Текст книги "Тот, кто не читал Сэлинджера: Новеллы"
Автор книги: Марк Котлярский
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 19 страниц)
…Я выкинул фортель: я изменил тебе, и не позаботился намеренно о том, чтобы ты об этом не узнала.
Тебе было больно?
Но неужели ты не поняла, что я решил дать тебе последний шанс, устроить последнее испытание?
Вот он-я; либо принимай меня такого, как есть, со всеми зазубринами и огрехами, либо забудь слово «любовь» к чертовой матери!
Нет, не так. Я ничего не делал, я ничего не планировал – провидение само позаботилось о том, чтобы ввергнуть тебя в испытание, погрузить в пучину отчаянья, с тем, чтобы проверить, чего стоят твои распаленные чувства и загнанное в силок воображение.
Надо ли говорить о провидении?
Безусловно. Ибо как иначе оценить тот факт, что я сел за твой компьютер один-единственный раз, и этого раза хватило, чтобы привести события к финалу, предварительно закрутив чуть ли не детективную интригу.
И если вначале я пытался провести собственное расследование, дабы хоть как-то пролить свет на твою беспричинную ненависть ко мне, то впоследствии все то же провидение, играючи, подбросило мне разгадку.
Как-то, сидя в интернет-кафе, я просматривал переписку со своими виртуальными любимицами и внезапно узрел, что кто-то переписывался с ними от моего имени; бросилось это в глаза еще и потому, что русский текст посланий был «оформлен» латинскими буквами.
Когда я вчитался внимательнее, меня бросило в жар: эти послания принадлежали… твоей руке. И тогда я понял, что, воспользовавшись твоим компьютером, по рассеянности оставил переписку на экране, не убрал, как полагается. Вот почему ты взъярилась, прочитав эти многочисленные строки, тронутые флером фривольности, строки, порой перепевающие друг друга; строки, повторяющие изысканные или грубоватые комплименты; строки деловые, перемежающиеся с сексуальными подробностями, способными шокировать кого угодно…
Ты взъярилась, и твоя ярь, переборов интеллигентность, инстинктам дала волю, лавой хлынула словесной, лавируя от жаркого жаргона к хлесткой ненормативной лексике.
Боже, как ты упивалась стихией языковой вольности! какие перлы перли, выпирали, как внезапно вскочившие фурункулы, какой яростный гной прорывался в этих злостных словообразованиях.
Я чувствовал себя детективом, распутывающим громоздкие узлы повествования, я узнавал твой почерк: вот здесь обида была невыносимой, как зубная боль; здесь она жгла, как крапива; здесь переросла в недоумение; здесь вновь взвихрилась яростью.
Мои перепуганные виртуальные любимицы встрепенулись вспугнутыми воробушками, нахохлились непонимающе, ушли в глухую защиту. Они не обиделись, скорее, насторожились, а затем, следуя надменному совету Ахматовой, равнодушно и спокойно руками замкнули слух. Короткого замыкания не получилось, даже пущенная тобою виртуозная брань повисла на воротах в качестве экзотического украшения, не более того. И лишь одна из моих виртуальных наперсниц мельком заметила: «Это ж сколько желчи и мата может излить отвергнутая женщина…»
Я – человек игры, я признаю это, но вовсе не для того, чтобы услышать от тебя обвинительный приговор. Он мне неинтересен, как, впрочем, неинтересна и ты в своей морализаторской ипостаси (и куда интереснее и желаннее – ты, вдохновленная властью инстинктов, швыряющая пригоршнями архангелогородские диалекты, где физиология сплелась с психологией; мне интересна ты с горящими от ярости глазами, бешеная в своей страсти, страстная в своей ненависти; как я люблю тебя – эту, а не ту, которая, по-христиански потупив глазки, строит из себя оскорбленную невинность, жертву; для полноты картины недостает сладостного дыма ладана и высокой ширмочки в темном угрюмом углу; «ныне отпущаеши…», тише… тише…, «батюшка, хочу исповедоваться, грешна, батюшка, поверила ему, а он… соблазнитель, растлитель, виртуальный маньяк»; о, тайна исповеди! – твое лицо становится постным, образ – смиренным, поза – кающейся).
Один поэт-мой знакомый, безумный, никем не признанный, прозябающий ныне в какой-то из щелей Кавказского ханства, – обронил когда-то таранящие сознание строки:
Хрипит простуженная глотка.
Но я, набросивши кашне,
В толпу ныряю, как подлодка,
И замираю в глубине.
Зеленый сумрак рассекая,
Плыву. Нигде ни огонька.
И, словно радиосигналы,
Во мне пульсирует тоска.
Я ныряю в бездонное пространство Интернета, как ловец жемчуга; инстинкт прирожденный – старик-подхалим – выруливает в виртуал; о ритуал рокового ристалища, неизвестность будущего, пикантность ситуации простертого перед тобой пространства.
Меня ведет азарт, теребит спортивный интерес, каждый раз, начиная игру, я даже не знаю, чем она закончится.
В случае с тобой я оказался вне игры, но это не значит, что она мне наскучила; игра, наполненная легкостью, как бокал шампанского – пузырьками, беззаботно прыгающими вверх, – такая игра мне по нраву. Я нежусь в ней, как в ванне, вода в которой пропитана ароматом эвкалипта, а на поверхности плавают легкие лепестки роз. Когда-то ты говорила, что мечтаешь приготовить для меня именно такую ванну, уложить меня туда, вымыть, как ребенка, а затем, не выдержав смутного сладостного томления, нырнуть в ванну и совершить акт любви. Скорее всего, ты начиталась «Палисандрии» Саши Соколова, где ванна предстает чуть ли не вторым «я» главного гламурного героя – Палисандра Дальберга: в ванне совершал он совокупления, в ванне предавался философским размышлениям, ванну всегда возил с собой («из вещей со мною лишь надувная ванна, единственное мое утешение во всех походах»).
Перекрестившись, ты ныряешь в ванну, но меня там нет, и, задернув розовую занавеску, предаешься рукоблудию, полагая его не как акт сладострастия, но как акт возмездия человеку (то бишь мне), променявшему реальные сокращения влагалища на вожделенное вервие вир-туала.
Однако же вода из твоей ванны все же перекочевала в мой сон, который повторяется в последнее время с завидным постоянством. Вначале это ванна с водой, с лепестками роз, которые плывут по ее поверхности; затем ванна разъезжается, оставляя меня один на один с бесконечным пространством моря. Волоокая вода приятна и легка, я плыву уверенно и быстро… сознание ясное, горизонт отчетлив, боже, как хорошо! душа поет, освобождена от оков обыденности… дышится легко… и вдруг…. – сколько бы я ни силился, мне никак не удается схватить вот именно это «вдруг» – вдруг в какой-то момент ситуация начинает резко меняться, вода становится плотнее и плотнее, наподобие какой-то вязкой густой массы, движение замедляется, дыхание сбивается, небо заволакивают тяжелые неуклюжие тучи, солнце исчезает, я хочу крикнуть, но не могу и понимаю, что начинаю тонуть. Каким-то неимоверным усилием воли мне удается прорвать полотно сна и, открыв глаза, убедиться, что это был всего лишь сон. Но странное дело: каждый раз после пробуждения я чувствую, что мне катастрофически не хватает воздуха.
Снег и пепел
…Все повторилось вновь: те же девочки в фирменной одежде принимали багаж, оформляли билеты, желали пассажирам счастливого пути; но из-за того, что на самом деле улететь мы должны были вчера и практически десять часов просидели в аэропорту, процедура носила какой-то убыстренный характер – аэропорт мелькал, рябил в глазах, двоился; лица пограничников, еще вчера приветливые и учтивые, сегодня размыло до неузнаваемости; казалось, что не было лиц – одни очертания, – только руки сновали за паспортами, и возвращали эти паспорта проштемпелеванными, и указывали на другую сторону границы, где раскинулся сияющий мир «дьюти-фри»; но мы уже были там вчера, это никому уже не было интересно, и просторные коридоры скатало в одно узкое пространство, прямиком ведущее к трапу самолета.
Только очутившись в кресле и пристегнув ремни, я чуть прикрыл глаза и усилием воли остановил стремительное верчение времени.
Теперь, когда самолет набрал высоту, можно было ни о чем не думать, расслабленно следя за тем, как касаются иллюминатора легкие обрывки облаков.
«Словно пепел от ее сигарет», – невольно мелькнул обрывок прощальной мысли, но, повторяю, думать не хотелось ни о чем. Хотя поймал себя на том, что опять вспоминаю о ней.
О ней, опять о ней.
Как странно, я все время западаю на ней, как западает клавиша в рояле, как зависает компьютер на определенной операции (казалось, ну что тут сложного: перезагрузись, начни сначала, и все пойдет как по маслу; но, увы, есть какая-то незнаемая тобой неисправность, неиспользуемая опция, и ты вновь и вновь оказываешься в состоянии «зависания», и кажется, что никогда уже не выйти из этого гипнотического круга).
В самом деле, что меня толкнуло к ней?
Это было после какого-то ординарного совещания, на котором я выступал с докладом. Потом мне надо было торопиться куда-то и, уже сбегая по старинной мраморной лестнице, я вдруг увидел ее. Я вспомнил, что она весьма внимательно меня слушала и даже задавала какие-то вопросы.
– Вы из города Т.? – спросил я.
– Да, – спокойно ответила она, чуть улыбнувшись краешком губ.
– Знаете, – сказал я, – вполне возможно, что через месяц мне придется навестить ваш город. Вы позволите вам позвонить?
– Конечно, конечно, – торопливо согласилась она, – запишите.
И продиктовала номер своего телефона.
Я записал его на обрывке какой-то бумажки, сунул в карман пиджака, поблагодарил, попрощался и побежал дальше, не зная, зачем мне все это нужно.
Собственно, в Т. я действительно оказался через месяц. Дня за два до отъезда вдруг подумал, что можно будет ей позвонить, но стал искать чертову бумажку, перерыл все свои папки с документами, сумки, бумажник, но ничего не нашел. И подумал: «Ну, значит, не судьба…»; а там накатила суета, предотъездные хлопоты, сборы, и я опять забыл про обрывок бумажки с номером телефона. Признаться, я не очень-то о нем и думал, так как в Т. на самом деле меня ждала встреча с другой женщиной; конечно, я слукавил перед незнакомкой, пеняя на свою душевную незащищенность в городе Т.
Но судьба распорядилась иначе.
Устроив свои служебные дела буквально за сутки, я стал названивать милой прелестнице, предвкушая легкий флирт и любовные утехи, но – странно! – телефон молчал. Это было тем более странно, что мы договаривались о встрече заранее, до моего приезда в Т., и должны были обсудить план нашей совместной поездки в Таллинн.
Но телефон молчал!
У меня в запасе был оставленный моей пассией номер телефона ее приятелей – супружеской четы; но: и этот телефон молчал!
Ни тот, ни другой телефон не отвечали на протяжении двух дней.
Вот тогда, утром третьего дня, я чертыхнулся, подумал о мистике и полез в шкаф за смокингом, который собирался надеть для выхода в свет со своей пропавшей подругой. «Чего он у меня там болтается бесполезно, – говорил я сам с собой, – вот сейчас надену его и пойду в ресторан, и черт с ними со всеми!» И в этот момент, когда я резко сдернул пиджак с вешалки, из кармана выпал какой-то обрывок бумаги. Поначалу я хотел со злости пнуть его куда подальше, но потом все-таки поднял: это был… ее номер телефона. Я тотчас бросился накручивать телефонный диск.
– Да, – сказала она, – слушаю вас.
– Это вы? – спросила она, – Конечно, узнала. Вам повезло-вы застали меня в тот момент, когда я собиралась уже выходить. Можем ли мы встретиться? Только вечером. Хорошо, я с удовольствием посижу с вами за чашечкой кофе. Всего доброго, до встречи.
Вечером, когда я сидел с незнакомкой в гостиничном баре, нелепом, как сама жизнь в городе Т., и мы мило болтали, меня попутал бес (или осенил Господь).
– Знаете, – сказал я (неожиданно для себя самого), – а давайте махнем в Прагу. Вы были когда-нибудь в Праге?
– Нет, – сказала она.
– За встречу в Праге? – спросил я, глупо улыбаясь, и поднял бокал.
– За встречу в Праге, – согласилась она.
Честное слово, я не понимал, что происходит; я, собственно, должен был встретиться с другой женщиной, обсудить с ней возможные планы на поездку в Таллинн, а через неделю уже быть в Таллинне, и вместе с этой женщиной поселиться в отеле «Олимпик», и бродить с ней по старым улочкам, и поздно вечером в отеле целовать ее дымчатые глаза и медленно раздевать ее, как это было не раз во время наших внезапных и частых встреч. Но я уже не хотел ехать в Таллинн.
И через две недели, по-прежнему ничего не понимая, я летел в Прагу, и даже не знал, ждет она меня там или нет. За все это время я только и успел, что переговорить с ней по телефону и объяснить, в какую гостиницу ей следует прибыть.
Честно говоря, я верил в то, что наша встреча не состоится и окажется всего лишь глупой мимолетной шуткой.
Потому, попав в гостиничный холл и не увидав ее, я обреченно вздохнул. И в этот самый момент она вдруг возникла ниоткуда, в накинутой на плечи шубке.
Оказалось, что она приехала давно и ждала меня в гостинице пять часов кряду.
– Я думала, что ты не приедешь… – смущенно улыбаясь, обронила она.
Что было дальше?
Дальше был сон.
…Мне снилась Прага.
Право, я отчетливо помню, что сон начинался на Вацлавской площади; знаете, как будто чья-то неровная рука вела видеокамеру по просторному бульвару, попутно фиксируя яркие, светящиеся здания по обе стороны. Вдали показалась огромная конная статуя, и возвышенный голос экскурсовода сообщил:
– Перед вами святой Вацлав, патрон и заступник средневековых пражан…
«Причем здесь патрон? – думаю я сквозь сон, – она бы еще сказала “босс”, – но тут же меня озаряет: – Она хотела сказать – “покровитель”…»
Однако
выходит заминка, камера уезжает куда-то вбок;
затем -
– сбивка кадра -
– волны, рябь, полосы, молчание -
и:
вдруг:
новый кадр:
женщина, стоящая у окна, из которого открывается вид на неприбранную пражскую заводскую окраину; внизу деловито стучат трамваи; утреннее солнце старательно золотит плоские крыши унылых домов казарменно-советского типа, и только вдалеке, ближе к центру, вспыхивает горячечная желтизна средневековых куполов.
Женщина стоит у окна, вся прохваченная, пронзенная светом.
Вот она отпивает глоток светлого чешского пива из прозрачного богемского бокала и произносит нежно и томительно, обращаясь к невидимому мне собеседнику:
– Я хочу, чтобы ты всегда был – слышишь, всегда! – моим ангелом-хранителем…
Я слышу шелест крыл, я вижу, как заливает всю комнату золотое свечение, в воздухе пахнет ромашкой и резедой,
но:
в зеркале, висящем на стене, не отражается ничего; лишь тонкая серебряная рябь пробегает по зеркальной поверхности и… ничего больше.
Женщина не отражается в зеркале, но я почему-то вижу ее, и могу даже описать, как она выглядит. Огромные изумрудные глаза, в которые упали страсть и нежность; изящные шаловливые пальчики; вычерченная капризная линия фигуры; рассыпанные в беспорядке волосы, то и дело падающие на матовый лоб; но особенная женственность веет от ее… живота -
– живота еще нерожавшей женщины;
я не знаю, с чем бы можно было сравнить эту мраморную поверхность, это вместилище чувств и звуков, эту чашу добра и зла; этот перламутровый пупок совершенной эротической формы, чуткий к прикосновениям губ, как жерло флейты; отзывающийся на дуновение ветерка немедленным и сладостным содроганием всего тела…
Я не знаю ее имени, но я называю ее – Рахель.
Мне казалось, что именно такой была наша великая праматерь:
властной,
покорной, капризной, доверчивой, жестокой.
К тому же, как и все еврейки, Рахель по характеру – жуткая левантийская
раздолбайка.
– Рахель, – шепчу я, – Рахель, раздолбайка…
Она оборачивается, улыбается, обнажая хищно ровный ряд великолепных зубов; а над верхней губой я замечаю узкую щеточку волосков, что, по мнению наших мудрецов, свидетельствует о необузданно темперированном темпераменте.
Сон о Праге – это, прежде всего, сон о женщине по имени Рахель.
Под тяжелыми опущенными веками можно угадать сюжет о двух людях, низвергнутых на безумные улицы Праги.
Точно так же, как самолет, идя на снижение, пронзает неподвижную пелену облаков, я, закрыв тяжелые веки, сквозь пелену сна, погружаюсь в просторный аквариум старого города.
Я вижу мужчину и женщину, которые проходят там, где шепелявые чешские шпили свербят зеленое небо; они идут по легендарному Карловому мосту, и: им кланяются статуи всех святых, установленных вдоль этого самого знаменитого, самого легендарного пражского моста.
– Подойди ко мне, Рахель, посмотри вниз, видишь: на небольшой приступочке высится позеленевший от времени залетный рыцарь, это о нем писала такая же, как и он, залетная и случайная в Праге Марина Цветаева: «Я тебе по росту, рыцарь пражский…». И еще она писала, Рахель, – «В сем христианнейшем из миров Поэты-жиды…».
– Ой, что это? – удивляется Рахель, – смотри, на позолоченном ореоле, окружающем исколотое терниями чело Христа, какие-то буквы… Но ведь это не латынь…
– Это иврит, Рахель, – отвечаю я, – и начертаны там следующие слова: «Кадош кадош, кадош, Адонай цеваот…»
– А что это значит, и как появилась здесь эта надпись? – спрашивает Рахель.
– Свят, свят, свят, Ты, Б-г воинства… – перевожу я близко к тексту. – Откуда появилась эта надпись? Знаешь, у меня есть приятель, который носит величавое, как вечность и жизнь, имя Пинхас Бен-Хаим. Он рассказывал мне когда-то об этом странном памятнике. Так вот, Рахель, лет двести назад стоял вот здесь, на этом мосту, какой-то веселый еврей, смотрел, как мы с тобой, на этого несчастного человека, извивающегося на кресте, и… позволил себе отпустить какую-то вольность. На его беду это услышал стоящий рядом богомольный чех, который посчитал своим долгом донести на нечестивца.
«Нечестивца» судили и приговорили к тому, что за свои деньги он должен выгравировать надпись «Кадош, кадош, кадош…» – «Свят, свят, свят…», то есть тем самым подтвердить, что признает святость Ииуса. А еврей заплатил гравировальщикам еще денег, и они, по его просьбе, добавили к этой надписи всего два слова, которые на самом деле и поменяли смысл всей фразы – она стала фразой из песнопения, из молитвы – фразой, которая уже не имела никакого отношения к тому, которого когда-то звали Иешуа ха-Ноцри, или – по другому – Иешуа бен-Пандира.
Еврейская тема не единожды возникает в этом сне.
Я иду с женщиной по имени Рахель по Еврейскому кварталу, где ослепшие от горя и печали синагоги замолкли, как застывшие надгробья – в память об исчезнувшем отсюда навсегда шустром семитском племени. Синагоги стали музеями, и сюда заводят блеклых экскурсантов, которые стоят, задрав голову, и ни черта не понимают из путаных объяснений гидов-чехов. Впрочем, и для самих гидов Еврейский квартал, или Еврейское городище, как они его иногда называют, – всего лишь обязательная достопримечательность маршрута по старому городу. Их не трогает россыпь волшебных фраз, коими испещрены стены умерших молитвенных домов; им ничего не говорит этот язык мертвых – иврит – этот Божественный язык, на котором евреи общаются с Богом, и Он иногда их понимает.
Синагога, превращенная в место для поклонения и цоканья языком, – мертва и, скорее, походит на сомнамбулическое языческое капище. Синагоги стынут в неприбранном одиночестве, ни звука молитвы, ни слова песнопения не доносится изнутри – лишь унылый голос экскурсовода вдруг возникает ниоткуда, словно камень, брошенный в воду.
И старое еврейское кладбище стало предметом обозрения, будто не праведники здесь похоронены, а затеян шутливый лабиринт с непременным выходом к первому призу.
Бродя по узким дорожкам, мы так и не наткнулись на могилу легендарного раввина Мага-рала; а впрочем, мне хотелось как можно скорее выйти отсюда, чтобы не нарушать своим присутствием святой кладбищенский покой.
Раввин Магарал, раввин Магарал: робот – Голем, – созданный тобой, рассыпался в шершавый сыпучий прах!
Но, спустя столетия, Голем вновь возродился, размножился, и его громоподобные шаги раздались на улицах Праги, сопровождаясь ржавым лязгом танковых гусениц, клацаньем затворов и рваной русской речью.
В тот момент, о чистая и раздраженная Прага, вспоминала ли ты о своей исчезнувшей общине, которую отдала на растерзание, шевельнулось ли в твоей встревоженной груди нечто, похожее на полузабытое щемящее воспоминание?
Мертвым еврейским городищем гордится Прага, заводя сюда своих гостей. Но, несмотря на всю величественность этого места, на воздвигнутую на месте еврейских домиков вальяжную Парижскую улицу, ощущаешь, что пепелище стелется тебе под ноги, а в глаза заглядывает невидимая еврейская печаль.
Мы заходим с Рахелью в сефардскую синагогу, которую больше двухсот лет назад воздвигли попавшие сюда причудливые евреи-сефарды; но и их, увы, сковырнуло беспощадное время, их пожрало жерло истории; и здесь сегодня – один лишь музей.
В здании – полутьма, тихие голоса редких посетителей не тревожат поселившуюся здесь тишину. Огромный синий купол, украшенный мириадами еврейских звезд, нависает над нами опрокинутым поминальным бокалом.
– Боже, как красиво, – шепчет Рахель.
– Как здесь было красиво, – говорю я.
И мы опять отправляемся бродить по еврейскому кварталу; на самой его границе с какой-то площадью – музей Кафки. Экскурсоводы утверждают, что здесь родился великий писатель и здесь провел свои детские годы.
Кафка-также предмет гордости пражан и причина сегодняшнего пражского помешательства.
Кафка на кружках, Кафка на футболках, Кафка на сувенирных блокнотах; кафе «У Кафки», расположенное неподалеку от сефардской синагоги… «мы рождены, чтоб Кафку сделать былью» – и: сделали.
…Ночью в номере мы долго разговариваем друг с другом, обсуждая увиденное; мы готовы в любую минуту заняться любовью, но нам так хочется насытиться друг другом, этой нереальностью, что мы говорим, говорим, говорим, серьезничаем, шутим, смеемся, обнимаемся, вновь принимаемся говорить.
– Рахель, – заявляю я торжественно, – в твоих глазах…
– Вся скорбь еврейского народа… – подхватывает она.
– И беспечные искорки раздолбайства, – добавляю я.
Рахель смеется:
– Братья поставили меня стеречь виноградник, а я не уберегла его…
– Повтори еще раз, – прошу я, понижая голос и выключая свет.
– Братья поставили меня стеречь виноградник, а я не уберегла его… – шепчет она, придвигаясь ко мне поближе и распахивая одеяло.
Может быть, так шептала Суламифь, возлюбившая царя Соломона?
Этот слабый страстный шепот бесконечен в пространстве и безграничен во времени.
Быть может, прежде губ уже родился шепот?
Рахель обнимает меня; страсть накрывает нас огнецветным шатром, над которым развевается алое знамя любви.
Господи!
Господи! это дочь твоя, Рахель-Суламифь-Ривка-Лея-Голда. Легкая, стремительная, светлая девушка из виноградника. Братья поставили ее стеречь виноградник, но она не уберегла его.
Так проходят десять дней, десять разных, непохожих дней – день перетекает в ночь, и ночь переходит в день; время смешивается, как горячительный коктейль; и уже не разобрать, где ночь, а где день; нет ничего-ни ночи, ни дня; – есть только яростный коктейль из любви и ласки, нежности и тепла, разговоров и шепота, прелести и прогулок.
Но:
вот он, последний глоток —
последняя ночь перед расставанием.
От Вацлавской площади мы устремляемся к набережной, минуем улицу, на которой находится знаменитое кафе «У Калиха», где сиживал еще Ярослав Гашек и куда посадил он потягивать пивцо своего бесшабашного Швейка – и оттуда спускаемся к набережной.
Улицы пустынны, чехи предпочитают не оставаться на ночных улицах; от чехов, как от чеширского кота, остаются лишь полногубые приветливые улыбки, цепляющиеся за ветви деревьев и трамвайные провода.
Нам не удалось вкусить магии знаменитой чешской труппы «Латерна магика» – оказалось, что она уехала на гастроли и вернется не скоро, но: неподалеку от этого театра мы натолкнулись на маленькое, уютное кафе с элегантным и величественным, как «аглицкая» королева, барменом, со старинным камином, где уютно гудел огонь, с легкой приятной музычкой, льющейся из небольших динамиков.
– Это будет наше с тобой кафе, – сказала Ра-хель. – Как хорошо, что мы сюда зашли, правда?
Я заказал бутылку красного вина к нашей нехитрой трапезе и с восхищением наблюдал, как эта статуя командора в образе бармена разливала в искристые тонконогие бокалы пурпурную жидкость.
– Я хочу выпить за тебя, мой ангел-хранитель, – говорит Рахель; мы чокаемся, тихий звон словно завершает сказанное; в это время бармен гасит свет и зажигает свечи; узкая полоска пламени тонет в просторных очах Рахели…
…В гостиницу мы вернулись во втором часу ночи; заспанный усталый портье, потирая красные глаза, пообещал разбудить меня рано утром, часов в семь.
– Ты собираешься спать? – спросила Рахель.
Она была не совсем права.
Нам все-таки удалось поспать полчаса, когда, вконец обессиленные, мы соизволили посмотреть на часы.
Через полчаса заверещал телефон. Вспомнив свою суровую солдатскую юность, я вскочил, будто ужаленный, с постели и буквально за десять минут принял душ, оделся, собрал вещи и поднял сонную Рахель. Мы спустились вниз вместе с вещами, торопливо позавтракали, торопливо говорили друг другу какие-то торопливые слова, торопливо попрощались, и вскоре я затесался в небольшую группу отъезжающих, которую туристический автобус должен был доставить до аэропорта.
Уложив вещи в багажник, я поднялся в салон и сел у окна.
Забрав последнего пассажира, водитель закрыл дверь и тронулся с места. И тут выскочила из гостиницы Рахель, ветер швырнул ей в лицо горсть снега, волосы ее развевались, она вглядывалась в уходящий автобус и, не видя меня, махала рукой. «Зачем, зачем… – подумал я, – вот раздолбайка, простудится еще… Странное прощание… какое-то скомканное… ненужное… Рахель… встретимся ли еще… Рахель…»Мысли сморили меня, и я заснул. Так и проспал всю дорогу до аэропорта. И очнулся, пребывая в каком-то полусонном состоянии, из которого мне было даже лень выходить. Перед глазами кружились какие-то пестрые картинки, мелькали дежурные лица, не вызывая никаких эмоций. Наша группа уже прошла паспортный контроль, весело прогуливаясь по длинным смачным коридорам, где осуществлялась свободная торговля, – и: никто особенно не огорчился, когда стало известно, что рейс задерживается на несколько часов. Все уже казалось в прошлом, мысли о будущем бились о неизвестность, как надоедливая осенняя муха бьется о стекло, беспечность кружила голову.
Но постепенно веселье стало улетучиваться, посадку все никак не объявляли, обстановка начала наэлектризовываться, пассажиры нервничали, шумели, требовали жалобную книгу, а стройные светловолосые девушки, дежурящие у выхода на посадку, отделывались туманными намеками и ободряющими шутками.
Я, как мне казалось, по-прежнему ничего не соображал, лениво следя лишь за вялым переползанием стрелок на большом циферблате, висящем аккурат над головой утомленной от пассажиров дежурной.
И вдруг вся пассажирская масса задвигалась, зашевелилась, загалдела, оформилась в единый коллектив, напряженно ждущий окончательного приговора.
Вышел, вальяжно переваливаясь с ноги на ногу, представитель компании, которая отвечала за выполнение рейса, выволок ящик кока-колы и минеральной воды и громогласно объявил, что из-за нелетных условий полет переносится на следующий день.
– Сейчас вас отведут к автобусам, – сказал он, дергая выпученным веком, – вы поедете в гостиницу, поужинаете, переночуете, а утром раненько на тех же автобусах прибудете в аэропорт.
Пчелиный пассажирский рой, недовольно жужжа, отправился назад к паспортному контролю, получил однодневную визу; также жужжа, вылетел в багажное отделение, погрузил свой несчастный багаж на тележки, вывез его на улицу, погрузил в автобус и залетел в салон, как усталые пчелы залетают в свой родимый улей.
Автобусы тронулись с места, резанули шинами по мостовой и помчались темными улицами. И все это время я никак не мог выйти из полусонного состояния, хотя в глубине меня вдруг затренькала, затрепетала, забилась золотая сардинка потайной мысли. Я не выпускал ее наружу до тех пор, пока мы, наконец, не ввалились в гостиницу; но и тут, выпустив ее наружу, я еще не совсем пригляделся к ней, хотя и понимал, в чем дело. Но в гостинице было невыносимо жарко, выстроилась длинная очередь на оформление, и эта очередь тянулась томно и тягостно; казалось, что прежде чем в моих руках окажутся ключи от номера, время вынесет свой вящий вердикт, и мысль, поднимающаяся с глубины, так и не увидит света.
– Ваш номер четыреста пятнадцатый, – сухо сказал портье, – магнитная карточка, пожалуйста, за мини-бар – отдельная плата, ужин через час.
Какой к чертовой матери ужин?
Едва зайдя к себе в номер, я бросил на кровать свой багаж, слегка ополоснул руки и через пять минут выбежал из гостиницы по направлению к метро. Мысль, вырвавшаяся, наконец, на свободу, вела меня за собой, тащила на привязи, гнала, как паршивую собаку, вперед и вперед. «Я должен ее увидеть, – бормотал я на бегу, – я должен ее увидеть, у меня есть еще час времени, час времени, час времени…» Но как я найду ее на вокзале? Где буду искать? Ничего, кроме времени отправления, я не знаю – ни номера вагона, ни пути, с которого отправляется поезд.
Я говорил себе, что это безумие, но бежал, задыхаясь, все быстрей и быстрей, успел, перепрыгивая через три ступеньки, вскочить в последний вагон метро, и, только усевшись и отдышавшись, понял, что все это безнадежно: огромный двухэтажный вокзал, десятки поездов, отъезжающие, провожающие, встречающие; ну не ходить же в самом деле по вагонам, громко и протяжно выкрикивая ее имя?! «Стоп-стоп, зачем же по вагонам, – вновь забормотал я, как юродивый на паперти, – не надо по вагонам; есть выход, есть, я подойду к справочной и попрошу, чтобы по громкоговорителю передали ее имя, она услышит… а если не услышит… если она уже будет в поезде… нет, не должна, не должна… значит, все-таки справочная, она, по-моему, на втором этаже, рядом с выходом на перрон. Значит, так, я поднимаюсь на второй этаж и сразу, не раздумывая, бегу к справочной… Там я прошу, чтобы назвали ее имя…»-я почувствовал, что уже иду по второму кругу.
Слава богу, объявили станцию, на которой надо пересаживаться на другую линию. Бегу как ненормальный, обгоняю спокойных до омерзения чехов, через ступеньки перепрыгиваю, разговариваю сам с собой, сердце колотится, колом подступает к горлу тоска, «нет, не успею, не успею, не успею….» Это колеса вагонные так стучат или я бормочу им в такт, и постепенно схожу с ума? Ну, вот и вокзал. На первом этаже, возле касс, пусто, никого, если не считать нескольких чешских бомжей, расположившихся на ночлег на негостеприимных скамейках. Поднимаюсь на второй этаж; в буфете сидят зевающие пассажиры, группа веселых ребят с рюкзаками весело гогочет возле колонны, подпирающей потолок; выхожу к центру зала, останавливаюсь в растерянности и вдруг… Боже… Боже! Она… я не видел ее… выскочила откуда-то сбоку, бросается ко мне наперерез, обнимает, теребит, целует; глаза, огромные глазищи распахнуты, огни в них трепещут, бьются нетерпеливыми, тревожными факелами.








