412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Марк Котлярский » Тот, кто не читал Сэлинджера: Новеллы » Текст книги (страница 14)
Тот, кто не читал Сэлинджера: Новеллы
  • Текст добавлен: 1 июля 2025, 15:16

Текст книги "Тот, кто не читал Сэлинджера: Новеллы"


Автор книги: Марк Котлярский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 19 страниц)

Вечер решено посвятить завершающемуся визиту заезжей четверки, да и место выбрано подходящее: двухэтажный особняк par палагается на берегу небольшого озера, окруженный высо кими раскидистыми деревами; непосредственно к дому примыкают заросли цветов и кустарников. Воздух, вода, небо, ароматы-все располагает к задорному застолью: столы вынесены во двор, накрыты белоснежными скатертями, по которому лебедями плывут блюда со всевозможными яствами. «Я с вами!» – кричит Рома, снимая с мангала шампуры с нанизанными шашлыками и направляясь к столам. Словно заправский официант, в изящном полупоклоне он ловко раздает шашлыки своим сотрапезникам и садится рядом с Риммой. Несмотря на обилие спиртного на столе, они пьют исключительно минеральную воду. Вот Веточка потянулась за веточкой укропа, Дита поворачивается к Арику всем телом, Арик взъерошивает рыжие кудряшки своей возлюбленной. Саня восхищенно глядит на Севу, сказавшую нечто смешное, гомерическое, и Гера, бережно положив больную ногу на небольшую табуретку, блаженно улыбается от нахлынувшего на него чувства покоя.

Вообще от всей этой группы исходит какое-то блаженство и благополучие, но в то же время это спокойствие на фоне природы видится обманчивым; как правило, за таким спокойствием следуют катаклизмы, а обволакивающее блаженство через минуту оборачивается трагедией.

Ясмин,
или Болезнь бессловесности

Ясмин – ясноглазая нимфа, нафантазировавшая себе сладкий рай в объятьях сурового супруга. Ей казалось, что лучше и нельзя придумать, вообразить: ее буквально качало от радости и страсти, и своего возлюбленного нарекла она «мой качок». Он и вправду качался постоянно, и точеный торс его отливало золотом; торс и тирс – слагаемые желания, жалящего и жалеющего, шалеющего и лающего. Любовные стоны «качка» напоминали порой отрывистый лай, но лай рифмовался со словом «рай», и на этих хриплых звуках душа Ясмин воспаряла в выси небесные, а тело телепортировалось в неведомый мир, где растворялось в бледно-голубом эфире.

Ясмин с супругом держала небольшую компанию, которая занималась поставкой фурнитуры. Дела шли неплохо, учитывая тот факт, что умница Ясмин в свое время ретиво подсуетилась и заключила долгосрочный договор с девятью дивными клиентами: они не подводили с платежами и, случалось, даже увеличивали заказы.

Одно лишь обстоятельство смущало счастливицу: после того, как она прошла предписанный курс химиотерапии, у нее выпали волосы, и приходилось постоянно носить парик, делавший облик ея неузнаваемо жестким и холодным. Врачи обещали, что волосы через годик начнут отрастать заново; Ясмин этому и верила, и не верила. Но чаще старалась не думать, вкалывала на работе по двенадцать-четырнадцать часов, приходила домой, гладила по головке горячо любимого сынишку, который на весь день оставился с няней, отдавалась своему «качку», переживая очередную любовную качку, а затем падала в беспамятство ночи. Сны ей снились большей частью черно-белые, тревожные, не запоминающиеся, лишь какие-то обрывки слов оставались в сознании: кто их произносил, зачем и по какому поводу, вряд ли представлялось возможным выяснить. Как-то Ясмин напряглась и попыталась рано утром записать врывающиеся в сны неприглаженные фразы. Она еще не совсем проснулась, глаза слипались, и ручка с узорным колпачком скользила по бумаге, как сомнамбула, оставляя после себя качающиеся в разные стороны строки. Потом, позже, протерев глаза и умывшись холодной водой, Ясмин попробовала разобрать красноречивые каракули-в каракули обернуты слова, буквы кучерявились завитками, а за витками мысли и вообще невозможно было уследить. Она держала листок в руках, шлепала босиком по паркетному полу, и в десятый раз повторяла один и тот же текст:

«Это небо над нами так давит своей чистотой, и хочется, чтобы оно вдруг покорежилось и пошло трещинами, как разбитое стекло в эту немыслимую жару, когда плавится асфальт, становится грустно и невыносимо. Осени просит душа, мелодии дождя, журчания ветерка. Куда там? Солнце, как яркий идол, осыпает землю своими посланцами – плеть свищет, и пот стекает медленно, вынимая всю душу.

Что делать? Мир растворяется от жары, а музыка, которая звучит из динамиков, полна такой осенней тоски, такого молящего голоса, что хочется бросить все и бежать под небеса, где нет такого яркого солнца и где дождь прогуливается степенно по бульварам и проспектам.

Где-то играет лютня, полотняные звуки издавая, и голоса ангелов сливаются в хор, которому нет конца, – песня идет из сердца, из нутра, из крови.

Боже, даруй мне счастье, Боже, пошли мне удачу, Боже, я так хочу, чтобы мир очнулся и прозрел, и понял, что если и есть что-то на свете, так эта мелодия, зовущая в никуда, этот голос давно забытого певца, возникающий из прошлого, из толщи времени, прощай, милый, я никогда не думала, что мы расстанемся…»

Вот и все, что Ясмин набросала спросонок на вырванном из блокнота листочке, хотела на следующий день выкинуть написанное, но слова приковали к себе, не давали покоя. И тогда – внезапно – она вспомнила, как года три назад услышала от подруги страшную историю о поразившей ее болезни.

– Ты представляешь, – говорила подруга, усмехаясь, – это случилось внезапно, будто меня подстерег кто-то, я писала какое-то глупое письмо и вдруг запнулась, запнулась на слове «если»… Сидела и думала, как же писать правильно – «есле» или «если»… И так, ни к чему не придя, полезла в Инет, нашла то, что нужно, успокоилась, пришла в себя. Но болезнь не отступила, спряталась и, не спрашивая, время от времени вводила в ступор, наносила очередной удар, дара слова лишая, дара смысла и дара речи. Сознание требовало прорыва, ясности, сознание судорожно цеплялось за ускользающие ассоциации, карабкаясь по ним, как по ветвям.

Подруга помолчала и засмеялась:

– Болезнь бессловесности.

И Ясмин засмеялась вместе с ней, и они обе смеялись весело и задорно.

Но на следующий же день Ясмин неожиданно для себя стала мучительно задумываться над самыми простыми словами…

– Ты же так была довольна жизнью? Ну чего тебе не хватает? – спросила как-то подруга, так и не излечившаяся от недуга.

– Да всего мне хватает! – поморщилась Ясмин. – Я просто устала и расклеилась! Нужен отпуск для упорядочивания всяких обрывков или смена рода деятельности…

– Поищи новизны на работе, – посоветовала собеседница, – найди какой-нибудь новый проект, выйди на какого-нибудь нового клиента…

– А если ничего этого уже не хочется? Если нет энтузиазма и мотивации? Все надоело и утомило, все скучно и циклично, знакомо до икотки и довольно противно? Хочется уйти на покой, не видеть воинствующих дураков и заниматься только своим красавцем-мерином. С ним ничего не нужно решать, с ним тепло и спокойно!

– А ты уверена, что тебе действительно с ним тепло и спокойно? – осторожно поинтересовалась подруга.

– А с кем еще мне должно быть спокойно? – вскинулась Ясмин. Затем, закончив разговор, вызвала к себе секретаршу и сказала:

– Значит, так, если меня будут спрашивать, я ушла по делам, вернусь на работу только завтра.

Секретарша удивленно пожала плечами: она привыкла, что Ясмин обычно сидит в своем кабинете до позднего вечера.

А Ясмин, опьяненная необъяснимой легкой злостью, спустилась на подземную стоянку, вывела свой автомобиль и помчалась по улицам шумного города; приезжая рано и уезжая поздно, она обычно видела его пустым и никчемным, сейчас же он показался ей разбитным и праздным. Особенно удивил центр, облепленный разлапистыми лепными каштанами: жизнь бродила здесь, подобно пивным дрожжам, дрожала, вспухала, пучилась, колобродила.

Ястребом на Ясмин кинулась городская суматоха; и, ослепленная ее яростью, ошеломленная ее цепкостью, Ясмин бежала, взалкав пощады и покоя.

Дома никого не оказалось, она сдернула с головы парик, швырнув его на кресло, стоящее в углу, и посмотрела в зеркало: из глуби амальгамы глянуло чье-то чужое лицо с подрагивающими губами, брови скорбно потянуло вниз, а в глазах, словно отблеск свечей, полыхали слезы.

Не оставляй меня во мраке
 
Одна, загадочная, я могу
быть в этом полумраке колокольной
молитвой, фразой, где схоронен смысл
всей жизни или целого заката,
сном Чжуанцзы, который знаешь сам,
обычной датой и бездонной притчей,
царем всего, теперь – строкой письмен,
вселенной, тайным именем твоим,
загадкой, над которой бьешься втуне
за часом час уже который год.
Могу быть всем. Оставь меня во мраке.
 
X. Л. Борхес, Оставь меня во мраке»

…У пассажиров в утреннем автобусе лица кажутся испуганными и удивленными, словно каждый из них покоится на колеблющейся грани яви и сна; и каждый не досмотрел какой-то свой, особенный, сон: кому-то снился кошмар, кого-то терзали яркие фантазии, разительно контрастирующие с обрыдлой обыденностью. Да и сам автобус несется на невидимых волнах полусна-полуяви, где заспанные лица пассажиров и водителя видятся покачивающимися поплавками. Иногда один из поплавков ловко выпрыгивает вверх, нарушая зыбкое течение воды, и тотчас преображается в чей-то неясный лик… ощущение такое, будто перед твоим взором появляется фотография, на которой очертание лица размыто, не разобрать… но… ты внезапно понимаешь, что это сигнал из прошлого, прошлое напоминает о себе, ласково тычась в ладони своей мягкой мордочкой… и, когда ты это понимаешь, размытость начинает потихоньку уходить… и… ты вдруг замечаешь, что с фотографии на тебя глядит женщина со скуластым лицом и раскосыми глазами, заполненными солнечными карими песчинками; такие женщины бывают подвижницами, педагогами, долгое время работают с детьми – им они отдают всю себя, все свое сердце. Легко представить эту женщину в кругу друзей, когда она, поджав ноги, сидит на кресле, потом вдруг вскакивает с места, берет гитару, висевшую на стене, и чистым, как слеза, тонким голосом поет песни собственного сочинения. Этот негромкий голосок завораживает, рассказывает о пережитом, он прост и незатейлив, как незатейлива и проста сама жизнь.

В этой женщине есть нечто восточное: взгляд, глаза, повадки; с другой стороны, «нечто восточное» затушевывается европейской одеждой, спокойствием, выдержкой и учтивостью: будто невидимый ретушер прибег к искусной сепии, покрыв ею существовавший прежде облик; но, как самым банальным образом сквозь асфальт пробивается трава, так сквозь русифицированную ретушь пробивается Восток, – как я уже говорил, он не только во взгляде, глазах и повадке, он в судьбе, истории рода. Такого рода истории случаются часто, но быстро забываются, растворяясь в щелочи ассимиляции. Единицы, выпариваясь в растворе, все же остаются самими собой, не теряя связи с прошлым. Женщина, чей лик всплыл, как поплавок, покачиваясь на зыблющейся глади, относится к редким счастливым исключениям. Ее память цепко хранит преданья старины глубокой, и там, в этой оглушающей глубине, пульсируют бесшумные токи, посылая наверх неуловимые сигналы; и женщина с раскосыми глазами внезапно замирает, ощущая, как невидимое прошлое вливается в ее вены и стремительно бежит к сердцу, заставляя содрогаться от предвкушения преображенья Прошлое преображает прелестницу в прабабку, следуя суровым законам сервильного Станиславского о самочувствии актера в предполагаемых обстоятельствах: чем сильнее уровень чувствования, тем ярче вера в то, что никогда не происходившее случилось именно с ним, и он смеется и плачет, и рвет себе душу, и согревается возле огня, который при ближайшем рассмотрении оказывается подсвеченным снизу трепещущим красным лоскутком.

Прабабка, всплывающая в подсознании молодой женщины (а потом и становящаяся ею самой), – знахарка, колдунья, она красит хной зубы и ладони, держит машинку для кровопусканья, знает заговоры и лечит людей травами, любит своего мужа до безумия, а он, когда, по его мнению, она переступает границы дозволенного, запирает ее в амбар; она сидит там, плачет и сочиняет любовные газели, адресуя их своему возлюбленному, пишет стихи на фарси, сравнивая своего своенравного супруга с лебедем, чьи белоснежные крылья спасают ее от тоски и одиночества.

Прабабка и в восемьдесят лет, почти слепая, седая, писала такие же наполненные молодой страстью строки: арабская вязь послушно ложилась на бумагу, напоминая ветвящиеся в пространстве причудливые заросли.

Тетрадь со стихами прабабки долго хранилась в семейном архиве, но внезапно исчезла, растворилась в небытии, и остался только клочок бумаги, запечатлевший мучительную мольбу: «Не оставляй меня во мраке…»

«Не оставляй меня во мраке…»-поет женщина, плавно перебирая гитарные струны, и это-не просьба, а заклинание, идущее из прошлого; отверзаются уста-голос поющей крепнет, звучит на восточный лад, привычная гармония мелодии сменяется режущей ухо вибрацией, но что-то завораживающее в этой вибрации, что-то давнее, тревожащее, бередящее, отдаленно напоминающее мугам, но не сам мугам, а отзвук мугама – фантастически сложной мелодии, звучащей на странной частоте, которая вызывает тревогу в сердце и раздражает ухо; уход от реальности, расщепление сознания, вызволение из мрака – вот что такое мугам, требующий от исполнителя истинного совершенства, гармоничного сочетания голоса, мелодии и струн.

«Не оставляй меня во мраке…» – единственная строка, доставшаяся женщине с гитарой от неистовой прабабки; строка, прошивающая прошлое и настоящее, мистику и реальность, как реальны зевающие пассажиры в утреннем автобусе: разбрасывает прохладу кондиционер, ворчит двигатель, и голоса, изредка прорывающиеся сквозь шумовой фон, нереально приглушены, отчего-то ассоциируются с легким шорохом листьев; идешь, бывало, по старому осеннему парку, тишина вокруг, никого, и только шипящее шуршание листьев, внезапно ложащихся под ноги, просачивается сквозь оглушенное тишиной сознание…

Сиреневый лепет на фоне серого неба

…Мутные электронные часы, вбитые над массивными, ведущими на перрон дверями, показывали 5.10 утра. До прибытия поезда оставалось десять минут, и я решил оглядеться вокруг.

В нос ударил резкий привычный запах зала ожидания; на грязных выщербленных скамейках полулежали, полусидели полулюди-полумифические существа, закутанные в ватные коконы одежды. Они сидели и молчали, и это странное молчание образовывало какие-то пустоты во времени; эта тишина убирала ориентацию в пространстве; казалось, что тишина закладывает, забивает уши, скрадывает движения, расслабляет, топит. И только цокающие шаги цветастого омоновца, изредка раздававшиеся в гулкой пустоте, заставляли скинуть внезапно наваливающуюся вялость и усилием воли обратить свой взор на электронный циферблат.

С высокого потолка стремительно падала вниз головой тусклая одинокая лампочка, раскидывая по сторонам противный цвет рыбьего жира.

В небольшом зальчике, расположенном справа от зала ожидания, лихая буфетчица ловкими замедленными движениями наливала сок в пластмассовый стаканчик молодому человеку, сверкавшему своими двумя металлическими зубами. Одетый в кожаную куртку, он напоминал чекиста двадцатых годов, готовящемуся к очередной облаве на мешочников и спекулянтов.

Впрочем, черт его знает, какое именно время царило в этом зале ожидания, пропитанным насквозь дурными запахами всех советских времен и народов, – время остановилось здесь, за-дохлось, законсервировалось, заплыло пыльным жиром, законопатило щели и окна, и если бы не электронные часы, вбитые под самым потолком, можно было бы вполне ощутить себя в двадцатых годах и ждать, когда «комиссары в пыльных шлемах склонятся молча» над тобой, ожесточенно поигрывая вороненой сталью штыка.

– В пять дев-вят-тнадцать ждет-те-то? – запинаясь, торопливо спросил меня высокий человек с заполненными авоськами в руках.

Я кивнул.

Человек удовлетворенно улыбнулся, степенно вернулся на свою скамейку, аккуратно придерживая авоськи, и застыл, как восковая кукла из музея ненормальной мадам Тюссо.

Толкнув массивные двери, я вышел на перрон.

Мелкий дождь швырнул мне в лицо ворох серебряных брызг; вслед за мной вышла, защищаясь от мороси, молодая пара с ребенком.

Чуть поодаль, качаясь, как испорченные маятники, маячило еще несколько одиноких фигур.

Тоскливо завыл, завился длинной веревочкой приветный предупреждающий гудок, а затем, приближаясь, злобно засверкали волчьи глаза электровоза, тащившего за собой нескладный дребезжащий состав.

Заскрипели, заохали тормозные колодки, зашептали, заворчали вагонные рессоры; сонные проводники натужно заворочали дверьми, смачно предупреждая пассажиров, что поезд стоит всего пять минут и следует поторапливаться.

…Признаться, я очень боялся, что не увижу ее, пропущу, но опасения были напрасны – на платформу спустилось всего лишь несколько человек.

Я увидел, как она вышла из последнего вагона с небольшой сумкой в руках, в изящном, но, как мне показалось, не по сезону легком длинном пальто. Мы не виделись с той нашей памятной встречи месяца три, и я с удивлением отметил ее новую прическу, изящные серебряные сережки, которые достались ей от матери и которые она надевает очень и очень редко; по ее словам, только тогда, когда на душе царит восторг, а в глаза целует сладостное предчувствие любви.

И вдруг мне показалось, что я снимаюсь в мистически-предначертанном кино: смятенные краски ночи, серебристый дождь, старый вокзал с сиреневыми окнами, перистый перрон, по которому мужчина в образе меня направляется к женщине, грациозно ступившей на платформу.

Мужчина подошел к женщине, с удивлением отметил ее новую прическу, изящные серебряные сережки, взял у нее сумку.

Все тот же мужчина пытливо посмотрел в глаза женщине, обнял ее и поцеловал, спросил, губами касаясь щеки:

– Тебе не холодно?

– Пойдем, пойдем, – едва отстранясь, ласково сказала она, – дождь идет, а ты без зонтика, промокнешь, пойдем, пойдем скорей, здесь так зябко, я опять хочу куда-нибудь в тепло.

«Как странно, – думал я, садясь в такси, – как странно, я все время вижу себя со стороны, будто это и не я еду в гостиницу, а кто-то вместо меня, и кто-то вместо меня обнимает эту женщину и говорит ей какие-то слова, и слова строятся в ряд, словно солдаты в серых шинелях, невыразительные, как сама жизнь…»

Такси помчалось пустынными, червлеными проспектами, не обращая внимания на растерянно мигавшие светофоры, и буквально через двадцать минут мы уже были в гостинице. Зевающий от почтения швейцар распахнул входную дверь, и в прозрачной тишине серебристый лифт поглотил нас и поплыл восковой бусинкой вверх.

Дежурная по этажу, оставив свой боевой пост, мирно посапывала на диване, укрывшись толстым пледом; хорошо, что, отправляясь на вокзал, я предусмотрительно не сдал ей ключ от номера и таким образом лихо избежал ненужных вопросов.

– Боже мой, боже мой, – улыбнулась она, когда мы наконец очутились в нашем временном пристанище, – если бы ты знал, как я хочу спать. Спать, спать, спать…

Я помог снять ей пальто, затем она сняла брюки, аккуратно повесила их на стул и осталась в одном свитере.

– Знаешь, я вообще люблю спать одна, а когда мне холодно, я вдобавок к тому же почему-то обожаю спать в свитере. Ты не возражаешь?

Она выключила свет, легла к стенке и свернулась калачиком, я примостился с краю, обнял ее. Высокие худые потолки гостиничного номера ушли куда-то ввысь, стены раздвинулись, играла для нас беззвучная музыка, выводила что-то нехитрое, французское, из «Шербургских зонтиков», басил аккордеон, пиликала скрипочка, легкой щеточкой касался медных тарелок ударник. И вставали волны стеной, и снова опадали, и снова шли, наполненные какой-то непонятной щемящей эротикой, если вообще возможно такое сочетание.

– Подожди, подожди, – ласково просила она, горячо и дремотно, – милый мой, родной, не гони лошадей, я хочу к тебе привыкнуть, подожди немного, увидишь еще, я сама начну к тебе приставать, ты еще устанешь от меня…

Так мы провели два часа в полусне-полудреме-полубреду, полуразговаривая-полушепча-полуобнимаясь.

А затем было утро, был день, исполненный суеты и всяких непонятных дел, которые мне нужно было исполнить по долгу служебной командировки.

Но она все время была рядом, и мы не отводили друг от друга глаз, не отнимали рук. И я отвечал невпопад разным служилым людям, и старался не вдаваться в особые дискуссии, не отвечать на назойливые вопросы. Нет-нет, я сам как назойливая муха кружился над часами, над временем, я торопил его, погонял, гнал прочь служебную суету.

И уже к вечеру, морозному и пронзительному, один из городских чиновников, к которому я заскочил буквально на десять минут, всучил нам два билета на концерт.

Право, не хотел я идти на этот концерт, но она заулыбалась, захлопала в ладоши:

– Ну конечно, пойдем, милый, ведь пойдем, правда?

Пел сладкоголосый кумир семидесятых.

Когда-то действительно он был кумиром и, казалось, практически не изменился с тех пор – тот же комсомольский задор, щеки до плеч, песни, состоящие из двух-трех аккордов, много шума, много ритма.

Я сидел, равнодушно посматривая на сцену, а она радовалась, как ребенок, и время от времени теребила меня за рукав.

– Ну улыбнись же, – говорила она, – ну похлопай, почему ты сидишь такой букой? Боже, да что с тобой?

Не знаю, но, слушая этого жирного бастарда советской эстрады, я почему-то все больше и больше мрачнел.

Конечно, его музыка во времена оно заполняла дебильные танцплощадки, где выплескивалась сексуальная энергия прыщавой созревающей молодежи, и там музыка действовала, скорее, как виагра, она гнала кровь по молодым свежим телам, которым, собственно, было все равно, что звучит с эстрады-лишь бы сучить ногами по площадке и нехорошо и вожделенно думать о своей обаятельной партнерше.

Потом исчезли танцплощадки, танцевали теперь все чаще по домам, и снова за неимением лучшего рвался из динамиков шепелявый голос, сообщающий о том, что у берез и сосен тихо распинают осень, и лето далеко, как Байкало-Амурская магистраль, и сердце волнуется при словах «Советский Союз, любовь, комсомол и весна…»

Этот музыкант-прощелыга неплохо жил при всех властях, заколачивая свои прыщавые шлягеры в окаменевшее сознание среднего советского человека, да и теперь, когда Россию заполонили фекальные воды демократии, он каким-то образом умудрился выплыть и запеть голосом одинокого ковбоя. В интервью он, довольный собой, говорил журналисту, что любит коллекционировать пиджаки, установил у себя на даче джакузи и кормит с руки трех породистых собак, которых завел после развода с очередной женой.

В сущности говоря, он был по советским меркам неплохим парнем.

Но меня тошнило от его приторной музыки.

Она чувствовала это, и ей было неприятно это, как если бы я подчеркивал какое-то свое превоходство.

– Ты просидел весь концерт, как мраморное изваяние, – сказала она, – и даже ни разу не захлопал в ладоши.

– А я вообще на концертах практически никому не хлопаю, – отшутился я.

– Нет, – сказала она серьезно, – нет…

* * *

Провинциальный гостиничный ресторан, оббитый красным сукном, только добавил тоски. Скудное меню напоминало ограниченный список продуктов Робинзона Крузо, выброшенного на необитаемый остров, а оркестр, как назло, пиликал мелодии из репертуара того же краснощекого маэстро, который испортил мне настроение полчаса назад. Впрочем, официанты были тихи и милы, с едой не задерживали; на кухне нашлась бутылка славного грузинского вина, и вечер, казалось, вновь пустился по приятной, обнадеживающей колее.

Когда мы пришли в номер, я сказал ей:

– Подожди, давай не будем пока включать свет. Иди ко мне.

– Я сержусь, – сказала она, пытаясь быть сердитой.

– Иди ко мне, – повторил я.

Она помедлила, а потом подошла поближе. Я притянул ее к себе, обнял и поцеловал: губы ее были сухи; казалось, они потрескивали в темноте, как валежник, брошенный в костер.

Поцелуй был невыразимо долгим, я чувствовал, как от выпитого вина и от ее близости у меня кружится голова; жар шел от ее томительного тела и огненные змеи искушенья плыли перед глазами.

– Подожди, – шепнула она, – подожди.

– Я люблю тебя, – пробормотал я.

– Я не верю тебе, – ответила она и включила свет. Затем сняла с кровати покрывало и швырнула его на пол, потом попыталась поправить постель и обратила внимание на ускользавший из-под одеяла матрас:

– Знаешь, он не очень удобный, давай я сниму его и перенесу на диван…

И в тот момент, когда она собиралась это сделать, из-под матраса выпала смятая бумажка, она нагнулась, подняла ее, и, честно говоря, я и сам оторопел: какой-то идиот, который, видимо, до меня жил в этом номере, не нашел ничего лучшего, как обертку от использованного презерватива спрятать под матрас.

Ее лицо окаменело, превратилось в зависшую маску; какое-то время она сидела и молчала, потом вдруг вскочила и, как бы не обращаясь ни к кому, заговорила стремительными и рваными, как рвущаяся кинолента, фразами:

– Это не сцена ревности, нет, милый, нет, это элементарное чувство брезгливости, я… понимаешь… Я… меня… просто… ну, как же тебе объяснить, господи?! Мужчины… Боже, я давала себе слово не влюбляться никогда, я уже расплатилась однажды за это. Я наверно всю жизнь должна платить… Едешь и платишь… Знаешь, после того как распалась семья и я осталась одна, вдруг совершенно случайно встретилась с мужчиной, с которым мы когда-то были знакомы. Обычное, приятное знакомство, не более того. Мы не виделись с ним два года, встретились случайно у меня на работе, и вдруг он начал буквально преследовать меня. И я… и я влюбилась в него. Сумасшествие какое-то, умопомрачение, от безысходности, что ли? Он хотел, чтобы я родила от него ребенка, и я, в общем-то, была не против, я любила его… глупо, да?

Но однажды…

Однажды он пришел ко мне с какими-то лекарствами, шприцами, бинтами. Он ведь был врачом, представителем гуманной профессии, гуманистом, он так любил меня.

– Что такое? – спросила я его, холодея, – что, что случилось, скажи?!

– Будем лечиться, – бодро сказал он мне, – ничего страшного не произошло. С кем не бывает?!

Самое страшное, что он предал меня, понимаешь? Он заразился не от жены, понимаешь, а от какой-то еще одной девки, которую он подцепил на вечеринке.

Ему было наплевать на меня.

Ему важен был результат охоты, ловли птицы, зверя в силке.

Он и загнал меня, как животное, и не дал возможности выскользнуть из капкана, уйти живой.

С тех пор я по возможности избегаю мужчин… Нет-нет, когда невтерпеж, когда требует природа, я иду на какой-то совершенно очумелый, нелепый флирт, завершающийся постелью, но наутро тотчас, как ненормальная, бегу к врачу проверяться. Я, может быть, и жила бы так дальше, спокойно, полагаясь на нашу отечественную медицину, если бы вдруг не появился ты. С тобой было так хорошо, ты ухаживал так красиво, так неназойливо, я стала оттаивать, и эти три месяца, что мы с тобой не виделись, скучала по тебе… и вот… бросила все и помчалась к тебе, хотя мне надо было ехать к матери, она болеет, и ее надо везти в больницу… но я так хотела видеть тебя… ты… ты слышишь или нет?!

Она говорила, а я молчал.

Она говорила, не переставая, будто боясь, что я ее не услышу, прерву и не дам выговориться.

Сиреневый лепет – вдруг почему-то подумал мужчина,

стоявший у окна -

– почему-то ему вдруг показалось, что комнату заполнил

сиреневый цвет и сиреневый запах;

она говорила,

и:

с уст ее

слетала

сирень,

и все пространство было заполнено сиренью,

и лепестки ее, кружась,

плавали в воздухе -

и сиреневый аромат

кружил ему голову,

опьяняя от странной близости с этой хмельной женщиной,

загадочной,

как, сам запах сирени,

как тайна жизни и смерти.

– Ты., ты… – задыхаясь, говорила она, – ты… ненавидишь людей, ты высокомерен, ты зажрался там в своей стране и не понимаешь, каково нам здесь, да я понимаю, что все это кич, что все это, может быть, мура. Но это наша юность, для меня это как глоток воспоминаний, я думала, что ты меня понимаешь так, как никто другой, но ты… Ты хочешь меня, да?! На, возьми, я готова, но только, милый, не забудь надеть презерватив!

…И непонятно, чего в ее голосе было больше-любви или ненависти, а может быть, любовь и ненависть одновременно сплелись в ее голосе.

И потом была ночь, полная абсурда и печали.

То, что произошло ночью, вряд ли вместить в рамки разумной реальности; хотя только ночью, наверное, Moiyr происходить такие странности. И нелепости одне.

А утром она собрала свои вещи и уехала.

* * *

…сидя в самолете, я вдруг почувствовал, как – кто-то – другой – внутри меня – начинает бормотать как проклятие, как заклинание, как молитву, странную историю о любви, монолог, обращенный к ней.

…Я… вдруг понял с обезоруживающей ясностью, что мы нужны друг другу, необходимы, как воздух, как вода, как самые элементарные вещи, без которых не может обходиться человек.

И хотя за время нашей этой стремительной, жестокой и непонятной встречи мы не сказали друг другу практически ничего хорошего, мы только ссорились или взрывались по разным поводам – слово «любовь» уже светилось над нашими непокорными лбами, как нимб, как проклятие, как благословенный дар.

В ту первую ночь, когда я встретил тебя на вокзале, потом уже, в номере, мы лежали с тобой обнявшись, и ты исповедовалась мне как самому близкому человеку, ты рассказывала мне такие вещи, которые женщина порой не рассказывает и своей самой близкой подруге -

– но:

тогда я еще не был уверен, что между нами существует любовь.

И тогда, когда ты вдруг замкнулась, узнав о том, что я женат, – тогда я тоже не мог бы говорить о любви.

И тогда, когда ты швырнула мне свое обнаженное тело, так, как обычно говорят надоевшему просителю: «На, возьми, подавись!», и язвителъно-издевателъски-равнодушно, не говоря ни слова, протянула презерватив, так, как это делают проститутки, встречая очередного клиента; и лежала молча, как статуя, не делая ни одного движения ласки – тогда тем более я не мог бы говорить о любви.

И тогда, когда после этого краткосрочного акта, который сразил меня наповал (ибо я не ожидал от тебя такой холодности, я, столько времени желавший тебя, вдруг кончился моментально, спекся, у меня пропало желе этой намеренной твоей холодности

– ты вдруг вскочила, торопливо оделась бежала из номера, и потом, когда вернулись в полупьяном состоянии и легла ко мне под одеяло, разбудила меня и стала выговаривать горячо, страстно, нетерпеливо, – то и тогда я промолчал бы, то и тогда я счел бы это обычной обидой.

И в тот день, когда уже мы оба прекрасно знали, что ты уезжаешь, я вначале даже испытал некое облегчение – вдруг как-то все вновь вернулось на свои места: ты стала спокойной и улыбчивой, ждала меня в номере, пока я был на встрече, привела все в порядок, убрала номер, выгладила мне рубашку. Потом мы часа полтора молча гуляли по городу, я проводил тебя к автобусу, и вот тогда…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю