412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Марк Котлярский » Тот, кто не читал Сэлинджера: Новеллы » Текст книги (страница 11)
Тот, кто не читал Сэлинджера: Новеллы
  • Текст добавлен: 1 июля 2025, 15:16

Текст книги "Тот, кто не читал Сэлинджера: Новеллы"


Автор книги: Марк Котлярский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 19 страниц)

Бесноватый
Новелла-фантазия, к 200-летию Н. В. Гоголя

Праздничный, веселый, бесноватый, С марсианской жаждою творить…

Н. Тихонов, из сборника «Орда»

…А некоторые, знавшие Чарткова прежде, не могли понять, как мог исчезнуть в нем талант, каким образом может угаснуть дарование в человеке, тогда как он только что достигну л еще полного развития всех сил своих.

Но этих толков не слышал упоенный художник. Уже он начинал достигать поры степенности ума и лет; стал толстеть и видимо раздаваться в ширину…

Н. Гоголь, «Портрет»

…Разглядывая на простеньком, тоненьком конверте фамилию отправителя, Николай Тихонов буркнул себе под нос:

– Опять этот бесноватый! Что же мне с тобой делать? – и обшлагом рукава осторожно отер новенький орден, и без того лучившийся на пиджаке нежным светом славы.

Сливы лиловели в огромной хрустальной вазе, вазелинистого цвета виноград подставлял лощеные бока утреннему солнцу, проникавшему, вопреки всему, сквозь обильные кружева занавесок.

Тихонов машинально-меланхолично отщипнул округлую виноградную Ягодину, запил ее искрящимся «боржоми» и, чертыхнувшись, вскрыл конверт. Сердце неприятно забилось в ожидании очередного фортеля, на который был способен опальный поэт.

– Так. – сказал Тихонов, и, пробежав глазами короткую записочку, сказал сам себе: – Еще чего? – И еще раз прочитал вслух:

«Дорогой Николай Семенович! Повторяю: никто из вас не знает, что делается со мной.

Сейчас дело пахнет катастрофой.

Вмешайтесь, пока не поздно.

Верьте каждому слову моей жены.

Спешите. Иначе все кончится непоправимо.

О. Мандельштам»…

Тихонов задумался.

В это время в комнату неслышно, как кошка, зашла шаловливая жена и встала у него за спиной.

– Коленька, – сказала она, ласково коснувшись его плеча, – звонили из журнала, хотят у тебя заказать статью о творчестве Гоголя.

– А? – Тихонов вздрогнул. – При чем тут Гоголь?

– Не знаю… – жена прижалась к нему, нежно дыша в его коротко остриженный, крутой и упрямый затылок.

– Подожди… – он властно отстранил ее.

– Что такое, Коленька? – капризно спросила она.

– Гоголь, Гоголь… – задумчиво сказал Тихонов, и вдруг безо всякого перехода добавил: – А этот? Голь перекатная! А тут – Гоголь!

– Ты о чем? – непонимающе спросила жена.

– О письме Мандельштама! – недовольно буркнул Тихонов. – Тоже мне, обскурант…

– А что это значит, Коленька?

– Из письма Белинского к Гоголю, – пояснил Тихонов. – Понимаешь, после того, как классик сбрендил и выпустил в свет «Выбранные места из переписки с друзьями», Белинский, который боготворил его, написал ему резкую отповедь И там были такие знаменитые строки: «проповедник кнута, апостол невежества, поборник обскурантизма и мракобесия, что вы делаете?»…

Жена с восхищением посмотрела на своего орденоносного мужа.

…Поздно вечером Николай Тихонов тихо, чтобы не разбудить мирно сопевшую, сомлевшую от будничных дел супругу, зажег настольную лампу, сияющую мягким, неназойливым светом, взял с прикроватной тумбочки заранее припасенный томик Гоголя и открыл его на первой попавшейся странице. Шевеля серьезными губами, стал стремительно читать, пока не дошел до следующих строк:

«Нет, – сказал он сам в себе, – чей бы ты ни был дедушка, а я тебя поставлю за стекло и сделаю тебе это золотые рамки». Здесь он набросил руку на золотую кучу, лежавшую пред ним, и сердце забилось сильно от такого прикосновенья. «Что с ним сделать? – думал он, уставя на них глаза. – Теперь я обеспечен, по крайней мере, на три года, могу запереться в комнату, работать. На краски теперь у меня есть; на обед, на чай, на содержанье, на квартиру есть; мешать и надоедать мне никто не станет; куплю себе отличный манкен, закажу гипсовый торсик, сформую ножки, поставлю Венеру, накуплю гравюр с первых картин. И если проработаю три года для себя, не торопясь, не на продажу, я зашибу их всех…

Дойдя до последней строки, он почувствовал, как глаза его слипаются, а всем существом овладевает неуклонная дремота.

«…зашибу их всех!» – повторил Тихонов спрыгнувшие к нему со страницы строки и, уронив книгу на пол, погрузился в несметный сон.

Перво-наперво там, во сне, увидел он осипшего Осипа Мандельштама, шамкающего беззубым еврейским ртом. Прислушавшись, Тихонов понял, что тот читает какие-то знакомые ему стихи.

Мандельштам, изогнувшись над изголовьем притихшего Тихонова, выразительно шамкал:

 
– Пражднишный, вешелый, бешноватый,
С маршианшкой шашдою шворить…
 

«Бог мой! – испугался Тихонов, и мысль его внезапно забегала зигзагообразно, зверьком загнанная в заранее заготовленную западню, – это же он мои стихи, паскуда беззубая, читает, никто не должен знать, что я посвятил их Гумилеву, а Гумилев – враг, а за пособничество врагу могут и посадить… Но я… я же вывел на чистую воду этих бредовых братьев, этих оборотистых обериутов… я отдал свой долг сполна… бежит за волной волна… уйди, охрипший Осип… я не читал рассказов Оссиана, не пробовал старинного вина… это я читаю или Мандельштам… вина… не пробовал… но в чем моя вина? Я сплю?»-в это время изображение шелудивого Мандельштама Стало двоиться, троиться, расплываться, вытягиваться в дугу, а затем и вовсе растаяло синеватым дымком. «Домком! – мелькнуло у спящего Тихонова в тот момент, когда он увидел стоящего у кровати степенного сурового старика. – Но что он здесь делает, в неурочный час? Как попал сюда, что ему надо?»…

Тем временем неожиданный гость вперил в него немигающий тяжелый взгляд, занозой вонзающийся в самое сердце…

«В твоей власти все то, на что ты глядел дос ле завистливыми глазами, чем любовался издали, глотая слюнки!» – вдруг раздался откуда-то голос старика-домкома, то есть голос на самом деле шел откуда-то сверху, низвергался, как металлический ливень, и сие казалось странным, ибо губы стариковские не двигались, они были замкнуты, запечатаны, безмолвны.

«Тихонов Николай, слушай и запоминай, – вдруг в рифму продолжил голос, – ты проживешь долгую и счастливую жизнь. Обласканный правительством, увешанный орденами, умащенный щедрыми премиями, не будешь ты нуждаться ни в чем. Ты увидишь весь мир, объездишь множество стран, издашь множество книг. Ты сделаешься сановник. Но за все эти блага ты заплатишь своим талантом. “Но точно ли был у меня талант? – спросишь ты сам себя. – Не обманулся ли я?”… Был у тебя талант, на всем минувшем видны его приметы и следы…» Слюдянистый цвет глаз старика вызывал удивление и страх; страх как хотелось понять, каким образом мог воздействовать этот цвет, но: и тревожно, в ускоренном темпе, билось сердце, тревога овладевала всем телом; мелом на доске аскетичная учительница, учащенно дыша, – душа из нее вон! – выводила старательно тему сегодняшнего урока: «Николай Гоголь, рассказ “Портрет”, образ Чарткова как символ таланта, гибнущего от жажды наживы»… «Живы будем-не помрем!» – вдруг дурашливо завопил чей-то голос. «Тихонов, к доске!»-повелительно зазвенел голос учительницы. «Я не готов…»-хотел было прошептать Тихонов, как – вдруг! – пропала доска с учительницей, пропал старик-домком, а вместо него стоял у кровати странный господин в желтых панталонах, он все время что-то жевал, доставал постоянно из карманов медовые пряники, запивая их грушевым квасом, стоявшим подле него на небольшом столике. Был этот господин низеньким, сухощавым, с весьма длинным, заостренным, как клюв птицы, носом, с прядями белокурых волос, которые то и дело прядали ему на глаза, и он отмахивался от них, как от надоедливой мухи; под солидным сюртуком угадывался бархатный глухой жилет, а поверх всего этого покоился небрежно повязанный галстук. Что-то до боли знакомое, птичье, проскальзывало в жестах незнакомца, чьи бегающие маленькие глазки совершали непере-ставаемые круговые движения.

– Николай Васильевич, вам письмо! – вдруг прокаркал какой-то непонятный голос. И когда Николай Васильевич обернулся, Тихонов узнал его.

– Поднимите мне веки, – сказал Николай Васильевич, – и тотчас две легкокрылые бабочки, как бы резвяся и играя, подлетели к очам классика и, плеща разноцветными крыльями, подцепили его веки. И тотчас в открытую фрамугу шмыгнул шкодливым шмелем проштемпелеванный конверт, покружился и стал садиться на пол, постепенно увеличиваясь в размерах. Поначалу Тихонову показалось, что это – то самое письмо, которое прислал ему Мандельштам, но затем смог прочитать надпись «от Белинского-Гоголю». А когда конверт сделался ростом с Гоголя, у него прорезался голос.

– Бесноватый! – кричало письмо Белинского Гоголю, – проповедник кнута, апостол невежества, поборник обскурантизма и мракобесия, панегирист татарских нравов – что вы делаете?

Взгляните себе под ноги: ты стоишь над бездною…

– Помилуйте, – скривился Гоголь, – как мне нужно узнавать многое из того, что знаете вы и чего я не знаю, так и вам следует узнать хотя часть того, что знаю я и чем вы напрасно пренебрегаете.

– Что касается до меня лично, – возразило письмо, предоставляю вашей совести упиваться созерцанием божественной красоты самодержавия!

– Помыслите прежде всего о вашем здоровье! – парировал Гоголь. – Оставьте на время современные вопросы. Вы потом возвратитесь к ним с большею свежестью, стало быть, и с большею пользою как для себя, так и для них…

Письмо Белинского Гоголю и Гоголь заспорили до хрипоты; на Тихонова они не обращали внимания, но какая-то тяжелая сила словно пришпилила его к постели: он хотел двинуться, но не мог, хотел крикнуть, но губы не отверзались. Тогда Тихонов напрягся и силою закрыл глаза: будто тяжелые гири придавили ресницы, все закачалось мгновенно, цветные огни заколыхались в его зрачках, кровать затряслась, разъехались стены; стиснутый стенанием сермяжного сердца, спящий резко закусил губу и… проснулся.

– Приснится же такое! – сказал он сердито сам себе, и вдруг из гостиной донесся дребезжащий старческий голос со знакомыми интонациями:

– Коленька, у тебя сегодня заседание Союза писателей, ты помнишь, надеюсь?!

Холодный пот прошиб Тихонова. «Боже, сколько же я спал…» – подумал он. И тут же обомлел от неожиданности, посмотрев на свои старые, подагрические ноги; с трудом спустив их на пол, попытался встать с постели, но резкая боль в пояснице заставила его откинуться назад. Тихонов подождал еще немного, затем, собравшись с силами, еле-еле встал, надел тапочки и, шатаясь, побрел к зеркалу. Оттуда на него смотрел виденный во сне старик-домком: те же старческие повадки, слезящиеся слюдяные глаза, тяжелый взгляд. Тихонов отвернулся и заметил лежащий на полу томик Гоголя; кряхтя, наклонился, поднял, открыл на первой попавшейся странице и замер от ужаса.

Смерть Катулла
(По неосуществленному замыслу Михаила Слонимского)

…Холм здесь спускался к морю уступами, уступая степенную поступь ступеней воздуху, морю и пространству.

Меж уступами вился виноград, славный своей хмельной лозою, и буквально к самому морю выходили грациозные гроты.

По-над морем нависала полуразрушенная вилла, которая когда-то-так говорили – поражала своим блеском и великолепием. И весь этот уголок назовут потом гротами Катулла – поэта Катулла. Собственно говоря, его отец и построил эту виллу. А сыну роскошь была не нужна – он пресытился ею в молодые годы, бросив свое сердце к ногам обожаемой им Лесбии. Лезвие этого имени, раз полоснув с размаху, засело глубоко и более никогда не отпускало, вызывая ни с чем несравнимые муки.

Лесбия…

Это он придумал ей такое имя в стихах, сменив иное, тяжелое, как камень, – Клодия.

Клодия-жена римского консула Квинта Цецилия Метелла Целера, женщина из старинного рода, славившаяся своей красотой и ветреностью. Из сердец, валявшихся подле милых ножек этой ножом разящей красоты, давно уже можно было сложить огромную затейливую мозаику.

Когда-то Катулл, вконец отчаявшись, написал:

И ненавижу, и люблю. «Зачем?» – пожалуй, спросишь.

И не пойму. Но в себе, чувствуя это, страдаю.

Наверное, потому движимый любовью и ненавистью. он удалился в провинцию, поселившись в заброшенной вилле. Ему не было еще и тридцати. Но мир перестал для него существовать.

Часами сидел Катулл на террасе, следя сиротливый бег волн и дивясь железной логике живучести виноградных лоз. Иногда он вставал, брел к себе в дом и покрывал стихотворными письменами восковые таблички. Их было много, они валялись по дому в кучерявом беспорядке, но эта кучерявость грела душу и радовала взгляд.

…Однажды Катулл решил заглянуть к своему соседу-виноградарю, который к тому же слыл знатоком изящных искусств.

Зной стал сходить на нет, вечерняя прохлада покрывала землю спасительной кисеей и способствовала живительному течению беседы.

– Если говорить о поэзии, – заявлял хозяин, – то, скажите мне, достопочтенный друг, кто может быть выше Вергилия и Горация-этих неистовых небожителей? Вкушая их строки, истинно вкушаешь чашу с великолепным фалернским вином!

– А вы не боитесь, мой дорогой друг, что вино это давно прокисло? – пряча улыбку, спросил Катулл, полагая, что собеседник вряд ли знает, сколь славен был когда-то его неожиданный гость. – Строки названных вами поэтов громоздки и сухи, как высохшая лоза винограда, давно уже не плодоносящая…

– Я слышу в ваших словах горечь и ненависть, вы сердитесь, стало быть, вы неправы! – возразил хозяин.

– Я? Сержусь? Нисколько! – ответствовал Катулл. – Я всего лишь насмешлив и скептичен.

Впрочем, дорогой друг, если хотите, я могу пр читать вам строки истинного поэта. Они хранятся у меня с давних лет, оставленные неким другом юности. Вот стихи, которые ненавистны богам земным и небесным!

И Катулл стал читать, вытащив таблички из своей потрепанной сумки. Он читал о той, которую называл когда-то «сиятельной богиней изящного шага», он читал строки, полные огня и ненависти, мольбы и презрения.

Увы, сосед-виноградарь лишь рассмеялся в ответ:

– И это то, что вы хотели поставить мне примером? Я удивлен. Я поражен пустоте и никчемности этих виршей. Куда этим строчкам до божественного Горация?

У Катулла задрожали губы.

– Вы… Вы…

– Что такое? – участливо спросил хозяин. – Вам плохо? Сегодня был знойный день, отдохните у меня.

– Нет, простите меня, но я все-таки пойду.

Катулл ушел. Спохватившись, хозяин послал за ним своего раба, чтобы тот помог гостю добрести до дому. Но вскоре раб прибежал, кривя лицо от дурной вести:

– Господин, он упал на дороге. Он лежит мертвый. Я принес его таблички, которые были у него в руках.

Виноградарь взял таблички и увидел на них имя автора: Катулл.

– Боже, – всплеснул он руками, – так это был Катулл?! И читал свои стихи?!

…А душа Катулла, высвобожденная тем временем из телесного плена, летела в надмирные выси, ее сопровождали ангелы, благоговейно поющие строки катулловской лирики; и Вселенная была полна золотого свечения.

В это время на балкон своего роскошного дворца в Риме вышел император. Неровным блеском лучились его глаза, саркастическая улыбка исказила губы. Он увидел золотое сияние в ночном небе, и ему на миг стало не по себе.

– Боги прогневались, – пробормотал император.

Одинокий плевок

…Набычившийся босс сидел в кабинете в своей обычной манере, водрузив ноги на стол. Крапчатая рубашка от Версаче лопалась в плечах, золотые запонки заполоняли, казалось, светом окружающее пространство, во рту покоилась дорогая толстая сигара.

– Как дела? – привычно спросил босс, не вынимая сигару изо рта. Впрочем, с таким же успехом этот вопрос мог быть адресован стенке, ибо звучал риторически и не предполагал ответа.

– Значит, так, – сказал босс, – значит так, обойдусь без предисловий. Скажу тебе честно: я не люблю раздолбаев. А ты – самый настоящий раздолбай, если не сказать больше. Не отдаешься делу, не болеешь интересами фирмы, занимаешься на работе своими делами. Куда это, на хрен, годится?

Сева внезапно почувствовал, как кровь прилила к лицу и как откуда-то, из глубины души, поднимается мутное чувство бешенства. Босс был хитер и бил, как правило, под дых не часто. Однако на сей раз, видимо, решил намеренно перегнуть палку. После того как фирма, благодаря усердию и оборотистости Севы, выиграла конкурс на строительство крупнейшего в стране современного электронного предприятия, подобные нелепые претензии, по меньшей мере, выглядели издевательством.

– У меня даже нет никакой мотивации – повышать тебе зарплату, – продолжил босс, – ты должен грызть землю, доказывая свою преданность, ты должен гореть, показывая пример другим, ты должен не отвлекаться на какую-то другую жизнь! Ладно, старик. Я перевожу тебя в другой отдел, возглавишь его месяца на три. А потом вернемся к этому разговору снова. Честно говоря, я хотел тебя уволить – учти, я даю тебе последний шанс…

Сева поправил очки на носу и подался вперед, словно собираясь сказать что-то, протестуя. Но босс, как опытный игрок, упредил это движение:

– Не надо мне ничего говорить, Сева, твое мнение меня не интересует. Можешь идти! – и хлопнул по столу своей разлапистой пятерней.

Сказать, что Севе было обидно – значит ничего не сказать. Да, он прекрасно знал босса, как облупленного; знал, что в его лексиконе отсутствует слово «спасибо», а кодекс поведения не предусматривает благодарности как таковой. И все-таки обида разъедала душу, как щелочь; просачивалась в самые сокровенные уголки сознания. «А главное, – с горечью сознавал Сева, – я даже ничего ему не ответил, не прервал, не возразил, даже не съязвил по обыкновению. Конечно, что я для него? Пыль придорожная, которую можно с легкостью растоптать, функция, которую ничего не стоит оскорбить, унизить, использовать, как туалетную бумагу, и выбросить…»

Сослуживец Севы – вечно веселый Вячеслав, – узнав, что произошло в кабинете шефа, заметил, похлопав Севу по плечу:

– Ну что ты хочешь от мальчика из провинции? Чтобы он расшаркивался перед тобой, изъявляя любовь и дружбу? Он – начальник, понимаешь? Босс! И он хочет, чтобы ты помнил это и знал свое место. По сути говоря, он бросил тебя на повышение. Но предварительно решил обязательно обкакать. Чтобы служба медом не казалась. У него свои правила игры, а так как ты его подчиненный, то изволь эти правила принимать.

– Да, разумеется, – ответил Сева, – но как быть, если правила граничат с фолом? Как быть, если повышение по службе напоминает подачку? Что делать, если «мальчик из провинции» считает хорошим тоном плюнуть мне в лицо – и только потому, что я не похож на него? Да, я не бизнесмен, не владелец компании, да, я раздолбаи, и я люблю раздолбаев, а не кондовых покорителей бизнес-высот!

– Не бери в голову, – посоветовал Вячеслав, – представь, что ты играешь с ним в поддавки. Он начальник, ты дурак. Вот и все.

– По-моему, игра зашла так далеко, что босс бесспорно торжествует победу… – усмехнулся Сева. – Конечно, можно и утереться, и сделать вид, что ничего не произошло. Можно сказать себе, что пока босс платит деньги, он волен диктовать стиль общения и форму наших отношений. Можно даже утешить себя и успокоить тем, что таких денег мне больше нигде не дадут. Но, потакая игре с оскорблениями, до какой глубины падения можно вообще опуститься?

…Однажды Сева вычитал историю про забытого ныне поэта, сочинявшего под псевдонимом Одинокий. Вежливый и язвительный Зощенко в своей «Повести о разуме» живописал историю падения сего пиита, не раскрыв, правда, настоящей фамилии Одинокого, а обозначив ее лишь двумя буквами – Т-в.

Зощенко рассказывал о том, как Одинокий в конце своей жизни стал профессиональным нищим.

И вот стоит одинокий нищий на углу ликующего Литейного проспекта, низко кланяется проходящим и раболепно улыбается тем, кто подает ему милостыню. Он узнал Зощенко, окликнул по фамилии и стал рассказывать, сколько зарабатывает в день.

«Я стал стыдить его за те унижения, которые он избрал для себя, – пишет Зощенко. – Поэт усмехнулся. Унижения? Что это такое? Унизительно не жрать. Унизительно околеть раньше положенного срока. Все остальное-не унизительно. Все остальное идет вровень с той реальной жизнью, которую судьба ему дала в обмен за прошлое…»

Рассуждая об Одиноком, Зощенко вспоминает небольшую книжечку его стихов, вышедшую в 1922 году. «Это потрясающие стихи, – констатирует писатель, – но это и ужасные стихи, продиктованные гениальным смердяковским вдохновением».

Как-то, копаясь в книжных развалах, Сева наткнулся на вышедший небольшим тиражом сборник избранного Одинокого и, пролистывая, обнаружил странное стихотворение под названием «Плевочек». Почему-то Сева даже выписал это стихотворение в свой потрепанный блокнот:

 
Любо мне, плевку-плевочку,
По канавке грязной мчаться,
То к окурку, то к пушинке
Скользким боком прижиматься.
 
 
Пусть с печалью или гневом
Человекам был я плюнут,
Небо ясно, ветры свежи,
Ветры радость в меня вдунут.
 
 
В голубом речном просторе
С волей жажду я обняться,
А пока мне любо – быстро
По канавке грязной мчаться.
 

«“По канавке грязной мчаться…”-вспомнил Сева последнюю строчку из “Плевочка”, медленно вышагивая по дороге к дому. – Одинокий написал о плевке. А я – одинокий плевок…»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю