412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Марк Котлярский » Тот, кто не читал Сэлинджера: Новеллы » Текст книги (страница 17)
Тот, кто не читал Сэлинджера: Новеллы
  • Текст добавлен: 1 июля 2025, 15:16

Текст книги "Тот, кто не читал Сэлинджера: Новеллы"


Автор книги: Марк Котлярский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 19 страниц)

Черная пурга

Она нередко думала над тем, каким образом ей удалось пустить столь прочные узловатые корни в этом громоздком городе, занесенном по прихоти судьбы на окраину империи. Здесь добывали цветные металлы, здесь процветали рудники, здесь ковалась валюта, сюда тянулись цепкие руки столичных нуворишей, прибиравших к рукам металлообрабатывающие предприятия, здесь шла постоянная угрюмая борьба за передел собственности, и шелест купюр, перекрывая шелест ветра, втравлен был в сознание намертво. Город напрочь накачали деньгами, как культуриста – мускулами.

Зима в городе длилась долго и протяжно, напоминая вязкий волчий вой; грозно горели огни заводов, подобно волчьим глазам; выл снег, сплющиваясь в комья, и смятое стихией небо леденило душу и сердце.

В такие дрянные дни ей хотелось передавить все эти корни, связывающие с городом, собрать вещи, вещим желанием одолеваемой, и, буре внимая, внезапно появиться в аэропорту, с первым возможным рейсом убравшись туда, на юг, где тепло и солнечно и где солнце падает в стекла, и стремительные стрекозы несут на своих трепещущих крыльях всю синь заполошного неба.

Она была известной в городе радиоведущей; ее программа «Проторенными тропами» щедро оплачивалась одним из владельцев металлодобывающей компании, и мысль о том, что вдруг следует отказаться от занозистого заработка, вовсе не грела, перебивала прекраснодушные порывы, отрезвляла, рождая противоположные думы: «Тебе уже за сорок, милая, кому ты будешь нужна в незнакомом южном городе? Не говоря уже о гребаных столицах, отягощенных грузом грезящих о славе и деньгах?) Здесь ты в шоколаде, с хорошими деньгами, сыну помогаешь, который учится в столичном вузе, щеголяешь личиком перед камерой, ну и что, что программа проплачена и ты куплена на корню, зато тебя знают в городе, ты пользуешься популярностью, на тебя ласково показывают пальцами, когда ты позволяешь себе иногда пройтись по улице. Впрочем, в основном, передвигаешься на иномарке на работу и обратно… Ведь мог же Александр Грин жить в провинции у моря и чувствовать себя счастливым…»

Грин являлся в думах не просто так – он был ее любимым писателем, и она прекрасно знала, что, на самом деле, уехать в провинцию его заставили обстоятельства, и не столь счастлив был этот замкнутый высокий человек, чопорный и неуклюжий, бежавший от реального мира, от его черной неблагодарности, от черной работы, красной армии и серых совдеповских чиновников.

Она знала, что благородный Грин глушил горькую как никто; влажные цветы алкоголя полыхали в его мозгу, и в эти мгновенья он становился неузнаваем, черты лица искажались, глаза проваливались внутрь; жена Грина-та, что послужила прообразом Ассоль, – терялась в его пьяных днях, как слепой без поводыря; и оба они, безумные и слепые, брели к призрачному оазису отрезвления. «Но огонь алкоголизма уже разгорался в нем бурно и пожирал его», – писала потом гриновская жена. Но где этот огонь вдруг сменялся пламенем фантазии? Где пьяные выверты сознания оборачивались живописными полотнами вымышленной страны? Может быть, там на берегу, когда Грин – голодный и нищий – пытался добыть пищу, охотясь с оре-ховым луком и наспех обструганными стрелами на кричащих от возмущения чаек?

Она часто думала над этими вопросами, не находя ответа; еще она думала, что, несмотря ни на что, Грин и его супруга были счастливы: они практически изъяли себя из ненавистного им мира, они принадлежали друг другу, они наслаждались морем и небом, животворили жизнь безмятежными днями и знали солнце и покой.

А что здесь, в этом беспросветном городе? Идешь себе и идешь проторенными тропами, никуда не сворачиваешь, да и свернуть, собственно, некуда, разве что оступиться и упасть, и лечь в снег, почувствовав на лице коготки снежинок.

Она взглянула в окно: снег уже не летел, он тяжело падал, путался в ногах редких прохожих, путались события, времена, люди, путались мысли.

«Боже, вечная зима, просто какой-то кошмар… – думы тянулись, как ленты из шляпы фокусника; казалось, им не было конца, – в январе самолеты летали в общей сложности дней пять… все время метет пурга, снегом все завалило… а город состоит из трех районов… когда-то это были самостоятельные города… расстояния между ними двадцать-тридцать километров, дороги все переметены, вечные заторы, машины разъехаться не могут… в аэропорт дорога закрыта вообще – людей, если прилетают самолеты, вывозят колоннами автобусов в сопровождении мощной снегоуборочной техники… продукты в магазинах заканчиваются – рулетами не везут, так как нет возможности потом забрать их из порта… Боже, что здесь творится? – в окошко не вижу дома напротив… вот оно, сказочное царство Снежной королевы царство, в котором нет ничего, кроме черной пурги, ничего не видно, а сила ветра такая, что сбивает с ног не только людей, в такое время даже машины по улицам не ездят – видимость нулевая… вот определение подходящее сыскалось для жизни, в которой я живу – «видимость нулевая… а я такая боевая! черт! как надоело все…»

Она тряхнула головой, словно пытаясь сбросить с себя бесовское сомнамбулическое наваждение.

– Может, послушать музыку? – неожиданно спросила сама себя и, найдя на столе пульт, включила диск с записями любимых мелодий. Затем налила коньяк в небольшую рюмку, выпила, закурила сигарету, затянулась, выпустив несколько колечек дыма, и закрыла глаза, чувствуя, как коньяк разгоняет тепло по всему телу. А тут еще музыка вступила в свои права, привнося щемящую грусть и расцвечивая картины минувшего, «детский бред цветущей пустыни» – как говаривал ее любимый Грин; покачивающиеся страусиные перья, перистые облака, стремительно, словно в ускоренной съемке, несущиеся над стынущей в одиночестве пустыне, и за кадром – пьянящая пиеса Пьяц-цолы – «Либертанго», мелодия, пронизанная светом и страстью.

Сходитесь!

Он и она – сходятся, страсть, пряный запах свечей, дикий эротизм и обаяние гитары, все вместе, но: до определенного предела, до определенной границы, затем – разлетаются – как птицы, усевшись на насесте и грозно поглядывая друг на друга.

И: еще один заход, дробное постукивание каблуков, лукавый перебор гитарных струн, плавные переливы скрипки, прерывистое дыхание и жар прощания, веер, летящий на пол, словно чайка, расправляющая крылья в предсмертном полете.

Пауза, в течение которой слышен визг вьюги; и-врывается другая мелодия, нежная, щемящая, как нежность: Барбара Стрейзанд и Селин Дион-Tell Him, пронзительная, длящаяся, как вздох, протяжная, как дождь, спокойно стекающий по поверхности стекла, и два голоса взвиваются вверх-туда, в небеса, сливаясь в один голос – «как пел ее голос, летящий в купол»…

И: совсем иное ощущение – покоя и неги – идут белые снеги, телеги, катящиеся по проселочной дороге где-то далеко-далеко; что это? березки на юру, поле, не знающее конца и края, чайки, летящие к берегу…

Мы бредем, не зная устали, по этой дороге, держась за руки, словно впервые узнавая эти руки, эту нежность, этот бескрайний простор… И вихрь вдали.

В дали, да?

Это Далида начинает вести свою партию-страстный, задыхающийся хриплый голос, выводящий бессмертное Je suis malade, и… сердце заходится в груди, и мир сужается до маленького кафе, где поет одинокая певица перед микрофоном, и мы сидим за небольшим столиком, и смотрим друг на друга, стараясь запомнить, не прогадать, не впасть в простоту, как в ересь, и голос звучит, и небо поет, глядя в окно, я свеча отражается в бокале старого француэского вина, и снова Далида выхаркивает кровью это – Je suis malade!

Крик рвется из груди, сдерживаемый крик желания, губы твои сочные от шампанского, а в глазах играет пламя свечи…

– Поцелуй меня…

– Смею ли я?!

– Поцелуй! Я никогда не прошу, я требую!

Губы смыкаются, как крылья птицы – как крылья чайки, взвиваются руки певицы, горло перехватывает от дрожи, от желания плакать, от желания жить; и: больше ничего – только мир надзвездный угрюмо смотрит вниз, туда, где бушует бешеная черная пурга и угрюмые черные тени ложатся на снег…

Голая пристань

…Когда возвращаешься к местам, где провел детство и юность, то нередко говоришь себе: боже, неужели я вырос именно здесь, неужели это было именно со мной? Неужели въявь существовал этот маленький провинциальный городишко, утонувший в тумане, дожде и тяжелых испарениях эфирных масел?

Городок, где я жил когда-то, всегда казался слишком сонным, словно уставшим от самого себя; ничто не могло потревожить его упоительный и безмятежный сон; даже собственное бесценное присутствие не имело для него никакого значения…

Сны, и еще раз-сны, перетекавшие в иллюзии, когда можно обозначить себя, свое присутствие легкими намеками, штрихами, еле проявленными контурами…

Я жил в странном районе под названием Голая пристань; так и не удалось мне выяснить, откуда проистекает столь странное название и почему скромному месту моего обитания пристало именоваться пристанью, да еще и голой. Возможно, в далеком прошлом на обмелевшей речушке, неуверенно протекавшей неподалеку от моего дома, и действительно была резвая речная пристань, да и речка, возможно, была погуще и попросторней. Иногда, от обильных дождей, скромная прежде водная гладь вдруг вздымалась, набухала грозно и, думалось, еще немного, и постаревшая река вдруг явит былое величие, но, увы… Все успокаивалось и сонная жизнь возвращалась в свои права.

Мой дом… Он был столь же стар, сколь и почитаем, уютен, как, впрочем, и все старые, хорошо обжитые дома, живущие своей собственной жизнью, а не жизнью своих зачастую слишком уж хлопотных постояльцев. Дом укрывали огромные серебристые тополя, нависая над ним с отеческим снисхождением и глядя свысока в силу своей возвышающейся горделивости; беспечные, бесстыдные, фанфаронские тополя.

Привидений в доме не было; единственное потустороннее существо, которое я когда-то повстречал, было мое собственное отражение в позеленевшем зеркале: я явился после страшной пьянки по поводу окончания школы и не узнал себя в незнакомце, мельком глянувшем на меня из глуби амальгамы…

Пожалуй, стоит заметить, что мой дом, сколько я его помню, очень любили птицы: дикие голуби, галдящие вечно галки, вороны, вертлявые воробьи – о, они чувствовали себя здесь полными хозяевами, и на моем маленьком балкончике тоже, куда иногда я выходил для того, чтобы покурить или выпить стаканчик ароматного чая.

Балкончик был столь же дик, как и птицы, но в дикости его была своя привлекательность, свой шарм.

Здесь, на увитом плющом балкончике, под неумолчное свиристенье птиц, я получил первый серьезный урок житейской мудрости: меня бросила возлюбленная, а затем, неожиданно, случился роман с женщиной, старше меня на десять лет. Она знала про мою печальную историю, особых разговоров по этому поводу не заводила, но однажды, когда на меня накатила грусть, вывела на балкончик, поцеловала и произнесла показавшиеся мне тогда странными слова:

– Милый, у тебя довольно редкое имя, короткое, емкое, даже жесткое. И постарайся ему соответствовать. Ты умен, начитан, но недостаточно проницателен. Мне ты нравишься таким, как есть, и, надеюсь, мои слова не рассердят и не расстроят тебя. Ты сильно любил эту девушку, но она предала тебя! Банально и тривиально, но не трагично. Хочешь знать правду – почему? Деньги, милый, обычные такие хрустящие злополучные бумажки всему причиной, скрытой подоплекой… Жутко, но, увы, они имеют такое же свойство наркотика для большинства из нас. Не суди ее слишком строго, она сама себя осудила, бедняжка. Она сама будет и после жалеть об этом, но возврата в прошлое нет, там, где ты свернул однажды – ты свернул единожды. Если и оглянешься, то ничего, кроме голой пристани, не увидишь…

…Странно: вот и сейчас, возвращаясь иногда в маленький провинциальный городок, я не вижу там ничего, кроме Голой пристани. Пытаюсь каким-то образом передать свои ощущения от увиденного-и не могу: собственное косноязычие пугает меня! То, что я хотел бы сказать, звучало бы слишком фальшиво-фантастично, а то, на что хотел бы намекнуть, выдавало бы своей глупостью и наивной сентиментальностью.

Волчьи ворота

Все корпуса куриного производства рухнули в одно мгновение и были спрессованы с глиной и черноземом. Погибающий город скрежетал и корчился в своей агонии, и не было в мире ничего, что могло его спасти.

Дм. Липскеров, Сорок лет «Чанчжоэ»

…Волки здесь водились тогда, когда города еще не существовало, и сухой, порывистый ветер, пролетев со свистом меж высокими холмами, вырывался на простор, к морю, а вслед за ним воровато вился волчий вой.

Значительно позже, когда город стал неумолимо вползать, как паук, на свободную прежде от людей территорию, волки стали медленно отступать, пока не исчезли вовсе.

Правда, как говорил окраинный люд, по ночам, иногда, можно было слышать тягучую волчью песнь, доносившуюся невесть откуда. То ли прошлое это выло по-волчьи, то ли настоящее перекликалось с будущим-кто его знает. Но город тайком, словно проклятье, носил второе прозвище – «Волчьи ворота».

А может, еще и потому, что нравы здесь были издавна волчьи, и властители обладали недюжинной волчьей повадкой, и жрали друг друга похлеще волков, и слабых задирали, как ягнят, и перед вышестоящими дружески виляли хвостом и скалили вслед острые зубы.

За всю историю своего существования город пережил лишь раз некую пору расцвета, точнее, намека на блестящую будущность, прочную перспективу. Но, увы, длилось это недолго. Хотя и успели предприимчивые люди, допущенные к деятельности на короткий срок, построить водопровод с удивительно чистой питьевой водой, возвести удивительные архитектурные сооружения, написать прекрасную литературу, посадить красивые сады.

Перечитав написанное, он оторвался от компьютера и откинулся на спинку кресла.

– Ну что, милый, как идет работа? – спросила она, ставя на стол стакан с горячим чаем.

– Ты знаешь, честно говоря, не очень… – признался он. – Все кажется каким-то искусственным, надуманным, вымученным. Что-то мешает мне, но не пойму-что.

– Можно я посмотрю? – она села ему на колени, обняла его одной рукой, а другой изредка трогала мышку, ведя курсор вдоль текста.

Спустя время он поинтересовался:

– Есть какие-то соображения?

– Я вдруг подумала, – она встала с его колен и нервно прошлась по комнате, – а почему бы тебе в этот город не напустить жирных крыс, шныряющих по подворотням, и стаи мух, заполоняющих город летом? Там и в самом деле жирнющие крысы по подворотням шастают… Ну, а мухи – это наверное, по ассоциации с Тарковским – помнишь ведь, «по щеке сползает муха, отвечает мне старуха…»?

– Подожди-ка, – пробормотал он, уставясь в экран, а пальцы уже, как ловкие пройдохи, забегали по клавиатуре.

К написанному прежде прибавился еще один, небольшой кусочек:

Но все прекратилось вмиг, когда черев Волчьи ворота торжествующим маршем вошли крысы.

Может быть, это были волки-мутанты, может быть, это был особый вид крыс, но с тех самых пор крысы в городе не переводились и жили они по своим, волчьим, законам.

Она перечитала новые строчки и вздохнула.

– Не знаю, но, видимо, чувство омерзения по отношению к этому городу у меня слишком сильно… Я туда каждое лето, как на каторгу, еду… Если бы не родные – ногой бы туда больше не ступила… Я ведь когда там бываю летом, вообще стараюсь на улицу носа не показывать…

Она помолчала и добавила:

– Слушай, почему бы тебе не сделать гниющий город узнаваемым и превратить его в до тошноты омерзительное место?.. А ты что пишешь? «…И свой последний вечер я снова провожу с друзьями – снова мы шастаем по знакомым улицам, слоняясь, словно призраки в замшелом вакууме.

Пустынный выморочный центр города окружает нас, как замок теней, прошлое привидений. Всего лишь полночь, но – никого вокруг, ни-ко-го.

Мы поднимаемся вверх по бывшей улице Красных Комиссаров, проходим мимо здания Академии наук, минуем университет, институт народного хозяйства, оглядываемся на здание городской думы и попадаем во владения старого города – с его извилистыми улочками, которые ведут к огромной, похожей на шахматную ладью, сторожевой башне. Она всегда искусно подсвечивалась прожекторами, но сегодня темнеет, устремляясь ввысь, и суровым контуром прорезает воздух.

– Странный пустой город, – говорю я.

– И город не тот, и люди не те… – подхватывает Илья.

– И мы стали другими… – заключает Джамиль».

Она замолкает.

– Тебе не нравится? – осторожно спрашивает он.

– У нас разные счеты с этим городом, – говорит она, помолчав. – Ты видишь его в розовом флере воспоминаний. Иногда позволяешь себе какое-то сожаление, усталость, печаль. А у меня-свой, эмоциональный, счет, у меня свой список обвинений. Этот чертов город сломал мне жизнь, его прошлое до сих пор давит на меня, как тяжелая могильная плита. Нет у меня никаких светлых воспоминаний, сплошная тьма египетская на сердце…

* * *

Тьма египетская.

Жилистый «жигуленок» мчится, то и дело вздыхая на колдобинах, по длинному неосвещенному шоссе. В свете фар, вскрывающих темень, как консервную банку, иногда можно видеть, как дорогу перебегают юркие крысы, дружески помахивая хвостиками.

– Вот расплодились-то, – вздыхает водитель, – уж мы душили их, душили, ничего не помогает!

Он улыбается про себя, отмечая, что человек, сидящей за баранкой, неожиданно заговорил булгаковскими словами.

Впрочем, и сама тьма, накрывшая этот город, куда волей случая занесла его на несколько дней судьба, являла собой смутную булгаковскую иллюстрацию. Казалось, что пестрый мир «Мастера» перекочевал на улицы и стоит только всмотреться в стертые лица спешащих прохожих, как вправятся в матовые овалы, словно фотографии в рамочку, физиономии известных всем персонажей.

А «жигуленок» продолжает свой бег, минуя многочисленные поселки, притороченные к шоссе; имена их кажутся совершенно абсурдными, непонятными, необъяснимыми. Но это клейма, которые поставила власть, чтобы, видимо, утвердиться в собственном абсурде правления.

Наконец, перескочив знаменитый мост, соединяющий окраину с центром, автомобиль буквально вылетает на площадь перед Домом правительства – образцом архитектуры конца пятидесятых годов.

Он вспоминает, как мальчишками они радостно гордились тем, что эта площадь по своим размерам занимает чуть ли не первое место в Европе, опережая Красную площадь и Марсово поле.

На этой площади, как правило, проводились традиционные первомайские демонстрации и ноябрьские парады.

На этой площади в колоннах школьников он вышагивал, взволнованный и радостный, проходя мимо трибун, с которых вяло помахивал ручкой еще не впавший в маразм очередной оскалившийся царек.

Он вспоминает, что последний раз ему довелось побывать на этой площади двадцать лет назад, когда густошевелюрный бравый шоумен репетировал торжественную встречу того же главцекомовского царька, к тому времени уже практически потерявшего человеческое обличье. Как этого несчастного полуживого старика, едва сводившего челюсти, удалось вытащить в город-до сих пор остается загадкой.

Но дорога из аэропорта до гостевого дома, куда прежде всего направлялся вождь, была выкрашена в цветочный ковер. А известный придворный журналист, который вел репортаж о прибытии высокого гостя, сообщал:

– Повсюду, где проезжает наш дорогой вождь, стихийно возникают митинги!

Только наивный человек мог поверить в искренность этого сообщения.

На самом деле весь город был загнан на обочины дорог, встречая дорогого и любимого вождя; весь путь следования был поделен на квадраты, огороженные крепкими веревками, по периметру которых расположились бравые гэбэшники, чтобы не дай бог не произошло непредвиденного.

Гэбэшников согнали, наверное, отовсюду, со всей страны: «люди в штатском», одинаково серые, как крысы, заполнили дворы, дома, подъезды, они шныряли везде и всюду, вынюхивая малейшую крамолу.

Самое интересное, что встреча на площади так и не состоялась; весь этот спектакль, на который угрохали колоссальные деньги, шел в отсутствие партийного «небожителя».

Когда старик прибыл на площадь, кто-то из вельмож надел на него усыпанный бриллиантами знак и вручил ключи от города. Но бедолага практически уже не стоял на ногах. Он равнодушно махнул охране, сел в машину и был таков.

А люди остались. И полтора часа кривлялись на площади, изображая бурную радость и неподдельный патриотизм.

Когда-то площадь перед Домом правительства сияла яркими огнями, а за ней весело шелестел знаменитый бульвар.

Горожане говаривали, что их бульвар намного красивее одесского, не говоря уже о том, что – уж точно – намного длиннее.

И бульвар сиял и переливался огнями, потягиваясь на ветру и распрямляясь, как кошка от ласки и неги. Он казался бесконечным, на всей своей протяженности – от площади с фуникулером до здания Морского вокзала.

По вечерам, в любую погоду, бульвар заполняли толпы фланирующей публики.

Влюбленные парочки уединялись в тенистых аллеях; подобно птицам, они разлетались по многочисленным скамеечкам, облюбовывая их, как насест; и часами ворковали друг с другом на понятном только им языке любви.

А рядом шумела веселая южная жизнь, исполненная скромных «совковых» соблазнов.

В многочисленных чайханах крепкие, меднорожие чайханщики, смеясь, разносили подносы с пузатыми чайниками, блюдечками с мелко наколотым кусковым сахаром и выгнутыми, как станы персидских красавиц, хрустальными стаканчиками.

Вертелись по всему бульвару колеса обозрения, шумели в бильярдных азартные люди, теннисисты тренировались на небольших кортах. А любители просто поесть и провести время на воздухе «заседали» за столиками «Венеции» – так назывались небольшие каналы с мостками и островками, которые когда-то соорудили на бульваре с целью создания чуть ли не подобия венецианских каналов. Как это часто бывало, проект до конца не довели, и остался лишь этот небольшой участок, ставший гастрономической усладой многих горожан. На маленьких островках вовсю работали кафе, кормя шашлыками, кябабами и кутабами. Бульвар был целым миром, вместилищем чувств и развлечений.

Потом, спустя много лет, море вдруг заартачилось, уровень воды стал неожиданно расти и грязные, промасленные воды затопили нижний уровень бульвара.

К счастью, он этого уже не видел.

Потом, правда, говорят, воду откачали, бульвар очистили, берега укрепили. Казалось бы, просторы аллей вновь должны были наполниться трепещущими звуками голосов, звонкими нотами смеха, шаловливым шарканьем ног…

…«Жигуленок» выруливает на площадь; установленный в честь создателя величайшей химеры монстрообразный памятник дланью простертой по-прежнему указывает на бульвар, но…

– Где люди, – спрашивает он у водителя, говорящего булгаковскими фразами – почему на бульваре никого нет?

– У нас плохо с освещением, – отвечает тот. – Людей испортило отсутствие электричества.

7 часов вечера.

Бульвар пуст, словно все прошлое выметено с его аллей железной метлой истории. В стороне от него, ближе к одной из центральных станций метро, он замечает кривые каркасы недостроенных зданий. Оставшиеся в живых фонари роняют на тротуары бледный чахоточный свет Стада машин образовывают хаотическое движение, неистово скрипя тормозами и не обращая никакого внимания на испуганно мигающие светофоры.

Среди хаоса и тьмы, оскалившихся небоскребов и покрывшихся плесенью дворов каким-то инородным телом смотрелся расположенный напротив сморщенного торгового центра угрюмый дворец. Его охраняли, стоя у парадных дверей, украшенных витиеватой резьбой, два солдата, вооруженные винтовками. А сбоку, рядом со служебным входом, копошились пять-шесть человек, одетые в одинаковые кожаные куртки.

Позже, бродя по городу своего детства, он повсюду замечал этих «чернокожанников» – будто стая спокойных морщинистых мух перелетает с места на место, неотступно следуя за ним.

Впрочем, через некоторое время ему уже стало казаться, что весь город одет в черную кожу. Правда, друзья – состарившийся раньше времени Илья и уставший от жизни Джамиль – успокоили его, объяснив, что он вовсе не сошел с ума: на город и в самом деле напало поветрие на «кожу» – вот и заполонили улицы и проспекты кожаные куртки и кожаные пальто.

* * *

Между прочим, у города был и свой пригород, расположенный в минутах тридцати езды.

Странное дело: слово «пригород», такое милое и привычное, вызывает у многих в памяти спешащую куда-то электричку, раскинувшиеся по обе стороны железнодорожного полотна смутные леса, шум дождя, шорох волн, накатывающихся на пустынный берег, дачные домики, объятые пламенем сирени…

Но этот пригород, увы, пропитался химическими запахами, постоянно витавшими в воздухе; дополняли картину безжизненная, выеденная кислотами почва, ядовитые сточные воды, устремлявшиеся в море.

А люди?

Они жили здесь, существовали, закрывали на все глаза, покоряясь судьбе.

И снова утюжил километры все тот же «жигуленок», он стремительно скатывался со спуска, выводящего на пригородное шоссе, набирал скорость, а по левой стороне потянулась вереница каменных одноэтажных бараков с редкими вкраплениями двухэтажных домиков.

– Здесь живут беженцы, – сказал водитель, – в ужасных условиях, ютятся по десять человек в маленьких комнатках. Надеяться на что-либо лучшее им просто не приходится.

А дорога все бежала и бежала вперед, и с каждым километром становилась пустынней и пустынней.

Мелькнуло водохранилище, огороженное ржавой, прорвавшейся во многих местах сеткой, и, наконец, машина, взвизгнув шинами, резко взяла вправо и вкатилась на главную трассу, ведущую в пригород.

– Мертвый город, – сказал, не оборачиваясь, водитель, – кроме суперфосфатного завода, сегодня ничего здесь не работает.

– Даже трубопрокатный? – спросил он.

– И трубопрокатный тоже… – ответил водитель.

Когда-то, во время оно, с трубопрокатным случился занятный казус в сфере наглядной агитации.

Вывесили там плакат, изображавший огромного плечистого работягу, показывающего рукой куда-то в светлое будущее. За его спиной башенный кран переносил новенькую трубу, и крупно набранный текст радостно гласил: «Труба стране – труба народу!».

Провисел этот плакат аж несколько месяцев, пока кто-то из «сообразительных» не сообщил куда следует.

Плакат сняли вместе с ответственным за наглядную агитацию.

«Сегодня я бы вывесил этот плакат заново… – подумал он, оглядываясь по сторонам. – Сегодня это кажется особенно актуальным».

Марсианские пейзажи могли показаться райскими уголками по сравнению с картиной, представшей его взору. Чернеющие повсюду скелеты заводов-уродов, слепые глаза домов, непроглядная темень, ударяющая по темени так, что явственным и физически ощутимым становилось понятие «слепящая тьма». Редкие прохожие скромно жались к стенам домов, растворяясь в сумраке вечера, как привидения.

Рядом с автобусной станцией, словно разинутая пасть дракона, зияла пустота некогда парадного бассейна с фонтаном «Пятнадцать республик». Вместо воды туда теперь, похоже, сбрасывали какие-то нечистоты…

* * *

– «Город нечистот!» Я бы так назвала эту новеллу. Я чувствую себя виноватой перед теми, кто остался жить в этом дерьме! Ты же был там недавно, ты все видел своими глазами!

– Послушай, но нельзя все мазать черной краской. Должно быть что-то хорошее в этом городе, наконец!

– Хорошее? Подожди, я тебе сейчас покажу это хорошее. Вот, читай, – и она, войдя в Интернет, открыла информационный сайт, выведя в режим печатания заметку под названием «Капитан, никогда ты не будешь майором». Через минуту из разверстого чрева принтера пополз лист. Она взяла его, пробежала глазами и отдала ему.

– «Капитан, никогда ты не будешь майором» – прочитал он еще раз заголовок. – Ну и?

– Ты читай, читай дальше, – сказала она. – И вслух, пожалуйста.

– О'кей, – пожал он плечами. – Изволь.

И продолжил, утрируя, подражая диктору, читающему новости с листа:

– …бря 2005 года. Капитан милиции – сотрудник уголовного розыска – получил оперативную информацию о краже из квартиры жителя города 150000 долларов и 100 единиц золотых изделий. Он принимает решение «навестить» одного из подозреваемых. После продолжительной беседы с хозяином дома и его матерью капитан вышел во двор. Во дворе они подходят к дереву; подозреваемый раскапывает тайник и достает оттуда деньги и драгоценности. Все это передает капитану. Изъятие происходит без понятых, без соблюдений необходимых формальностей. Далее все трое отправляются в следственный отдел.

5 ноября капитан вызывает подозреваемого и его мать на допрос. Суть вопросов сводилась к тому, что они не до конца признались и не сдали оставшиеся драгоценности. Подозреваемые стоят на своем и твердят, что все вернули.

Капитан приходит в ярость. Он и его подручные набрасываются на допрашиваемых и начинают их жестоко избивать. Избиения прекратились после того, как капитан и полицейские, наконец, устали.

Но на этом мучения несчастных не закончились. Их раздели догола. Затем капитан берет резиновую дубинку и вгоняет ее в мать обвиняемого, тем самым совершая сексуальное преступление в особо извращенной форме. Все это происходит на глазах еле живого сына.

После того, как женщина теряет сознание, палачи принимаются за ее сына. Той же дубинкой они совершают сексуальное преступление и с сыном. Стоны и крики заглушаются кляпом из окровавленной одежды жертв. Тем временем потерявшая сознание женщина находится на грани смерти.

Далее полицейские отправляют мать в городскую больницу, а ее сына – в лазарет следственного изолятора. Но внутреннее кровотечение, ввиду множественных разрывов внутренних органов, не останавливается. Врачам приказывают ни в коем случае не допускать смерти жертв…

В настоящий момент ведется расследование, капитан взят под арест…

По мере того как он читал заметку, голос его терял шутливую интонационную окраску, пока вообще не сбился на громкий шепот.

– И что же здесь хорошего? – ошарашенно прошептал он.

– Наверное, то, что эти несчастные остались живы, не умерли, – сказала она. – Ладно, я пойду, а ты дописывай. Мне еще надо помыть посуду и съездить по делам.

…Поделом ли этому городу, увидевшему собственное забвение? – пальцы торопливо плясали на клавиатуре, и текст стелился ровной ковровой дорожкой, – или стоит пожалеть его? Впрочем, нет, найдутся и без меня поборники стерильных воспоминаний. Они напишут про него сами, они удовлетворятся патокой чувств, они обольют его горючими, приторными слезами, восславят диктаторов и умилятся милицейскому жезлу.

Ностальгия-опасная штука, она смывает грязь с мостовых, протирает пыльные окна, накладывает грим на злобный оскал прошлого.

Прощай, город моего детства, прощай, город, медленно, на моих глазах, погружающийся в пучину прошлого, как Атлантида, уходящая под воду.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю