355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Марк Тарловский » Молчаливый полет » Текст книги (страница 13)
Молчаливый полет
  • Текст добавлен: 18 марта 2017, 23:30

Текст книги "Молчаливый полет"


Автор книги: Марк Тарловский


Жанр:

   

Поэзия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 18 страниц)

Кроткий бедняк (Восточная сказка)[260]260
  Кроткий бедняк. Черновой автограф – 54.6-10. Ишан (эшон) – глава и наставник мусульманской общины, обычно принадлежащей к дервишскому или суфийскому ордену.


[Закрыть]
 
Был некий оазис в пустынях Востока.
Шах некий там правил, и правил жестоко.
 
 
Тот шах был виновником многих невзгод.
Его ненавидел страдалец народ.
 
 
Боялись доносов безгласные души:
У шахских доносчиков – длинные уши!
 
 
И шах – чтоб никто на него не брюзжал —
Доносчиков уйму на службе держал,
 
 
Поэтому головы, правя над голью,
Он часто сажал на базарные колья.
 
 
Жил некий в столице в ту пору бедняк,
Он мягок был сердцем, как мягок тюфяк.
 
 
Но даже и он рассердился на шаха,
Но даже и он возроптал среди праха,
 
 
Когда был объявлен повальный побор,
Лютейший со всех незапамятных пор,
 
 
Побор, что грозил урожая утратой,
Побор, о котором поведал глашатай.
 
 
Молчать уже было невмочь бедняку:
Дал волю и он своему языку.
 
 
Забыв, что за то полагается плаха,
Предерзкого много сболтнул он про шаха.
 
 
Хоть в нем уцелел еще разума дар,
Хоть слов его скверных не слышал базар,
 
 
Хоть только в присутствии верной супруги
Смутил он изнанку их нищей лачуги,
 
 
Увы! – и об этом пришлось пожалеть:
Калитку двора он забыл запереть.
 
 
И – ах! – за порогом послышался шорох,
Столь страшный для всех при иных разговорах.
 
 
И выглянул бедный хозяин во двор
И сам над собой произнес приговор.
 
 
О горе! скользнули пред ним воровато
На улицу полы чьего-то халата.
 
 
Он, значит, подслушан, и шах не простит.
Донос неотвратный в халате летит.
 
 
Должно быть, немало суждений крамольных
В тот вечер исторгли уста недовольных.
 
 
Должно быть, немало цветистых острот
Народ про владыку пустил в оборот.
 
 
Над людом, что был уличен в неприязни,
Шах начал с утра бесконечные казни.
 
 
И в гибели так был уверен бедняк,
Что отдал ишану последний медяк
 
 
И, к богу взывая в каморке молельной,
Там выдержал пост не дневной, а недельный.
 
 
В исходе недели, как хлопок бледна,
К несчастному с воплем вбежала жена:
 
 
– Вставай, выноси свои грешные кости,
Тебя дожидаются страшные гости! —
 
 
Но вместо безжалостных шаха служак,
Чей заткнут топор за кровавый кушак,
 
 
Он видит у дома сановников знатных,
Чьи бороды тонут в улыбках приятных,
 
 
Он видит – пред ним не тюремный осел,
А конь из сераля с седлом на престол.
 
 
И, вместо того чтоб вязать ему руки,
Пред ним изгибаются гости, как луки,
 
 
Сажают в седло и везут во дворец
Под крики зевак: – Милосердный творец! —
 
 
И входит он трепетно к шаху в обитель,
И сам обнимает его повелитель:
 
 
– О сын мой, ты будешь мой первый визирь,
В цветник превращу твоей жизни пустырь!
 
 
На днях я поддался лукавой причуде:
Узнать захотел я, что вымолвят люди
 
 
О шахе, что новый объявит побор,
Лютейший со всех незапамятных пор.
 
 
Я тайных гонцов разослал повсеместно,
И всё мне из их донесений известно.
 
 
Пролить замышляя на истину свет,
Аллаху торжественный дал я обет
 
 
Над тем простереть беспримерно щедроты,
Пред тем растворить как пред равным ворота,
 
 
Кто в ропоте всяческой подлой хулы
Меня, чьи поборы и впрямь тяжелы,
 
 
Беседуя тайно с женой иль со стенкой,
Почтит наиболее меткой оценкой.
 
 
Я слышал за эти истекшие дни
Немало отборной сплошной руготни,
 
 
И я не сказал бы, что столь уже нежен
Твой отзыв, что в сыщицком слоге отцежен.
 
 
Ты все-таки тоже на шаха клепал,
Ты шкурой ослиной меня обозвал,
 
 
Ты шаха сравнил с пожилым скорпионом
И с нужником, черною оспой клейменным,
 
 
И в нем же, затее предавшись пустой,
Ты сходство нашел с мериносной глистой.
 
 
Погудки ища величавой и четкой,
Навозу верблюда, больного чесоткой,
 
 
Меня ты мечтательно уподоблял
И даже в сердцах, говорят, уверял,
 
 
Что будто попал я в мир зла и измены
Сквозь задний проход полосатой гиены.
 
 
Но если все отзывы с этим сравнить,
Я должен их ниже, чем твой, расценить,
 
 
Я должен сказать беспристрастно и честно,
Что твой прозвучал наиболее лестно.
 
 
Все отзывы подданных нашей чалмы
Я должен сгноить на задворках тюрьмы,
 
 
Я должен – а их ведь четыреста тысяч —
Презреть их, чтоб твой лишь на мраморе высечь.
 
 
И если – учтя, что и ты зубоскал, —
Неслыханно всё же тебя я взыскал,
 
 
То этим и тем, что не послан на плаху,
Обязан ты клятве, что дал я Аллаху. —
 

23 июня 1950

Фантазия на ура-патриотическую тему[261]261
  Фантазия на ура-патриотическую тему. Автограф – 54.11–15; варианты загл.: «Ура-патриотическое», «Ура-патриотический доклад». Беф-були – отварная говядина с овощами.


[Закрыть]
 
Был полон зал. – Профессорский совет,
Цветник девиц, дородные мужчины,
В глазах – азартный блеск и смысла нет
Скрывать от общества его причины:
Доцент-докладчик выбрал как предмет
Приоритет по части матерщины
В аспекте вечных западных интриг
И в пользу русских очевидный сдвиг.
 
 
«Мы помним время, – он сказал со вздохом, —
Когда нас грабил всякий, кто хотел.
Немало чужепаспортным пройдохам
Досталось наших выдумок в удел.
Насчет идей нас обирали чохом.
Восток нищал, а Запад богател.
Мы на алтарь открытий жизни клали,
А нехристи патенты выбирали.
 
 
О да, не всё у нас изобрели:
Претендовать не станем мы, пожалуй,
На мантии, что носят короли,
На брюки галифэ и фрэнч лежалый.
Бифштекс и шницель, даже беф-були,
Хоть жарили и наших их кружала,
Признать мы можем детищем чужим,
Но матерщины мы не отдадим.
 
 
В ней выразились гений наш народный
И юмора народного черты,
С ней труд милей, с ней четче марш походный,
Погонщикам с ней легче гнать гурты;
Заслышав оборот ее свободный,
Уверенней вращаются болты;
Подспорье русские найдут везде в ней,
Она одна у города с деревней.
 
 
Чей клекот повелительный в груди,
Когда уста еще молчат, нам слышен?
Чье вечное “иди”, “иди”, “иди”,
От рынков до отшельничьих пустышен,
Волнует кровь застрявшим позади?
Кто заставляет краше спелых вишен
Ланиты дев и строки расцветать?
В чем, как не в ней, всей жизни рукоять?
 
 
Своим глагольным сверх-императивом
Приказывать нас учит этот клич,
Он поощреньем служит нерадивым,
Над ними свищет, как прилежный бич,
И сдабривает сочным лейтмотивом
Заокеанский суховатый спич,
Когда звучит он на известном стрите,
А мы аккомпанируем – “идите…”
 
 
На стройки наши возводя поклеп
И утверждая, что чужда им важность,
Расхваливают выскочки взахлеб
Коробок Бродвейских многоэтажность,
Но матерный российский небоскреб —
Его ведь породила не продажность,
И он как столп душевной чистоты
У нас растет растак и растуды.
 
 
И, тем не менее, нашлись такие,
Любители чужое пригребать,
В своем экспроприаторстве глухие
К оттенкам существительного “мать”,
Которым на него, пароль России,
С высокой колокольни наплевать,
Которые, с него снимая пенки,
Его пустили по своей расценке.
 
 
Продажных перьев неумолчный скрип
Ведет к тому, что первый материтель
Не кто иной, как якобы Эдип,
Что не случайно он кровосмеситель
(В гекзаметрах, мол, мата прототип),
А в “Синей Птице” даже Титиль-Митиль
У Метерлинка пачкают забор
Тем, что в раю напел им божий хор.
 
 
И, значит, мол, – обрядом матюганья
Не русским якобы обязан мир!
Спасемте же, друзья, от поруганья
Наш клич исконный! Западных проныр
Отвадимте! Повадка хулиганья
Их подмывает опоганить пир
Отечественной шутки, хватки, смётки,
Но им не рыскать в нашем околотке!
 
 
Бывает так, что местный Зигмунд Фрейд
(Не одного такого знаю хвата),
Психологический затеяв рейд,
Доказывать начнет витиевато,
Что лейтмотив наш – не мотив, не лейт,
А рудимент времен матриархата
И что, дудя в подобную свирель,
Мы вспоминаем нашу колыбель.
 
 
Бывает так, что горе-лексиколог,
Став расточать трудов своих дары,
Объявит, что циновка, то есть полог,
И грозный термин шахматной игры
Одним путем, хотя он явно долог,
Пришли на наши гумна и дворы
И обернувшись формой мата смачной,
Свой смысл укрыв под маскою трехзначной.
 
 
Патриотизма в этом ни на грош,
Вреднейшие тенденции тут скрыты,
Для вас финал не может быть хорош,
Не вылезть вам на площадные литы
Из предназначенных для вас галош,
Низкопоклонники-космополиты,
И если выражаться мы могли б,
На вас морской обрушился б загиб!
 
 
Излишне добавлять, что для печати
Не предназначен скромный наш доклад.
Быть может, кто другой прямей и сжатей
Расположил бы данных фактов ряд,
Но с чистым сердцем – не рыдая мя, мати,
В цинизме зрящее! – доказать я рад,
Хотя в своей мы скромности и скрытны,
Что мы и сквернословьи самобытны!»
 
 
Предупреждает автор данных строк,
Что сей доклад им лично изобретен,
Дабы достойный преподать урок
Поборникам естественных отметин,
Родной культуры светлый потолок
Стремящимся поднять над смрадом сплетен
И, воспевая даже дичь и глушь,
Пороть готовым всяческую чушь.
 

8–9 сентября 1950

Рыбки и якоря[262]262
  Рыбки и якоря. Автограф – 54.1–3. Артек (Суук-Су) – детский (в советское время пионерский) лагерь на южном берегу Крыма.


[Закрыть]
 
Под зыбью морских прибрежий
Есть рыбка «морской конек»,
В чьей кличке найдет приезжий
На сходство с конем намек.
 
 
И правда – совсем лошадка!
Отсюда намек возник:
Головки пряма посадка,
На гриву похож плавник.
 
 
Кто часто нырял в Артеке,
Но плавно, не с кувырком,
Тот мог, открывая веки,
Столкнуться с морским коньком.
 
 
Вода зеленей окрошки,
И в ней на дыбках, стоймя,
Пасутся коньки рыбешки,
Вниз хвостики устремя.
 
 
А хвостики – не простые:
Пружинками завитые,
Они – как спираль часов,
И их не видать концов.
 
 
Пловцы не ахти какие
Морские у нас коньки,
И хвостики их – тугие,
Как привязи из пеньки.
 
 
Обкрутится хвостик цепко
Вкруг стебля травы морской
И держит рыбешку крепко,
Вкушай, мол, «конек», покой!
 
 
Как только барашком пенным
Волненье начнет гулять,
Рыбешкам обыкновенным
На месте не устоять,
 
 
А наши меж тем «лошадки»
Качаются под водой
И в строгом стоят порядке,
Как саженцы над грядой.
 
 
Простое приспособленье,
Но крабам на удивленье,
И волны на всем скаку
Ничем не грозят «коньку»!
 
 
Где видели мы такое?
Обшаримте дно морское:
Твой хвостик, морской конек,
От якоря недалек!
 
 
След плаванья, схожий с ватой,
Дорогой бежит прямой,
А якорь наш крючковатый
Над каждой висит кормой.
 
 
Он лодке рыбачьей нужен,
Он с крейсером грозным дружен,
Он всем кораблям морским
В дороге необходим.
 
 
Вот маленький – он для лодки,
С ним справится мальчуган,
А вот на цепях лебедки
Чудовищный великан.
 
 
И тот и другой в болтанке,
Застигшей у берегов,
Начало кладут стоянке,
Нелишней для моряков.
 
 
Порой отдыхать полезно,
И, отдых винтам даря,
Нерезко, под гром железный,
Спускаются якоря.
 
 
Защитник родной державы,
Над глубью прибрежных вод,
Суровый и величавый,
Качается русский флот.
 
 
Под ним – табунок лошадок,
Рыбешек, жильцов морей:
Страшатся они повадок
Неведомых якорей…
 
 
О маленькие невежды,
Морские коньки на дне!
Наш якорь как знак надежды
Ныряет к своей родне.
 
 
В том нет никакой ошибки
– Шуршат про то вымпела, —
Что якорный хвостик рыбки
Природа изобрела.
 

8 ноября 1950

Улитки и коньки[263]263
  Улитки и коньки. Автограф – 54.22–24.


[Закрыть]
 
Садовые улитки
С жильем своим ползут
И все свои пожитки,
Быть может, в нем везут.
 
 
Пожитки – это шутка,
Действительность же в том,
Что скользкая малютка
Несет свой круглый дом.
 
 
И, если точно строго
В рассказе соблюсти,
Улитка-недотрога
Не думает ползти.
 
 
Об этом, как известно,
Учебники гласят:
Улитки повсеместно
По зелени скользят,
 
 
Скользят, топыря рожки,
А вовсе не ползут,
И домики по стежке
На спинках волокут.
 
 
Три яруса над спинкой,
Сужаясь, вознеслись,
И стынет, став тропинкой,
Серебряная слизь.
 
 
Улитка, вместе с дачей,
Катается, скользя,
А двигаться иначе
Ей даже и нельзя.
 
 
Ей служит слизь для смазки,
Как мало для машин:
Природные салазки
У этих молодчин!
 
 
И делают улитки
Из собственной слюны
Надежные калитки,
Круглее, чем блины,
 
 
И спит под их защитой,
Как телка за плетнем,
Кочевник знаменитый
В убежище своем.
 
 
Пойдемте-ка, ребята,
Зимою на каток:
Блестит щеголевато
Покрытый льдом поток.
 
 
Улитка спит под снегом
В уютном завитке,
А школьник занят бегом,
Резвиться на катке.
 
 
Пусть конькобежец прыткий,
Летит, об лед звеня, —
Медлительной улитке
Он близкая родня!
 
 
Невидимо родство их,
Ей не сравняться с ним,
Но связан ход обоих
Скольжением одним.
 
 
Под тяжестью подростка
Каточный тает лед.
Без этого – загвоздка:
Не двинешься вперед!
 
 
Вода здесь – в роли смазки,
В подмогу пареньку,
И ход отнюдь не тряский
Присущ его коньку.
 
 
Не финны, не норвежцы,
А русские – глади! —
Как чудо-конькобежцы,
Всех в мире впереди.
 
 
Но с маленькой улиткой,
Природы господин,
Ты общей связан ниткой
Под звон стальных пластин!
 
 
На то ты – сын природы.
Припомни же на льду
Родню, что лижет всходы
На грядках и в саду:
 
 
Вслед зимним дням суровым
Настанут лета дни,
А ты здесь добрым словом
Улитку помяни!
 

<1950–1951>

Метеорит и ангел[264]264
  Метеорит и ангел. Черновой автограф – 54.26 [строфы I–III; чернила], 26а-27 [карандаш]; помета в конце: «Ой как хорошо!»; ст. 3 строфы VI разобрана приблизительно. <Видманические> знаки – знаки «плюс» и «минус»; впервые использованы в «Арифметике» (1489) Иоганна Видмана (Johannes Widmann; ок. 1460 – после 1498). Изначально знаком «минус» помечалась пустая бочка, после ее наполнения знак перечеркивался и возникал «плюс».


[Закрыть]
 
«Ты с миром вдребезги разбитым
Расстался, звездный мой собрат,
И стал простым метеоритом,
Каких несметный мчится град
 
 
Как стадо вспугнутых оленей,
Чего ты сроду не видал,
Они по уйме направлений
Несут свой камень и металл».
 
 
Близ глыбы, ужасом объятой,
Перед лицом небесных сил,
Так спутник говорил крылатый,
Так ангел божий возгласил.
 
 
«Но кто ты, спутник, и откуда,
И до какого рубежа?» —
Метеорит, свидетель чуда,
Спросил крылатого, дрожа.
 
 
«К тебе, кто прежде был расплавлен,
Но в царство холода влеком,
Я не правителем приставлен,
А рядовым проводником.
 
 
С тобой лечу в кромешном мраке,
Тебя где надо передам.
Я <видманические> знаки
В тебе читаю по складам.
 
 
Но я читаю их от скуки,
Я слишком много их прочел,
А в пустоте не слышны звуки,
В ней даже камень не тяжел.
 
 
И потому моей задачей
Я тягочусь уже давно:
Мне почвы хочется горячей,
Меня манит ущелья дно.
 
 
Но я не действую вслепую,
Есть нашим странствиям предел:
Мне на планету голубую
Тебя доставить бог велел».
 
 
Он смолк, и часто думал камень,
Что видит цель перед собой,
Когда светила редкий пламень
Мелькал случайно голубой.
 
 
И улыбался ангел божий,
Приметив трепет кругляка:
«Они с планетой только схожи,
И нам не к ним наверняка.
 
 
Не к солнцу нас, великий Боже,
Твоя направила рука,
К песчинке черных бездорожий
Ещё дорога далека».
 
 
Но вот приблизились к песчинке
И врезались в воздушный слой.
И камень вздрогнул от заминки
И услыхал печальный вой.
 
 
А это сам он выл, сгорая
Над самым страшным из миров,
Когда сомнительного рая
Раздернул гложущий покров.
 
 
И только жалкие объедки
На землю выпали дождем,
Какие, в сущности, нередки,
Хотя немногие найдем.
 
 
И спутник, с трудным кончив делом,
Что выполнял не в первый раз,
Черкнул крылом, как совесть белым
И плохо видимым для нас.
 

7 января 1951

Два золотых (Сказка)[265]265
  Два золотых. Машинопись с правкой – 54.31, 33, 35, 37; помета: «Сюжет не заимствован ниоткуда». Ташауз, Чарджоу, Мары – крупные среднеазиатские города.


[Закрыть]
 
Бедняк-туркмен три месяца не спал —
На байском поле хлопок поливал.
 
 
Все гряды вдоволь напоив водой,
Он получил в награду золотой.
 
 
Спеша домой с червонцем в кушаке,
Он вдруг нашел такой же на песке.
 
 
От радости ускорив втрое шаг,
Находку тоже сунул он в кушак.
 
 
А между тем, покуда несся он,
Вступили золотые в перезвон.
 
 
Он был рад звону, не поняв сперва,
Что слышит в нем туркменский слова.
 
 
Но понял вскоре: «Что еще за вздор!
Двух золотых я слышу разговор…
 
 
Велик Аллах! – монеты в кушаке
Судачат на туркменском языке!» —
 
 
Он тут же навзничь догадался лечь,
Чтоб лучше слышать двойственную речью
 
 
Но золотой, подобранный с песка,
Чья проповедь была, как брань, резка,
 
 
Уже успел свое договорить,
Не собираясь, видно, повторить.
 
 
Затаил дыханье водолей,
Когда в ответ, от имени полей,
 
 
Заговорил законный золотой,
Что был за пот получен пролитой:
 
 
«Владелец мой, – промолвил он, звеня, —
Прилежно спину гнул из-за меня.
 
 
Пылинки, не очищенной трудом,
В таком, как я, не сыщешь золотом.
 
 
А ты! – не джинном ли положен ты?
Чем ангельским облагорожен ты?
 
 
Не раз, быть может, джинн тебя ронял,
И ты базарных в грех вводил менял.
 
 
А если ты не кинут под размен,
Как на капкан приманка для гиен,
 
 
И о тебе горюет человек, —
Он, может быть, бедняга, из калек,
 
 
Он, может быть, сиротка иль вдова,
А может быть, имея сердце льва,
 
 
Врагов страны он в бегство обратил
И в золотом свой подвиг воплотил.
 
 
Я думаю, – мой честный господин,
Поняв, что выход у него один,
 
 
Тебя обратно кинет на песок,
Каков бы ни был темный твой исток». —
 
 
И на ноги вскочил бедняк-туркмен:
«Как мог попасть я к заблужденью в плен?!
 
 
Зачем владеть лукавым золотым?
Он будет горше, чем геенны дым.
 
 
Немедленно находку отшвырнуть!
Спокойствие душе своей вернуть!..»
 
 
Мозолистая грубая рука
Скользнула тут же в складки кушака
 
 
И вытащила оба золотых,
Как давеча, по-прежнему, немых;
 
 
Но сходственней двух зерен полевых,
Тождественней двух капель дождевых
 
 
Чеканные сверкнули двойники
Из ледяной трясущейся руки…
 
 
«Какой из двух?.. вот этот… нет другой!..
Заговори! душе верни покой!» —
 
 
Но оба диска тягостно молчат,
А как встряхнешь – бессмысленно бренчат!
 
 
И говорят, что можно с той поры
В Ташаузе, в Чарджоу, и в Мары
 
 
Увидеть иногда в базарный день
Раба сомнений явственную тень —
 
 
Царицу дыню, сладкую, как мед,
Она рукой прозрачной подберет
 
 
И золотой протянет продавцу,
Но, передумав, поднесет к лицу
 
 
И скажет: «Нет! – к нему пристал кусок!
Застрянет в горле купленный кусок…
 
 
Возьми другой! вот это капитал!
Ай нет… и к этому песок пристал…» —
 
 
И дыня остается на лотке,
И тень бредет с червонцами в руке
 
 
И видит мраморный истертый круг,
Где золотые пробуют на звук,
 
 
И говорит меняле-старику:
«Из двух один я в жертву обреку
 
 
И дам тебе, а ты определи —
В каком награда за полив земли…» —
 
 
Но сердится на пришлого старик:
– «Бездельник ты, я вижу, и шутник.
 
 
Уйди, уйди, напрасно ты залез
С такими просьбами под мой навес!» —
 
 
Бродячим псом шарахается тень,
Садится у мечети на ступень,
 
 
К неудовольствию господних слуг
Пугливо озирается вокруг,
 
 
И, как всегда, из призрачной руки
Чеканные сверкают двойники:
 
 
«Какой из двух?.. вот этот… нет другой!..
Заговори! Душе верни покой!» —
 
 
Но оба диска тягостно молчат,
А как встряхнешь – бессмысленно бренчат.
 

16–17 марта 1951

Жалоба[266]266
  Жалоба. Автограф – 54.29.


[Закрыть]
 
Я наблюдал простого дикаря,
Который для таких же дикарей,
Покуда не затеплится заря,
Бубнил поэмы, тут же их творя,
И рифмы лил, как воду водолей.
 
 
И тот иль этот, воя, как шакал,
Тем взбадривал поэта своего.
А если не подвыли – он смолкал;
Так слушатель поэту помогал
Упрочивать таланта торжество…
 
 
И это ведь простые дикари,
А я, цивилизованный субъект,
Я слышу здесь – чего я ни твори! —
Лишь отклик прочищаемой ноздри
Да с ветрами прощающийся рект.
 

18 марта 1951

«Охотясь на пещерного медведя…»[267]267
  «Охотясь на пещерного медведя…». Черновой автограф – 54.19–19 об.; строфа V, записанная почти без чернил, разобрана по царапинам на бумаге. В набросках плана перечислены возможные сюжетные линии: пришелец кидался в водовороты, выпускал рыбу из сетей; не боялся метеорита, сделал из него топор; наблюдал небо, научил франтить, носить украшения, гнать спирт, сделал свирель – мол, обокрал птицу, делал рисунки – мол, убивал изображаемое, часами глядел на свое изображение; после его смерти одни говорили, что «он был прислан людьми его племени, чтобы научить нас многому хорошему», другие – с целью погубить, третьи утверждали, что «он готов был открыть важную для нас тайну, но мы этого не заслужили, и он умер, чтобы не проговориться».


[Закрыть]
 
Охотясь на пещерного медведя,
По-моему и груб, и деловит,
Живя без дури, не блажа, не бредя,
Снов наяву не видел троглодит.
 
 
Но у костра, перед дневной добычей,
Присел однажды незнакомый гость,
Издав без слов какой-то щебет птичий
И грызть не став предложенную кость.
 
 
Окружности, кресты и закорючки
Он на земле тростинкой начертал
И что-то на ухо собаке-злючке,
Впервые растерявшейся, шептал
 
 
Перед красавицами яркой кучей,
Всю ночь прорыскав, навалил цветов
И девы наиболее пахучей
Оставил безответным страстный зов.
 
 
С тех пор он будущее городище
Своими странностями удивлял,
Растительной он лакомился пищей,
А мяса вовсе не употреблял.
 
 
Его рассматривали как святого,
…………………………………….
………………………………………….
………………………………………….
 
 
Как…………………………………..ядом,
Как новой жизни молодой побег.
А он был просто первым психопатом,
С каким столкнулся древний человек.
 

29 июня 1951

Он шел с войны[268]268
  Он шел с войны. Автограф – 54.17.


[Закрыть]
 
Он шел с войны, он думал: «Я из многих.
Не предъявлю я требований строгих,
Не буду ждать ни славы, ни почета —
Важней найдется у страны забота.
Но, в силу свойств испытанного мною
И связанного с эдакой войною,
Везде, для всех, по всем, как будто, данным
Я буду собеседником желанным».
Вдвойне ошибся: и почет и славу
Везде и всюду он снискал по праву,
Но слов его не слушали как на зло:
«В зубах, голубчик, это всё навязло.
В зубах навязло, – говорили дома, —
По многим былям это нам знакомо.
Всё, кроме частностей, давно известно
И в общей сложности неинтересно».
 

20 июля 1951

«Жизнь у нас тревожна и бессонна…»[269]269
  «Жизнь у нас тревожна и бессонна…». Автограф не обнаружен. Печатается по копии.


[Закрыть]
 
Жизнь у нас тревожна и бессонна.
Кто мы все? Спортивная колонна.
Все мы вроде велосипедисты,
Мы в пыли, мы попросту нечисты.
Мы, надев дорожные доспехи,
Щелкаем пролеты, как орехи.
Мы на двухколесных самокатах
Едем, едем мимо сёл богатых.
Мы в поту и по-спортсменски тощи,
Прорезаем масличные рощи.
Пади влажны и сады тенисты —
Но несутся велосипедисты.
Давят грудь цивильные доспехи,
На столбах – бесчисленные вехи,
Нет возможности остановиться,
Оглянуться, охнуть, удивиться,
Сделать в книжке краткие пометки,
Плод сорвать, трепещущий на ветке,
Молоком снабдиться у молодок,
Ту иль эту взяв за подбородок.
Нам нестись, дистанций не считая,
С терпеливостью сынов Китая,
Сквозь бескрайней шири мелколесье,
На движеньи зиждя равновесье.
А иные валятся в канаву,
Путь счастливцам уступив по праву,
И лежат под тяжестью доспехов,
До заветной цели не доехав.
 

20 июля 1951

МИНИАТЮРЫ, ЭКСПРОМТЫ, ШУТОЧНЫЕ СТИХОТВОРЕНИЯ
Воспоминание[270]270
  Воспоминание. Автограф – 39.34.


[Закрыть]
 
Веселого слова «пощада»
Влюбленное сердце не знало, —
Она говорила – «не надо!» —
И руки мои целовала…
 

1922

Москва[271]271
  Москва. Автограф – 39.34; первонач. загл. «Рыночная Москва».


[Закрыть]
 
И город – хам, и хамом обитаем.
Что изменилось со смешной поры,
Когда нас царским потчевали чаем
Столицы постоялые дворы? —
 

Февраль 1925

Жених Тамары[272]272
  Жених Тамары. Автограф – 39.36; помета: «за 5 минут до получения известия о самоубийстве Есенина».


[Закрыть]

Памяти Сергея Есенина


 
Убит и демоном отогнан.
В Эдем неведомый ведома,
Душа распахивает окна
Необитаемого дома.
 

29 декабря 1925

«Свиданьем с Раей упоенный…»[273]273
  «Свиданьем с Раей упоенный…». Черновой автограф – 40.25; помета: «Экспромт на именинах у Раи Бобович».


[Закрыть]
 
Свиданьем с Раей упоенный
И от цветов еще пьяней,
Вплету я красные пионы
В букет, преподнесенный ей.
 
 
В нем чередуются пионы
С гортензией и с резедой
Как стихотворные пэоны
Четырехстопной чередой.
 
 
Вы несговорчивы и горды.
Пион один, пион другой
Слетает с рифмой резедой
Пэон второй, пэон четвертый.
 
 
Но, Рая, Рая, милый друг,
Какая польза от пиона,
Когда внимательней шпиона
Твой недоверчивый супруг.
 

Июнь 1927

Экспромт в коллективное письмо к Шенгели[274]274
  Экспромт в коллективное письмо к Шенгели. Автограф – 40.41. Нина – Нина Леонтьевна Манухина (1892–1980), поэтесса, переводчица, жена Г. Шенгели.


[Закрыть]
 
Два странника, мы долги пробыли
Вдали от южных берегов,
Пока не встретились в Петрополе,
В столице стужи и стихов,
Что на приветственно захлопали
Из невских каменных оков.
 
 
И днесь в неистовом восторге я,
Следя за скачущим Петром,
Во славу Нины и Георгия
Вожу рассеянным пером,
Пока звенит ночная оргия
Над белым невским серебром.
 
 
…Но ах! и ах! журьба Татьянина
Неубедительна для нас,
Чья муза южным ветром ранена,
Чем дом не Павловск, а Парнас
И кто любезного крымчанина
Охотней слушает рассказ.
 

20 июля 1927


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю