355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Мария Теплинская » Короткая ночь (СИ) » Текст книги (страница 25)
Короткая ночь (СИ)
  • Текст добавлен: 17 октября 2016, 00:45

Текст книги "Короткая ночь (СИ)"


Автор книги: Мария Теплинская



сообщить о нарушении

Текущая страница: 25 (всего у книги 27 страниц)

Глава двадцать первая

О том, что Митрась вернулся в Длымь, знал пока один только Вася. С Янкой Горюнцом уже давно никто не желал иметь дела; и если за ним самим еще кое-кто настороженно приглядывал, то его хату старались далеко обходить, словно боясь об нее запачкаться.

А впрочем, и тут бы люди, пожалуй, что-нибудь бы да разведали, да только отвлекло их еще одно несчастье, случившееся на этот раз в Голодай-Слезах. В то же утро, когда Митрась вернулся в Длымь, утонул в Буге Апанас. Смерть его была нежданной и какой-то очень уж смутной. Никто не мог уразуметь, с чего это вдруг Панька пошел купаться, ибо всем было известно, что воды он не любит, и к Бугу его кренделем не подманишь.

– Верно, Господь покликал, – скорбно вздохнула тетка Варвара, у которой он жил.

Отпевали раба Божия Афанасия в приходской церкви. Меж темных убогих стен и потускневших икон торжественно и страшно желтел свежий тесовый гроб. Чадили и трещали, разбрызгивая мелкие горячие капли воска, церковные свечи; от них тянулся едкий и мглистый черный дым. По углам и под сводом церкви жутко отдавался звучный и равнодушный голос отца Лаврентия, читавшего отходные молитвы.

Народу пришло немного. Была тетка Варвара с семейством, был кое-кто из соседей; была Катерина из Островичей, мать покойного; пришло несколько дворовых, еще помнивших бойкого смуглявого хлопца, которого молодой панич брался обучать «манерам». Пришла даже Леська – и все молча дивились, видя слезы на ее глазах.

Она и сама не вполне понимала. Почему ее так душат слезы, почему она вообще пришла сюда. Но с тех пор, как в Длымь принесли весть о гибели Апанаса, она не могла больше думать о нем как о злобном своем мучителе с покореженным разумом. Не было ей облегчения от того, что не больше гадкого обидчика, что никто больше не толкнет ее лицом в колючий боярышник, не ударит ногой, не измажет комом грязи праздничного наряда. Лишь одна мысль томила и выжигала ее изнутри: что никогда не увидит она больше его глаз – прозрачных, светло-серых, словно камешки на дне мелкой быстрой речушки.

Когда подошла ее очередь прощаться с покойным, и она, обмирая от волнующего ужаса, приблизилась к гробу, то была поражена, каким красивым и чистым вдруг оказалось его лицо, не искаженное более уродливой злобной гримасой, каким четким и тонким был восковой профиль, желтевший на белом изголовье в ореоле мелких темных кудрей, чуть прижатых бумажным венчиком. Леся наклонилась над гробом, коснулась губами холодного лба.

– Прости, – прошептала она, навсегда отпуская свои прежние детские обиды.

На погосте, когда трое мужиков водружали крест над свежей могилой, Леся услышала, как тетка Варвара вздохнула сквозь слезы.

– А какой он остатние дни счастливый был! Цыганка в местечке ему нагадала, что увидит он скоро отца и брата. Вот и свидятся теперь… на том свете!

– Но как же так? – не выдержала Леся. – Отца его днями схоронили, это верно. Но ведь брат-то жив?

– Один брат жив, – пояснила Варвара. – А был еще второй, то младенцем помер. Ты того помнить не можешь, тебя тогда еще и на свете не было. Да и опять же: сколько их у него еще было, братьев-то! Та же Катерина потом еще двоих родила, от того же отца… да только про тех он и знать не хотел, об одном только и думал: как бы в панские любимцы выбиться… Эх, Панька, голова твоя непутная!

Леся рассеянно глядела на свежую насыпь и желтый смолистый крест; ей по-прежнему не верилось, что в о т э т о – все, что осталось теперь от Паньки, такого настоящего и живого.

За что же так насмеялась ты над ним, цыганка-судьба? И почему всегда так недостижимо именно то, что особенно желанно, без чего и жить невмочь, как без воздуха?

Домой она возвращалась темным ельником, той самой дорогой, которую прошлой осенью указал ей Гаврила из Рантуховичей. Теперь она опасалась ходить по шляху, а здесь, в ельнике, где черные ветви, сплетаясь, застили свет, где из порыжелой опавшей хвои тут и там выступали узловатые лысые корни, она ощущала себя в безопасности. Верховые гайдуки здесь едва ли появятся, ибо по корням спотыкаться никому неохота – это ей тоже объяснил в свое время Гаврила.

Но ельник кончился, впереди открылась заросшая снытью обширная поляна, и тут Леся обнаружила, что была явно не права насчет верховых: посреди поляны мирно паслась серая в яблоках кобыла. Это была явно не крестьянская заморенная клячонка с опухшими бабками, но и не гайдуцкий мощный битюжина, а изящная, ухоженная кобыла – несомненно, благородных кровей, с небольшой, потрясающе красивой головкой, тонко очерченными ноздрями, стройной шеей чуть нервного изгиба и бархатными глазами. А самое главное: она была оседлана. На спине у нее было изящное седло из мягкой кожи, с позолоченной лукой. Леся едва успела догадаться, кто мог ездить на такой лошади, как увидела совсем рядом незнакомую молодую женщину в черной бархатной амазонке. Женщина сидела под ольховым кустом прямо на голой земле, закрыв лицо руками; длинный черный шлейф платья волнистой змеей обвивал ее ноги. На уложенных венцом золотых косах, под грузом которых клонилась красивая голова, была приколота маленькая черная шляпка с вуалью из темной дымки.

Леся и сама не могла понять, отчего она вдруг застыла на месте, не в силах сделать шагу. Ей бы вновь скрыться в ельнике, обойти стороной поляну, а она все стояла и смотрела на эту молодую пани, с которой ей совершенно ни к чему было бы встречаться.

Незнакомка вдруг встрепенулась, отняла руки от лица. Ее глаза – ослепительно зеленые, сверкнувшие, словно граненые изумруды, – встретились с дымчато-карими глазами длымчанки. Сколько слышала она от пана Генрика об этих изумрудных глазах, о дивной красоте этой женщины, и вот теперь видит ее так близко! Прежде она с легкой насмешкой относилась к восторгам Любича, но теперь и сама видит, что он нисколько не солгал: хоть лицо незнакомки и было заплакано, веки припухли, на нежной коже выступили красные пятна, но все же она и в самом деле была чудно хороша; даже Доминика показалась бы рядом с нею блеклой и бесцветной, как сундучная моль.

– Доброго здоровья пани Гражине, – произнесла Леся, и сама удивилась, как по-чужому звучит ее собственный голос.

– Что, узнала меня? – откликнулась незнакомка, и в голосе ее прозвучал едва уловимый жмудинский отзвук. – Я тебя тоже узнала, хоть никогда и не видела. Нет-нет, не бойся, – сказала она уже мягче. – А меня-то еще пугали: глушь кругом непролазная, заплутаешь, не выберешься, и ни одна душа не встретится, не поможет… Как же, не встретится! Тут и шагу не ступить, чтобы на какую-нибудь Алесю не наткнуться!

– Да здесь-то что за глушь, пани Гражина! Тут и не глушь вовсе, а так: три сосны да две елки! А глушь настоящая – она дальше, к востоку. Во там да, страшно! Туда пани не надо бы ездить!

– А ты мне еще указывать будешь, куда мне ездить, куда нет? – подняла брови пани Гражина. – Да ты не бойся, это я так, шучу. А про Мертвую зыбь я и сама знаю, слыхала. Это Райка моя все дома сидела, нос боялась высунуть, а я тут все кругом изъездила! Ну, что молчишь? И про Райку я знаю, как ты ей бежать помогла.

– Может, и помогла, а может, и нет, – ответила Леся. – Никому про то не допытаться.

– А тут и допытываться нечего, все и так ясно, как на ладони, – пожала плечами Гражина. – Иное дело – доказать ничего нельзя. Булавку только спрячь подальше, – добавила она, понизив голос. – Не буди лиха…

Злополучную серебряную булавочку, подаренную Райкой, Леся не носила с того самого дня, когда встретилась в Рантуховичах с паном Ярославом. Сказать по правде, она уже слегка и позабыла, что эта булавка у нее вообще есть.

– Знать меня больше не пожелала, – вздохнула пани Гражина. – Ту булавку я ей подарила, а она, вишь, тебе отдала!

– Я могла бы вернуть ее пани, – заметила Леся.

– Ага, вот ты себя и выдала! – пани Гражина указала на нее тонким холеным пальчиком. – Значит, и в самом деле Райка тебе ее дала, ту булавочку! – и вдруг по лицу ее промелькнула тень внезапной грусти, опасный блеск померк в зеленых глазах, красивая белая рука бессильно упала на черный бархат амазонки.

– Да уж ладно, оставь себе, – вздохнула Гражина. – Все же дитя ты еще, Алеся, уж такое дитя неразумное! Я-то думала, ты стерва насквозь прожженная, без стыда и сердца – ну, вроде Юстыськи…

– Юстыська? – переспросила девушка. – Ах да, знаю.

– Знаешь? Откуда? – в голосе пани Гражины вновь зазвучал металл. – Тоже от Райки?

– Отчего же непременно от Райки? Пан Генрик рассказывал.

– Еще и пан Генрик, Иисусе-Мария! – пани Гражина вновь закрыла лицо руками. – Весь повет знает, что мой муж открыто держит в доме любовницу – это при живой-то жене! Если бы ты знала, каково мне это выносить – мне, урожденной Радзянской!

Леся молча кивнула.

– А ты уж будто и знаешь? – ехидно заметила пани.

– Знаю, пани Гражина, хоть я и не Радзянская. Простого я роду, да только и у меня сердце в груди, не чурбан.

Она подумала, что пани Гражина вновь рассердится, но та лишь испытующе посмотрела на девушку.

– Скажи мне, – начала она вновь. – Ты ведь знаешь, отчего Райка сбежала?

– Конечно, знаю. Из-за Ярось… Из-за пана Ярослава, – поправилась Леся.

– Из-за меня. Я ведь их застала, ты знаешь? В коридоре темном… Целовались… Ты не думай, я муженька моего хорошо знаю, ни одной смазливой девчонки не пропустит. Но Райка… Ты не понимаешь… ведь она м о я! Не его… Как она могла?.. Я ей одной только и доверяла…

– Он ее косы на кулак намотал, пани Гражина, – пояснила длымчанка. – Она и отвернуться не могла. Не повинна она ни в чем перед вами.

– Я знаю теперь, что неповинна, – перебила пани Гражина. – Но я это потом уже поняла, когда остыла. Райка его боялась хуже смерти, пряталась где только могла – с чего бы вдруг ей с ним целоваться? А я ее бросила, уехала – что же ей и оставалось, как не бежать? А впрочем, для нее-то самой это к лучшему, что она сбежала. А вот я теперь осталась совсем одна, – снова вздохнула пани Гражина.

Леся вновь понимающе кивнула.

– Отчего, ты думаешь, я так с тобой разговорилась? – продолжала затем пани. – оттого, что больше поговорить мне не с кем. Не с Ярославом же мне говорить и не со свекровью! А Марцеля, новая моя горничная… Она, во-первых, здешняя, из Островичей; и потом, с Ярославом у нее амуры какие-то были, да и теперь, сдается мне, иногда он ее пользует… А она все надеется панскую милость вернуть и, верно, ему доносит… В общем, не верю я ей. С Даной вот только и разговариваю…

– Дана? – не поняла Леся.

– Кобыла моя, – пояснила Гражина. – Ярослав хотел назвать ее Лулу, да она отзываться не стала. Хорошо, хоть у кобылы есть вкус!

– Ну а пан Генрик? – напомнила Леся. – С ним-то вы пани может поговорить?

При упоминании этого имени зеленые глаза гордой пани вдруг потеплели.

– Пан Генрик… Добрый старик, милый, хоть и не в себе немного. Да только Ярослав запретил мне в Рантуховичи ездить… без него. А вот я все равно поехала! Я теперь его не боюсь – хуже, чем было, уже и не будет!

Она небрежно потеребила белый газовый шарфик, изящно драпировавший ее лилейную шею; только он один и оживлял немного траурный наряд молодой женщины.

– Для чего, ты думаешь, я этот шарф нацепила? Сама знаю, что он здесь ни к чему. Да что было делать? Вот, смотри! – она единым движением сдернула легкий шарфик.

Леся ахнула и попятилась: на белой шее страшно расплывались черно-багровые кровоподтеки.

– Красиво, правда? – усмехнулась пани Гражина. – Это они еще зажили немного. Поначалу я даже слова сказать не могла – так горло болело! Что ж ты отворачиваешься? – вновь усмехнулась пани Гражина, видя, как Леся отводит глаза. Смотри, смотри, чем я заплатила за ваш покой! Нет больше тех векселей, сожгла я их – ты слыхала, может быть?

– Что-то вроде слыхала. Это ведь молодого панича векселя?

– Да, они самые. Да ты не спеши благодарить: не для тебя я это сделала, а для Любича. Сил моих нет видеть, как доброму старику душу мотают. И нынче я к нему ездила, обо всем рассказала. Пусть знает, что нет у них больше власти над ним!.. Ты не поверишь – но он заплакал, – добавила она тише. Как услышал – упал головой на стол и заплакал – тихо так, даже не слышно, только плечи вздрагивают.

– И на нем халат такой малиновый? – насторожилась Леся.

– Да. А почему ты спрашиваешь?

Леся, конечно же, вспомнила свой сон, где пан Генрик именно так и выглядел: в малиновом атласном халате, распластавшись на столе, беззвучно вздрагивая всем телом. Но пани Гражине она постеснялась об этом рассказать, не желая выглядеть неотесанной деревенщиной, верящей и в сон, и в чох, и в прочие пустые приметы. О том, что гордая пани сама имела слабость к гаданиям на картах и кофейной гуще, Леся, конечно же, знать никак не могла.

Вместо этого длымчанка ломала голову, как подступиться, как завести разговор о самом важном. Но Гражина, к счастью, помогла ей сама.

– Ты хочешь о чем-то спросить? – искоса взглянула она на девушку.

– Д-да, – неуверенно кивнула Леся.

– Ну так спрашивай, чего же ты стесняешься?

– Может быть, пани знает, – начала та. – Той осенью наши гайдуки хлопчика у нас умыкнули. Чернявенький такой хлопчик, по двенадцатому году, родом москаль. В лесу поймали…

– Постой, постой, – прервала ее пани Гражина. – Что-то такое припоминаю. Прошлой осенью появился хлопец новый у нас на задворках, и как раз такой, как ты говоришь. Я сперва и не знала, откуда он взялся; я ведь больна тогда была, лежала в постели, бредила… А после Ярослав сказал – купил, мол. Я-то сразу поняла: дело нечисто, но допытываться не стала, а там и вовсе позабыла. Так это ваш, значит?

– Наш, – вздохнула Леся.

Пани Гражина призадумалась, глядя куда-то мимо нее, а потом медленно и печально произнесла:

– Нет его, Алеся, больше у нас.

– Как нет? – ахнула длымчанка. – Нешто продали?

– Пятый день, как сбежал, – покачала головой пани Гражина.

У длымчанки упало сердце. Пять дней как сбежал, Господи сохрани и помилуй! И целых пять дней о нем ни слуху ни духу! Означать это могло только одно: с Митрасем случилось что-то страшное…

– Что с тобой? – испугалась пани Гражина. Ты вся побелела…

– Он не пришел домой, – прошептала Леся.

– Ну, может, просто заплутал? – с надеждой в голосе спросила молодая пани, до которой только теперь дошел ужасный смысл ею сказанного.

– Что бы ни случилось, все одно – беда, – ответила длымчанка. Воображение рисовало перед нею картины – одна другой страшнее! Вот мальчика медленно, вершок за вершком, затягивает гнилая зловонная трясина; судорожно хватается он за острую болотную траву, в кровь изрезав ладони, но тонкие стебли обрываются, не выдерживая, а гибельная топь затягивает все глубже, вершок за вершком… А может быть, он корчится в последних судорогах, ужаленный ядовитой гадюкой? Все больше коченеют, застывая в мучительном напряжении, мускулы, все ближе к сердцу ползет смертный холод… А может быть… может быть, он просто сломал ногу и теперь лежит где-нибудь в овраге, одинокий и беспомощный, не в силах пошевельнуться от дикой боли…

– Тебе-то он кто, мальчишка этот? – спросила пани Гражина, выведя ее из тяжкого оцепенения.

– Брат… – пробормотала она. – Родной… Почти…

– Найдется твой брат, Алеся, – заверила ее пани Гражина. – Вот поверь мне, найдется.

– Дай-то Бог, – откликнулась та.

– Ну, пора мне, – поднялась пани Гражина, и Леся невольно залюбовалась ее стройной фигурой с тонкой талией и точеными бедрами. Легко и уверенно поднялась Гражина в седло, тронула поводья. Кобыла пустилась в легкий галоп, сделав сперва круг по поляне; ветер всколыхнул черный шлейф бархатной амазонки, белоснежной змейкой взвился газовый шарфик. Махнув на прощанье рукой. Прекрасная всадница исчезла среди деревьев.

У Леси стучала в висок одна лишь мысль: скорее, скорее домой! Поднять на ноги всю Длымь! Прочесать весь лес, все болото! Если еще не поздно… если ему еще можно помочь… Но первым делом – к Янке! Уж он-то придумает, что делать! Он умный, он сильный…

Она даже не замечала, что думает о нем как о прежнем Янке, словно и не было той ночи.

Солнце уже давно миновало зенит, хоть и стояло еще высоко над горизонтом, и к его золотому мареву понемногу примешивались багряные отсветы.

Возле околицы она встретила Павла Хмару и братьев Луцуков, кативших куда-то старое колесо. Дружелюбно загоготав, хлопцы помахали ей рукой, продолжая толкать вперед свою ношу.

Колесо? Зачем? Ах да, сегодня же день летнего солнцеворота, праздник Яна Купалы, как же она могла забыть? Сегодня хлопцы столкнут в реку с высокого берега горящее колесо, и оно покатится, словно солнце по небосклону. Сегодня девчата будут бросать в воду венки, гадая о суженом. Будут водить хороводы, парами прыгать через высокие костры, петь купальские песни. А потом разбегутся по лесу – искать папоротников цвет, аукаться… прошлым летом на Купалу она и сама с нетерпением ждала вечера, когда среди пышной перистой листвы набухают, наливаются огненным цветом бутоны папоротника. А теперь даже не вспомнился ей тот дивный цветок, открывающий клады чистым сердцам. Вот кабы он помог Митраньку найти – это было бы лучше любого клада!..

Отважно и уверенно направилась она к Горюнцовой хате – мимо стайки балагуривших девчат, мимо Доминики, что брезгливо подалась в сторону, мимо Даруньки, которую задела взметнувшимся краем паневы. Вслед ей понеслись смешки и глумливый шепот:

– К солдату своему побежала, не иначе!

– Верно. Мало ей было, не распробовала!

Но Леся не слышала их. Она не помнила, как добежала до хаты, как перепрыгнула через низкий перелаз, как оказалась у самых дверей. Слышала, как узнавший ее Гайдук залился приветственным лаем, но ей было не до того.

Дверь в сени оказалась запертой изнутри; такого у Янки отродясь не бывало! Что же делать?

– Ясю! Ясю, открой! – закричала она, замолотила в дверь кулачками, и вдруг замерла, услыхав в глубине горницы шаги – но не Янкины, а другие, быстрые и легкие, словно мышка прошуршала по половицам.

Сухо ударила щеколда, дверь приотворилась.

– Ну что ты орешь, как на пожаре: «Ясю, Ясю!»? – сердито проворчал знакомый голос. – Он все равно не слышит.

– Митрась? – ахнула она, не веря своим глазам.

– Нет, святой Петр! – усмехнулся тот.

Но Леся не расслышала неприязненной иронии в его голосе.

– Живой, слава Богу! – еле выдохнула она, кидаясь к нему на грудь. Митрась даже не успел отстраниться – девичьи руки обвились кругом, намертво захлестнули плечи.

– Родной ты мой, жив! – шептала она, целуя его в обе щеки.

– Ты хоть на людях-то не обнимайся, – уже мягче заметил Митрась. – И так уж по селу невесть что про тебя гутарят.

Леся послушно отстранилась, вновь взглянув на него. Он сильно вытянулся за минувший год; теперь он и в самом деле был немного выше ее ростом – худой, нескладный, с длинными руками и костлявой шеей. Губы плотно сжаты. Оливковые глаза смотрят теперь недоверчиво и глухо, совсем как в тот первый день, когда Ясь привел его в Длымь.

– Ну что ты на меня уставилась? – спросил наконец Митрась. – На н е г о взглянуть не хочешь?

Митрась толкнул дверь в горницу, пропуская ее вперед.

Знакомая горница выглядела непривычно темной и печальной. Из красного угла укоряюще и скорбно глянул темный лик Спасителя; печаль и тревога затаились в складках обрамлявшего икону рушника с алой вышивкой и кружевами. Немым укором смотрело черное устье печи, мерцали в полумраке узорные оковки древнего сундука.

Лишь после она догадалась, отчего так темно: это Митрась задернул завески на окнах, чтобы бьющее в глаза вечернее солнце не тревожило больного.

Горюнец лежал на своей кровати, прикрытый до пояса сбившимся одеалом, свесив до полу некогда сильную, а теперь безжизненную, почти уже мертвую руку, продолжавшую, однако, что-то сжимать в темных огрубевших пальцах. Грудь его еще вздымалась, из горла вырывалось хрипящее слабое дыхание, но черты лица уже обрели ту необратимую заостренность, что отмечает тех, кто принадлежит уже иному миру. Смертная печать лежала на его высоких скулах, на тонких крыльях прямого носа, притаилась в ямках запавших щек.

Леся метнулась к нему, порывисто коснулась губами сухого горячего лба, подняла на кровать его руку, тоже пылавшую сухим жаром. Он заворочался, застонал, пальцы его разжались; выпал из горячей ладони бесформенный мягкий комочек. Леся с трудом удержалась от слез, разглядев его: это была та самая ленточка – обтрепанная, побелевшая под солнцем и снегом – та, что когда-то перевивала ее темную косу…

Больной с трудом разлепил тяжелые веки, едва шевельнул пересохшими губами:

– Лесю… Это ведь ты?

– Я, милый, я, – зашептала она в ответ, наклоняясь к самому его лицу.

– Где ты? Не вижу… В глазах темно…

– Да вот же я, вот – рядышком, – вновь заговорила она, погладив ладонью его заросшую щеку.

– Черный демон пришел… Кровь пьет… Помру я, верно…

– Ну что ты говоришь, опомнись! Нельзя так говорить, не смей даже думать…

– Прости меня… если сможешь… Я знаю, нет мне прощения… за то, что я сделал…

– Я простила, Ясю! Я все простила! Только ты живи, не уходи… Я… я не смогу жить без тебя… – тут она по-детски беспомощно расплакалась.

Он слегка пожал ей руку.

– Лесю… Янтари все там же, на окошке. Возьми… Если взаправду простила…

Голова его откинулась на подушки, веки тяжело сомкнулись, и он вновь ушел в глубокое забытье.

Леся медленно перевела взор на мальчика, рассеянно и мрачно смотревшего куда-то поверх ее головы.

– Давно с ним это? – спросила она.

– С ночи… Он вчера мне все рассказал, – добавил Митрась, помолчав. – Так что можешь со мной не стесняться, все я знаю.

Она застыла, ожидая, что он еще скажет.

– И за что же, скажи мне на милость, вы его травите всем селом? И хоть бы кому пришло в дурную голову, что ничего худого он и не сделал!

– Вот и я о том повсюду твержу, – вздохнула Леся. – И хоть бы кто послушал!

– Ты тоже хороша! – бросил Митрась. Глядеть на него гнушалась, словом перемолвиться не хотела.

– Легко тебе говорить! – вновь вздохнула она.

– Зато ему каково нелегко пришлось! Как винил он себя, как судил сурово… Как боялся, что я его судить буду… Он ведь на порог меня не выпускал, к окнам подходить не велел… А когда Хведька герань нашу камнем сшиб – думаешь, я не видел, как руки у него задрожали? Скажешь, из-за герани? Вот уж нет! Он боялся, что я его пытать стану, что они с Хведькой не поделили. А я не стал пытать, и теперь говорю: судить его не за что. Коли хочешь знать, на мне перед тобой грех куда более тяжкий. Суди уж нас двоих, коли на то пошло.

– А что случилось, Митрасю? – не поняла она. – Тебя-то за что судить?

– Есть за что. Я тебя ему выдал, – произнес он медленно и с расстановкой, будто каждое слово давалось ему с огромным трудом.

– Кому выдал? – насторожилась она.

– Яроське…

Это случилось в тот страшный день, когда его, избитого и связанного, привезли в Островичи. Он едва передвигал ноги, в глазах все плыло и качалось – тот самый гайдук, недоброй памяти Стах, что вез его в седле, слишком крепко ударил по затылку. Он мало что соображал, когда его тащили под локти пред ясные очи пана Ярослава – сперва по ступеням, потом по ковровой дорожке – пока, наконец, не швырнули на пол перед креслами, где восседал молодой барин.

Его всегда занимала личность пана Ярослава, пресловутого Яроськи. Так и разбирало запретное любопытство, когда кто-нибудь ненароком поминал его в разговоре. И вот накликал – видит его теперь воочию. Видит – и разглядеть не может: перед глазами лишь два расставленных колена в серых брюках да белая холеная рука, больно ухватившая за чуб.

– Ну-с, что скажем? – прозвучал над ухом никогда прежде не слышанный голос.

Лица не рассмотреть: лишь светлое дрожащее пятно перед глазами. Только звон в ушах да этот голос – красивый, звучный, молодой, но неприятный, злобно-холодный.

– Молчишь? – усмехнулся Яроська. – Ничего, скоро заговоришь. На конюшню!

Его снова поволокли – по ковровой дорожке, потом вниз по лестнице, затем по двору – туда, где помещались хлева и конюшни.

Он смутно помнил, как с него сорвали свитку, затем рубаху и распластали на дубовой скамье вниз лицом. Кто-то уселся ему на плечи, а другой крепко держал за ноги, пока по голой худой спине гулял арапник. Пан Ярослав присутствовал при экзекуции, стоя в сторонке и зорко наблюдая, чтобы длымский щенок получил должное число полновесных ударов.

Митрась несколько раз терял сознание. Его отливали холодной водой, встряхивали за плечи, о чем-то спрашивали. Потом начинали сызнова.

Насколько он смог понять, от него требовали, чтобы он назвал всех известных ему длымских укрывателей беглых. Митрась никого не назвал – главным образом потому, что никого и не знал. Слышал только про дядьку Макара, но тот ему, на свое счастье, даже не вспомнился.

И вдруг он вообще перестал что-либо чувствовать. Не было больше ни боли, ни свиста арапников, ни ненавистных гайдуцких рож. Замелькала перед глазами светлая золотая рябь, и он отчетливо увидел, что возле самого его изголовья стоит Леся. Каким-то уголком сознания он понимал, что здесь ее просто не может быть, но при этом видел ее, совсем как живую. Видел тяжелые складки паневы, и маленькую смуглую руку, знакомо перебиравшую пестрые бусы на шее, и слегка морщинистую ткань рукава, собранного внизу на узенькую красную тесемку. Видел непокорную каштановую прядь, вьющуюся вдоль виска, и пушистый завиток на шее, и маленькое ухо с серебряной звездочкой сережки. И легкую улыбку на губах, и совсем живое трепетание пушистых ресниц…

– Аленка… – прошептал он одними губами.

К несчастью, пан Ярослав оказался совсем рядом.

– Что? – прозвучал над самым ухом его голос. – Какая Аленка?

Больше Митрась ничего не сказал, но и сказанного оказалось более чем достаточно.

Два дня он пролежал без памяти в темной сторожке, между явью и небытием. Истерзанная спина горела, в голове шел тяжелый звон. Порой кто-то подносил к его пересохшим губам плошку с водой, и он глотал ее жадно, словно желая загасить пылавший внутри огонь. Он не знал, что в эти дни в Островичи приходил дядя Ваня, не слышал, как тот отбивался от свирепых гайдуцких псов, а потом разговаривал со старым сторожем – тем самым, что подносил к его губам воду в глиняной плошке.

А на третий день, когда Митрась уже немного пришел в себя, явился в сторожку пан Ярослав собственной персоной. Вошел и сел на грубо вытесанный табурет, совсем рядом с его головой. Митрась наблюдал сквозь сомкнутые ресницы, как он кривит в усмешке красивые полные губы, как отбрасывает холеной рукой темный кудрявый чуб. И вдруг молодой барин, приподнявшись на табурете, бесцеремонно потеребил его за плечо:

– Эй, ты, дрыхнешь, что ли?

Митрась невольно застонал: Яроська своей хваткой растревожил больное место.

– Ага, проснулся-таки, разлепил очи ясные! Ну так что, будем говорить или снова тебя на конюшне выпороть?

– Не знаю я ничего, – глухо и враждебно процедил Митрась, охваченный ужасом при мысли о новой порке.

Однако Яроська неожиданно засмеялся – снисходительно и почти дружелюбно.

– Ну что ж, верю, что не знаешь, заметил он. – Все, что ты знал. Мы из тебя уж вытрясли.

Глаза мальчика широко раскрылись от изумления и ужаса: что же он мог рассказать? Кого он мог выдать в беспамятстве?

– Да-да, – продолжал Ярослав. – И про Аленку твою все мы теперь знаем. Ты погоди, через денек-другой привезут ее хлопцы в имение – сама все расскажет, как беглых девок по амбарам да погребам прятала.

Митрась оцепенело глядел на своего мучителя, по-прежнему ничего не понимая. Какие девки? Какие погреба? О чем он говорит? Или это другая Аленка?..

Пан Ярослав, весьма довольный произведенным эффектом, гордо поднялся и прошествовал к дверям, слегка постукивая каблуками. Но перед самым выходом вдруг обернулся и весело заметил:

– А хороша она, твоя Аленка, ничего не скажешь! Брови черные, очи карие, сама вся вот такая, да? – он нарисовал в воздухе изящные контуры старинных песочных часов, которые Митрась успел заметить у него в кабинете.

Пан Ярослав вышел, негромко стукнув дверью. Митрась остался один, ощущая лишь безграничный ужас содеянного и слыша в тишине тяжелые удары собственного сердца. Как же это могло случиться? Ведь по всем приметам выходит: та самая Аленка, наша… Но, Иисусе-Мария, он же ничего такого о ней не знает, ни о каких беглых девках слыхом не слыхал, чтобы она их прятала! Он просто не мог ничего такого о ней рассказать…

И, тем не менее, р а с с к а з а л…

Пришел сторож – небольшой сухонький старичок с добрыми глазами, чем-то напомнивший ему деда Юстина.

– Отошел, никак? Ну, добре! – дед отечески растрепал его всклокоченную шевелюру. – Ну, теперь на поправку пойдешь, скоро и совсем на ноги встанешь!

– Что со мной теперь будет? – спросил Митрась.

– Не знаю, – дед пожал сухим плечиком. – На скотный двор, я думаю, определят – хлева чистить. Да ты не журись, это лучше, чем в доме. По крайности, не у них на глазах!

– Ну, это бы еще ничего, – облегченно вздохнул Митрась. – А то я дома навоз не выгребал, эка невидаль!

– Ты слышь, – дед наклонился к самому его уху. – Дядька-то твой, Янка, приходил давеча.

– Дядя Ваня? – просиял Митрась. – Он… здесь был?

– Был-то был, да что с того толку? – развел руками старик. – Псов на него спустили – едва отбился! Он после придет.

– Когда? Когда придет? – заторопил Митрась.

– Как сможет, так и придет. Ты-то все его в забытье поминал… И еще Аленку какую-то…

Митранькино сердце вновь замерло, пропустив один удар. Вот оно! Значит, и в самом деле говорил он про Аленку в бреду… Стало быть, не врет вражина, и в самом деле подставил он девчонку…

Однако время шло, Аленку в Островичи так и не привезли, и Митрась понемногу начал успокаиваться, но горькая вина так и застряла в сердце острой занозой.

Вскоре Яроська укатил в Варшаву вместе с молодой женой, предупредив, однако, сторожа, что тот «за щенка – головой отвечает!» Гайдуки и дворовые, впрочем, тут же распоясались, разленились, и надзор за ним немного ослаб. Тогда и смог Митрась увидеться с дядей Ваней, но никто – ни дядька, ни дед – не заметили, как он отводит глаза, как низко клонится его голова под грузом неискупимой вины.

Со временем эта вина в нем притупилась, перестала быть столь острой, но продолжала жить, непрестанно отравляя и без того нелегкое существование.

И теперь он со страхом и вызовом смотрел на девушку, ожидая ее беспощадного приговора.

Он сам себе не поверил, когда ощутил по-сестрински нежное прикосновение ее руки к своим растрепанным жестким вихрам.

– И ты из-за этого столько маялся? – услышал он ее голос. – О, Господи!

Он даже не отстранился, пораженный этой нежданной лаской. В наступившей тишине слышалось лишь затрудненное дыхание больного.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю