355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Мария Теплинская » Короткая ночь (СИ) » Текст книги (страница 24)
Короткая ночь (СИ)
  • Текст добавлен: 17 октября 2016, 00:45

Текст книги "Короткая ночь (СИ)"


Автор книги: Мария Теплинская



сообщить о нарушении

Текущая страница: 24 (всего у книги 27 страниц)

Призрачная белая женщина уже стояла над самой ее головой – невесомая, бестелесная, словно сотканная из того же тумана. Травка под ней не приминалась, только белый подол клубился облаком у самой земли. Длинные светлые волосы волнами окутывали всю ее хрупкую фигуру, слабо темнели брови. На полудницу как будто не схожа… Праматерь Елена? У Леси сладко замерло сердце от встречи с любимой героиней древних преданий… Но нет, тоже не она. У тонких бровей над серыми глазами слишком знакомый рисунок, похожий на крылья ласточки: у переносицы, где излом – потолще, к вискам сбегают на нет… Агриппина – вот это кто! Но не та Агриппина, которую она знала, не та изможденная, смертельно больная женщина с почерневшим лицом и неподвижными руками, которую она отчетливо помнила, а совсем юная Граня, которую когда-то любил молодой Рыгор. Она смотрела на Лесю без упрека, но с какой-то непонятной тревогой.

– Не обманись! – прошептала она почти беззвучно, одними губами.

– О каком обмане ты говоришь? – спросила будто бы Леся. – Кто меня обманет?

– Ты сама себя обманешь хуже, чем все другие, – печально вздохнула Агриппина.

– Ты… за н е г о просишь? – догадалась Леся.

Агриппина лишь покачала головой.

– Я не вправе просить. Я почти ничего не вправе тебе рассказать.

– А ты… знаешь? – перебила Леся.

– Да, знаю. Все знаю, чем обернется любой твой выбор. И кабы ты знала, какая это мука: когда все знаешь – и рассказать ничего не можешь. Но решить ты должна сама – не зная, к чему это приведет.

– А… он? – спросила Леся.

– От него теперь ничего не зависит. Он уже сделал свой выбор. Теперь твой черед. Неважно теперь, что он сделал – важно, что будешь делать ты. Не обманись! Поверь, я знаю, о чем говорю. Вспомни Рыгора: один только раз обманулся, растерялся, уступил – и две судьбы, две доли под корень срезал. Не обманись! Прощай!

Она не исчезла, не растаяла. Просто Леся вновь вернулась в свой мир. Вновь ощутила прогретую землю, легкое щекотное касание травинок, собственные подогнутые колени, слегка затекшие от неудобной позы. Вновь услышала дремотный стрекот кузнечиков, звонкую трель одинокого зяблика над головой.

Она никому не рассказала о своем видении, но не в силах была позабыть о нем, терзаемая тревожными думами. Не обманись? А в чем же она может обмануться? Что она может выбирать? Все уже предрешено. Можно сколько угодно прятаться от Янки, избегать его, отводить глаза, встречая на улице, но Рыгор прав, и Тэкля тоже: некуда ей от него деваться. Так почему же – не обманись?

Весь день она хваталась за всевозможные дела, силясь отвлечься, но тревожные думы одолевали все неотвязнее. Под вечер она не выдержала:

– Бабусь, я в лес схожу, до бабки Марыли, – доложила она. – Совсем мне худо. Сомлела нынче на грядке…

Тэкля сперва было вздрогнула, но потом сообразила, что пугаться вроде бы и не с чего.

– Добре, – ответила она наконец. – Одна только не ходи, возьми с собой кого-нибудь.

Вася был занят какими-то поделками на дворе, но Степан Мулява, второй сын дядьки Рыгора и муж Владки, согласился проводить ее и даже не задавал ненужных вопросов. Тем не менее, к своей болотно-бурой паневе с черной каймой понизу Леся надела темный гарсет-навершник, плотно облегающий талию, без которого никогда не выходила в лес.

Всю дорогу до Марылиной хатки Степан молчал; лишь однажды, обернувшись на закат, поглядел, как заходящее солнце красновато просвечивает сквозь черную против света листву деревьев, поскреб в затылке и односложно буркнул:

– Завтра ветра жди!

Леся кивнула. Она была рада такому попутчику – апатичному, равнодушному, без обычных вздорных разговоров и попыток залезть ей в душу.

Когда они добрались до Марылиной хатки, Степан остался снаружи – посидеть на завалинке, а на Лесю вновь пахнуло крепким духом сушеных трав и кореньев. И закатное солнышко светило сквозь крохотное оконце, играя розовым огнем на крутобоких глянцевых крынках, и бабка Марыля хлопотала у печи, развешивая над ней очередные связки пряных растений. И такая тоска охватила вдруг девушку, и так ей отчего-то захотелось навсегда остаться в этой мирной глуши, собирать травы, слушать вековечный шепот деревьев и в глаза никого не видеть…

– А уж это, девка, ты брось! – сказала Марыля, повернувшись к ней. – Может, когда ты и придешь сюда – годков через тридцать, когда жизнь проживешь и детей вырастишь. А то ты, я гляжу, востра: сама кашу заварила, а теперь – в кусты норовишь?

– Я – заварила? – изумилась Леся.

– А то кто ж? Вон на какого хлопца очи подняла! А ведь предлагали тебе что попроще – так ты ж не захотела. А ведь он мужик непростой, ой какой непростой! Это кажется только, что все с ним ровно да гладко. Да и то, кветочка моя, оттого тебе так казалось, что ты девчонка была несмышленая, а с девчонки и спроса быть не может. А уж коли хочешь, чтоб тебя признавали за взрослую – то будь добра и ответ держать, как взрослая.

– Что же мне и делать-то теперь? – безнадежно спросила девушка.

– А уж это, голуба моя, т сама должна разобраться, что тебе делать, – ответила ведунья. – И никто, кроме тебя, знать этого не может. А т, верно, думала, будто начну я тебя уговаривать: прости, мол, да вернись? Нет, девонька, этакой ноши я на себя не взвалю, не надейся! Да ты и сама посуди: коли я тебе что присоветую, а потом дело к худу обернутся – так зачем же мне, чтоб ты меня потом корила, что я тебе худой совет подала?

– Стало быть, корить мне только себя останется, – закончила девушка. – Ну что ж, пусть так. Я ведь, бабка Марыля, вот о чем еще спросить хотела. Видение мне нынче было, Агриппина покойная ко мне приходила.

– А-а! – протянула ведунья так спокойно, словно речь шла о чем-то привычном и совершенно естественном. – И что же?

– В том-то и дело, что ничего. Сказать она мне что-то хотела, да вот нельзя ей было. Упредить она меня о чем-то желала… Не обманись, мол, не оступись! А я уж и так повсюду оступилась, где только можно. Вот и пришла я до вас: может, хоть вы мне скажете, о чем она речь вела? Тяжко мне, бабусь, на душе, смутно… Гнетет меня что-то… И простила бы Янку, да только не тот он уже, не прежний, а новый мне страшен…

– Он-то прежний, – возразила Марыля, – да только вот ты о нем не все знаешь. Он и сам-то себя не знал – такого. Одного я не разумею: коли уж и Агриппина рассказать тебе не могла – чего же ты от меня ждешь? Заборонено – значит, заборонено, вот и весь тебе сказ! Э т и забороны – они ведь не прихоти какой ради и не нам назло, а для того, что коли их нарушить – большая беда выйти может. Так что, кветочка, не обессудь, а советов давать не стану. Не моего ума это дело.

Когда же Леся, огорченно потупив глаза, вышла из Марылиной хатки, Степан совсем некстати к ней сунулся:

– Ну?

– Что – «ну»? – хмуро спросила она.

– Что бабка сказала-то?

– А что ей сказать? – пожала плечами девушка. – Ничего не сказала.

– Вот и я гляжу, – разговорился вдруг Степан. – Тебе – ничего, Владке моей – ничего, и Каське – ничего, и Агатке… А люди до нее все идут да идут… И чего идут, кто бы растолковал?…

Горюнцу в ту ночь худо спалось. Ночь выдалась душная, липкий горячий воздух стоял неподвижно, и белые завески на окнах не колыхались, и ветви тополя за окном замерли, словно чугунные.

Он метался на скомканных, раскаленных простынях прекрасно понимая: уснуть не сможет.

Приступ не пришел к нему в эту ночь; Горюнец и не ждал его. Такие жаркие летние ночи были счастьем для его измученных легких, и он с тоской думал, что ночи эти отстоят, уйдут, и на смену им придет губительная осенняя слякоть…

Ночь уже шла на убыль, голубой лунный свет струился уже через западное окно, а на востоке небо начинало едва уловимо бледнеть; вероятно, не так уж далеко было до рассвета.


 
Ой, да не вечер, да не вечер,
Мне малым-мало спалось,
Мне малым-мало спалось,
Ой, да во сне привиделось…,
 

– вдруг ожила в его памяти полузабытая песня. Почти год он гнал ее из своих мыслей, теснил прочь из памяти – слишком тягостные думы навевала она. Теперь же песня вдруг вернулась, дождалась, достучалась до него, упрямого…

Под конец он вдруг понял, что не душная ночь и не старинная казачья песня не давала ему уснуть. Песня пришла уже потом, а прежде явилась та самая смутная тревога, которая прошлым летом выгнала его из постели и понесла на реку; тогда его Леся ночью, никого не спросив, пустилась в опаснейший путь вверх по Бугу, а он ждал ее на берегу до самого рассвета, и сердце его обрывалось от ужаса перед тем, что могло с ней случиться.

Теперь эта смутная тревога вновь звала его из дома – не на реку, нет, он еще и сам не знал, куда именно, но из дому, из душной хаты, на вольный воздух…

Повинуясь таинственному зову, он встал, наскоро оделся, затем плеснул себе в лицо воды из кадки, чтобы совсем проснуться. Вода оказалась теплой и вызвала неприятное ощущение.

Он спустился во двор. Гайдук забеспокоился было в своей конуре, но, узнав хозяина, притих.

Луна уже клонилась к лесу, чуткие сизые тени дремали на земле.

Горюнец прикрыл за собой калитку. До околицы было совсем недалеко. Возле самой городьбы он оглянулся назад, на раскинувшуюся позади Длымь, мирно спавшую в лунном мареве. Даже спящая, она вся источала враждебность. Он ощущал спиной и затылком, как она льется из черных окон, змеится, ищет его… Черные окна… Черное зло… То самое, что стерегло путь к древнему идолу, что он потревожил когда-то… Теперь оно здесь, в его родной деревне, в сердцах прежних друзей и соседей, льется из черных окон, с каждым часом становясь все чернее, все гуще, глухим вязким пологом отмыкая его ото всех, кто был ему близок.

Леся… Леся осталась там, по ту сторону полога. Никого с ним больше нет: ни Леси, ни братьев Луцуков, ни Насти-солдатки… Отвернулся с негодованием дядька Рыгор… Только Вася…Васе не страшно черное зло, от него любая тьма прочь бежит. Но даже его, что так предан другу, этот друг подставил под гайдуцкие нагайки…

Нет тебе, Янка, места на этом свете, повсюду ты сеешь одно лишь горя да смуту. И позор…

Он едва смог очнуться от тяжких дум, когда с той стороны околицы, из ближайших кустов, до него вдруг донесся срывающийся детский голос:

– Дядь Вань!…

Глава двадцатая

Митрась не мог понять, почему дядька не позволил вздуть огня. Едва он потянулся за кресалом, как дядька нервным и даже как будто испуганным движением перехватил его руку.

– Что ты! Нельзя!

– Почему? – удивился Митрась.

– Люди увидят. Донесут!

– Ну как же… Ведь свои все кругом…

– Свои-то свои, да как знать… Слухи пойдут, пересуды, что ты вернулся. Шила в мешке не ухоронишь… А там и до Островичей недалеко.

Митрась наблюдал, как дядька в потемках собирает на стол, как мелькают его до боли знакомые худые руки в подвернутых рукавах, что в лунном свете кажутся голубыми. Дядька сильно и совсем не по-хорошему изменился с минувшей зимы. Он еще больше исхудал, острее и суше стал профиль, в движениях появилась не свойственная ему прежде резкая нервозность. Как будто что-то точило, сжигало его изнутри.

Неслышными шагами подошла серая Мурка, мягко прыгнула на колени, узнав. Митрась почесал ее за ушком, она благодарно заурчала, потерлась мордочкой о его руку.

Горюнец меж тем метал на стол все, что отыскалось в доме: житные лепешки, неизменную холодную бульбу, миску овсяного киселя, маслянисто блестящего в голубом лунном свете.

– Так тебя точно никто не видел? – вдруг спросил дядька.

– Нет, никто, – отозвался Митрась. – Я ведь в овраге проспал весь день, проснулся – уж ночь кругом…

– Как же тебе бежать-то удалось?

– А никто за мной не следил. Все уж и позабыли про меня давно, никому и дела не было. И потом… – он приумолк, прежде чем продолжить. – Дед-то, слышь, помер, а больше мне там жалеть некого. Я ведь за деда только и боялся, что насмерть его запорют, коли уйду.

Вот она – цена Митранькиной свободы! Значит, нет больше старого сторожа, с которым он говорил тогда у чугунной ограды, который потом на свой страх и риск устраивал им свидания… Вот уж, право, знали, гады, чем мальчонку держать!

Горюнец не знал главного: Митраньку держал не только страх за деда, но и кое-что другое, еще более тяжкое, рвавшее сердце на куски, неподъемным грузом давившее на плечи. Он не мог сразу рассказать обо всем дядьке – так тяжело и гадостно было вспоминать. Даже о том ужасе, что пришлось ему пережить вчера, думать было все же легче.

– Меня ведь, дядь Вань, едва не поймали. Чудо только и спасло…

– Зубр? – догадался Горюнец. – Так это ты был?

– Ты знаешь? – изумился Митрась.

– Ну, про то вся округа только и говорит, как же мне не слыхать!

– А у меня до сих пор коленки подгибаются… со страху…

Он ушел из Островичей еще до рассвета. Его бегства как будто и в самом деле никто не заметил: все были слишком заняты предстоящими похоронами старого Островского и его неожиданным завещанием, которое пристало бы скорее сумасшедшему. А тут еще молодая пани сожгла какие-то бумаги, а супруг-изувер ее чуть было не задушил; хорошо, набежали дворовые, успели отбить.

Было еще темно, а Митрась не знал окрестных мест – ведь прежде, пока жил с длымчанами, он старался не приближаться к Островичам. Поэтому ему пришлось держаться тракта, хоть это и было небезопасно; однако не менее опасным было заплутать в лесу и потерять время. При каждом шорохе он вздрагивал, оглядывался и замирал, сливаясь с черной бесформенной массой придорожных кустов, с тоской и страхом вспоминая, что однажды его уже подвели и густой кустарник, и «тайные» длымские приемы, которые успел показать ему дядька.

Рассвет застиг его в пути; на глазах бледнела, вырождаясь, ночная мгла, отчетливее проступали в ней кроны деревьев, пока наконец из-за черных вершин не ударили розовым прозрачным огнем косые лучи восходящего солнца.

Он с минуты на минуту ожидал погони, и все же топот копыт обрушился на него внезапно, когда граница владений Островского была уже совсем близко. Митрась в отчаянии бросился в чащу леса, в сторону от дороги, успев лишь подивиться, как же скоро его догнали. Он без разбора ломил вперед, сквозь заросли лозняка и орешника, от ужаса как будто не слыша ни страшной конской дроби, ни злобных гайдуцких криков – конечно, его уже заметили! Из последних силенок он рвался вперед, стремясь добраться до спасительной яруги, уже замаячившей впереди – через ту яругу гайдукам с их конями нипочем бы не перебраться! – и при этом зная с какой-то обреченной ясностью: добежать не успеет.

Ему вдруг вспомнилось чудное предание о том, как древний идол отомстил ненавистной шляхте за разоренные села, за сожженные хаты, за поруганных девушек. Он вспомнил об этом без всякой надежды, и все же позвал его со всей страстью детского отчаяния:

– На помощь, идол! – выкрикнул он, теряя последний рассудок. – На помощь!

Дальше был необъяснимо-дивный ужас. Время словно изменило свой ход; каждый миг казался теперь вечностью. Он все еще бежал вперед, а ему казалось, что его тело падает в какую-то бездну. Он услышал грязное ругательство, затем – испуганный оклик гайдука Миколы:

– Да что ты, Стах, опомнись! Зашибешь ведь мальца до смерти!

– Туда ему и дорога, щенку паскудному!

Стах со своей страшной нагайкой был, очевидно, совсем уже рядом; Митрась не смел оглянуться, но злобный голос прозвучал за самой спиной. Сразу вслед за ним послышалось ржание вспугнутых чем-то коней и нервный бой копыт, а вслед за этим из кустов впереди мальчика раздался леденящий душу рев и треск сучьев. Митрась не успел ничего понять – мимо него пронеслась огромная черная живая гора, обдав его тяжелым и страшным духом лесного зверя. Затем – снова топот копыт, полные ужаса крики погони, чей-то жуткий предсмертный вопль…

Митрась, не выдержав, оглянулся – и едва устоял на ногах при виде открывшейся ему ужасной картины. Огромный невиданный зверь, более всего похожий на чудовищного горбатого быка, но с густой черной гривой, весь в клочьях облезающей, волоком свалянной шерсти, вздернул на рога тело несчастного Стаха – искалеченной, окровавленное, с выпученными, страшно стеклянными глазами. Другой гайдук замертво лежал на земле. Чудище бешено косило выпуклым черным оком, показывая налитые кровью белки и, встретившись с ним глазами, Митрась почувствовал, что вновь падает в бездну.

Он смутно помнил, как в ужасе летел прочь, в сторону спасительной яруги; словно живые, расступались перед ним красные ветви ракитника и наглухо сплетались у него за спиной. Словно из-под земли, являлись позади его стены непроходимого колючего валежника и засыпанные прошлогодней листвой коварные ямы. А он все бежал и бежал, не разбирая дороги, пока не очутился в совершенно незнакомом, глухом и тихом месте.

Там пружинил под ногой мягкий мох и монотонно шептала листва. И откуда-то вдруг явилось очень странное ощущение покоя, словно кто-то большой и сильный обнял его за плечо: «Не бойся, дружок. Никто тебя здесь не тронет».

И тут он ощутил такую усталость, такое внутреннее опустошение, что ничего ему не оставалось, как опуститься на мягкий мох и забыться тяжелым сном.

Проснулся он от ночного холода, пробравшего его до костей. Повсюду – на мху, на кустах, на нем самом – переливались жемчужно-голубым крупные капли росы. Поздняя голубая луна светила сквозь ветви деревьев, бросая наземь волнующуюся пятнистую тень. С изумлением до него вдруг дошло, что проспал он почти целые сутки.

И снова будто кто-то шепнул ему на ухо: «Ступай домой, ничего не бойся».

Он поднялся, без слов поблагодарил приютивший его мягкий мох и благодатную тишину, и отправился на поиски дома.

На удивление быстро он вышел к знакомым местам. Вот знакомый разлапистый ольховый куст, вот елка, у которой с одной стороны порыжели и облысели засохшие ветви… Вот поворот дороги, которую он часто пересекал по пути за ягодами. А вот и долгожданная широкая равнина посреди леса, и два могучих дуба с узловатыми толстыми ветвями, на которые так любила взбираться Аленка.

Эх, Аленка! Что-то с ней теперь? Простит ли она когда-нибудь ту его давнюю преступную слабость?

Он почти не удивился, увидев идущую ему навстречу высокую фигуру Горюнца в наброшенной на плечи свитке. Воистину, сама Длымь встречала его…

Теперь Длымь еще спала, а Горюнец наливал парное молоко в кружку; руки его отчего-то немного дрожали.

– Дядь Вань, ну что ты! – стал неловко успокаивать его Митрась. – Ничего же со мной не случилось…

– Слава Богу! – выдохнул Горюнец.

И, немного помолчав, добавил:

– Как же я, Митрасю, не почуял, что беда такая тебе грозит?

– А не грозила мне беда – вот ты и не почуял.

– Да, в самом деле, – ответил дядька, и в голосе его прозвучала какая-то странная неуверенность.

Митрась понял: именно это и смутило его в дядьке – эта необъяснимая, напряженная отстраненность, которой прежде и близко не было. Не то чтобы Горюнец не рад был ему или разлюбил его за долгие месяцы разлуки – вовсе нет; просто мальчику отчего-то казалось, что вернулся он не ко времени, что дядьке почему-то сейчас «не до него», что он чем-то сильно подавлен и даже напуган.

– Послушай, Митрасю, – вновь обратился к нему Горюнец, желая, видимо, заполнить гнетущую паузу. – Ты вот сказал: Микола. Это, часом, не тот ли Микола, что по осени до нас приходил? Аленка еще с ним танцевала – помнишь?

– Да, он самый, – ответил Митрась. – Он-то как раз еще ничего гайдук, не самый злой. Другие хуже. А он, бывало, вступался за меня даже… Я рад, что он уцелел. Он, кстати, Аленку нашу хорошо помнит.

– Аленка, – вздохнул Горюнец, и глаза его затуманила безнадежная грусть. – Нешто ее позабудешь…

– Какое там! В Островичах все теперь только про нее и говорят! Барин-то молодой на нее все зубы точил, украсть хотел… А я даже упредить не мог, извелся весь за нее…

– Ничего, Митрасю, уж упредили, – успокоил дядька. – Ты про Василя-то нашего слыхал?

– А что такое с Василем? – не сообразил Митрась.

– Ну как же! – изумился дядька. – Это ж по всему повету прокатилось, как он один пятерых раскидал!

– Постой, постой! – догадался Митрась. – Это в местечке-то, в то воскресенье? Как же, знаю! Тогда как раз пятеро гайдуков домой побитыми явились, так все Островичи, что твой улей, гудели, да все про какую-то девку, про каких-то хохлов, про какого-то длымского злодея-душегуба, которому лишь бы бревном махать! Ну, девка-то, я так понял, Аленка и есть, а вот что за душегуб – никак додуматься не мог. Так это, значит, Васька был? Вот уж нипочем бы в голову не пришло!

– Да ведь никому бы не пришло, – ответил дядька. – Никто ему цены настоящей не знал. Он хоть с виду и робкий, а глянь-ка – не побоялся против пятерых один выступить, девчину обороняя! Да не свою зазнобу, а ту, на которую, поди, и не глянул ни разу… И ведь дерется-то он так себе… То есть, драться-то, конечно, умеет, да только у нас в этом и получше его умельцы есть.

– А мне приемы не помогли, – вздохнул Митрась.

– Так ты ж еще ничего и не знал толком, это ж не приемы еще были, а так, забавы ребячьи… Пора уж, право, тебя учить как следует: ты уж Лесю перерос, а скоро, глядишь, и меня догонишь!

– Дядь Вань, а как она – Аленка? – спросил Митрась.

Дядька отвел глаза, еще больше укрепив мальчика в сознании своей неискупимой вины.

– Аленка-то? Да ничего вроде…

– А другие? Андрейка, Хведька?

– Да тоже все живы-здоровы… Скоро с ними увидишься. Только не теперь… После…

Горюнец не стал топить баню, чтобы не вызвать кривотолков: день-то будний, не субботний. Поэтому он просто согрел воду в большом чугуне, принес потемневшее от времени большое корыто, в котором мыли белье.

– Залезай! – скомандовал он.

Стащив с исхудавшего Митранькиного тела просторную ветхую рубаху, Горюнец едва сдержал гневный возглас: худую, с выпирающими лопатками спину сплошь искрестили давно зажившие, но все еще хорошо различимые уродливые шрамы.

– Ничего, дядь Вань, мне уже не больно, – утешил Митрась – видимо, вспомнив, что когда-то давно теми же словами утешил его дядька, когда Митрась впервые увидел его иссеченную рубцами спину.

– Чем били? – дядька крепко сжал его плечи. – Шпицрутенами? Батогами?

– Угу, – кивнул Митрась. – И арапником тоже.

– С-сволочи! – только и смог выдохнуть Горюнец.

…Потом Митрась стоял под струями теплой воды, блаженно закрыв глаза, пока дядька намыливал его жесткие черные волосы, поливал из ковшика, оттирал его до скрипа липовой мочалкой. Все было как тогда, два года назад, когда Горюнец привел его в Длымь, вернувшись на родное пепелище после суровых лет солдатчины, после тяжкого перехода длиной в две тысячи верст. Боже, как давно это было! А как хочется думать, что было только вчера, что он никогда не расставался с дядькой, что все его мытарства на панском дворе, вся эта грязь и мерзость – все это было лишь тяжелым сном, который наконец-то кончился…

В первое свое утро дома, проснувшись затемно, он всполошенно окинул горницу, ожидая увидеть тесную грязную сторожку, полуразрушенную, от самого сотворения мира не беленную печь и крошечное мутное оконце – закопченное, засиженное мухами…Ту самую сторожку, где после смерти деда обосновался новый сторож – неприветливый, тяжелый на руку, со злобным, лающим голосом.

Однако не было ни злого сторожа, ни тесной каморки, ни гадкого закопченного окошка. Была знакомая, просторная и чистая горница, потемневшие доски потолка, пестрые половики. Были три окна с холщовыми завесками, что чуть колыхались от слабого ветерка. Была теплая сонная Мурка, что уютно свернулась у него в ногах. Ноздри немного щекотал влажный и терпкий дух тополевой листвы – ночью, верно, дождик прошел…

Он вдруг понял, что спать ему больше не хочется; вспомнил, что пора уже, верно, корову доить. Он потянулся и сел на постели. Дядька еще спал, разметав по холщовой наволочке смутно темневшие в полумраке волосы. Что ж, пусть хоть раз выспится…

Митрась поднялся, потянулся за своей одежкой; половица неосторожно скрипнула. Дядька поднял голову с подушки.

– Митрасю, – пробормотал он еще сонным голосом. – Ты во двор не ходи… Не надо… Я сам все сделаю…

Все это было странно, очень странно.

Почему он должен скрываться в четырех стенах? Кому могут донести свои же соседи? Островским? Да ни один длымчанин в здравом уме к Островичам и близко не подойдет! Да хотя бы и донесли – что с того? А то в Островичах и без того не знают, кода первым делом побежит «длымский щенок»! Да и потом: к Островичам он не приписан, по книгам нигде не значится, ни один суд не придерется! А в деревню ломиться они не посмеют, и дядьке это известно не хуже, чем ему самому.

Выходит, темнишь ты, дядя Ваня, ой, темнишь!

Подозрения усилились к вечеру, когда до него, наконец, дошло, что же именно не в порядке у них дома: за минувшие два дня к ним н и к т о не пришел. Прежде, бывало, дня не проходило, чтобы не заглянул к ним кто-то из соседей. Забегала Аленка, захаживал дядька Рыгор, заваливалась шумная ребячья ватага с Хведькой во главе… Теперь же – тихо, глухо, словно и не было их никогда… Или – словно дяди Вани не было теперь для них. А они – по-прежнему были рядом, жили своей обычной жизнью. Он слышал их голоса, даже видел их – лишь издали, дядька не велел подходить к окну, выходящему на улицу.

Что же случилось у дяди Вани с соседями, отчего они теперь знать его не хотят?

Вечером Митрась остался в хате один – Горюнец вышел запереть гусятник. И вдруг в окно, что выходило на улицу, влетел увесистый камень, сбив на пол дядькину розовую герань – и вслед за этим с улицы донесся Хведькин голос:

– Получай, гад!

Митрась был настолько потрясен, что не мог даже с места двинуться, просто ушам своим не верил. Но нет – это был Хведькин голос. Огрубевший, повзрослевший, искаженный непонятной злобой, но его. И все же Митрась не мог ничего понять, и продолжал стоять как вкопанный, оторопело глядя на дядькину любимицу, лежавшую теперь на полу среди битых черепьев и рассыпанной черной земли, слегка припорошившей еще живые и плотные листья, и лишь яблонево-розовые соцветия и стрелки острых бутонов выглядели совсем свежими и беззаботными, словно сами еще не понимали, какая с ними стряслась беда.

Вернулся дядька, всполошенно глянул сначала на него, затем – на черно-зелено-розовое месиво на полу.

– Ты сронил? – спросил он каким-то странно встревоженным голосом.

– Хведька камень бросил, – покачал головой Митрась.

– Так я и думал, – тихо вздохнул дядька, опускаясь на колени возле погубленных цветов. Голос его звучал устало и даже не удивленно. Лицо его застыло, как неживое, руки словно сами собой бережно извлекли из груды мусора несчастное растение. Словно ребенок, он бережно подул на листья, сдувая с них темную земляную пыль.

Это было последней каплей. Митранькина оторопь куда-то исчезла, из глаз потоком хлынули слезы.

– Дядь Вань, – всхлипнул он, порывисто обнимая его. – Ты ни журись, ладно? Мы ее снова посадим! Она отживет, они знаешь какие живучие!

От этих слов дядька вдруг ожил, быстро, порывисто заговорил:

– Тише, тише, Митрасю, не то совсем поломаешь! Ну конечно, мы ее посадим! Конечно, отживет, еще лучше будет, что ж плакать-то! Подай-ка мне лучше веник…

Ночью Митрась долго не мог уснуть: не давал покоя этот гадкий случай с геранью. Хведька… свой… друг… Как же он мог? Он ведь так любил дядю Ваню, и дядя Ваня всегда был добр к нему… Что же могло случиться, отчего же вдруг такое?..

Он насторожился, услышав голоса на дворе. Говорили немного приглушенно. Один голос, несомненно, принадлежал дядьке; другой был тоже молодой и очень знакомый, но вот чей?

Он встал, на цыпочках подобрался к открытому окну, спрятавшись за белой завеской. Осторожно выглянул – и увидел, наконец, дядькиного собеседника. Тот стоял к нему вполоборота – ростом чуть ниже дядьки, по-прежнему худощавый и стройный, разве только немного раздался в плечах. И на шею по-прежнему спускались все те же крупные пушистые кольца кудрявых волос. Да, несомненно, это был Вася Кочет.

– И что же – ты это так и оставишь?

– Что с них взять? – бросил Горюнец. – Горбыли – они и есть Горбыли убогие!

– Ну знаешь ли! – возмутился друг. – Нынче кветку сшибли, завтра скотину твою потравят, а там и красного петуха подпустят! Ты все терпишь, потому как грех на тебе, а Хведька вовсе даже и не поэтому тебе гадит! Он ведь к Алесе твоей подступал, я сам слышал! Думал, что коли она теперь… того… женихов ей теперь не видать – так вот он, Хведька, бери готовенького!

– И что же? – как будто встревожился Янка. – Согласилась?

– «Согласилась»! – передразнил Василь. – Э, да ты, видно, совсем ее не знаешь! Кабы согласилась, Хведька тебе в окна камни бы не кидал! Да, кстати, ты про Михала-то слыхал?

– А что такое с Михалом? – не понял Горюнец.

– Ну как же! – Вася едва подавил смешок. – Засылает сватов к Даруньке!

– Два сапога – пара! – хмыкнул Янка.

– Пусть, мол, она и не так собой хороша, да зато честная девка.

Хлопцы вновь приглушенно рассмеялись.

– Да вот еще что я тебе скажу, – голос Васи вновь стал серьезным. – Про мальца твоего… Сколько ты его можешь за печкой прятать? Шило-то в мешке не ухоронишь, да и ему несладко приходится. И потом – все равно ведь узнает, найдутся у нас добрые люди…

– Я сам ему расскажу, – ответил Янка. – Только не теперь… Пусть сперва дух переведет.

Когда дядька вернулся в хату, Митрась уже добросовестно и невинно посапывал в угол подушки. Он слышал, как дядька подошел совсем близко и недвижно стал над самой его головой, пристально и недоверчиво глядя. «Как славно догадался я отвернуться», – подумал Митрась. Он где-то слышал, будто тех, кто не спит, а притворяется, дрожат ресницы.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю