355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Мария Теплинская » Короткая ночь (СИ) » Текст книги (страница 13)
Короткая ночь (СИ)
  • Текст добавлен: 17 октября 2016, 00:45

Текст книги "Короткая ночь (СИ)"


Автор книги: Мария Теплинская



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 27 страниц)

Отца она не помнила почти вовсе, мать помнила смутно – как тихая и бледная молодая женщина садилась на лавку и медленно расчесывала длинные светлые волосы, а маленькая Лесечка, став на лавку ногами, все пыталась их теребить и перебирать. Но в эти горькие минуты матерью для нее была эта береза, к чьей твердой и прохладной коре прижалась она пылающим от слез лицом. Могучее дерево словно вливало в нее свежие силы, проясняло мысли, молчаливо напоминало, что как бы ни был тяжел удар, а все же необходимо оправиться от него и жить. Ведь, в сущности, ничего не произошло; то, что так нежданно и беспощадно открылось ей теперь, на деле существовало уже много лет – но жила ведь она все эти годы, и даже счастливо жила. Сколько в ее жизни было хорошего…

Она не слыхала шелеста осторожных шагов, не почуяла, как некто подобрался к ней сзади, и спохватилась лишь тогда, когда сильные и твердые ладони внезапно сдавили ей виски, да так, что она не могла ни вырваться, ни повернуть голову.

– Глупо! – бросила она неизвестному шутнику.

– Спужалась? – осведомился Янка. – А вот как заместо меня тут гайдучина бы оказался?

– До того ли мне теперь, Ясю? – вздохнула она чуть виновато.

– А гайдуку без разницы, до того тебе или нет. Ох, Лесю, Лесю, когда ж ты ума наберешься? Дверь отворить – тебе боязно, а сидеть одной на пустом погосте, где кричи не кричи – услыхать некому – это ли не страшно?

– Да ну, что им тут делать? – отмахнулась Леся.

– Сколько тебя учить: им теперь везде есть, что делать. В яр заманить не удалось, а теперь она зато на погосте сидит готовенькая – берите кто хотите!

Решив, что, наверно, довольно уже поучил ее уму-разуму, Горюнец приобнял ее за плечи и заговорил уже совсем по-другому:

– Худо тебе теперь? Да и любому было бы тяжко – вот так узнать… Да только, Лесю, не так велика та беда, как тебе зараз кажется. Поверь мне, уж я-то знаю: недолго жил, а полжизни прожил. И говорю, что для добрых людей всегда первым делом не чей ты сын, а кто ты сам. А худые – что нам их слушать!

– Худых-то, выходит, больше! – голос девушки обиженно дрогнул.

– Да, наверное, – согласился Горюнец. – Только ведь и худой худому рознь. Один не хочет с безродным водиться – брезгует; а другой бы и не побрезговал, да боится, что люди осудят. Ты не журися, он славный был, Микифор-то. Старикам твоим, может, и не больно хорош, а я его любил. Он меня маночки выучил делать, и свой один подарил, глиняный. Он у меня и теперь цел, тот маночек – видала, может? Нет? Ну, после покажу. По сей день помню, как мы у него в шалашике в них дудели, пташек подманивали – столько их прилетало… А какие песни он пел! Я и не слыхал таких больше…

И он затянул негромко незнакомую протяжную песню; звучала в ней щемящая неизбывная тоска, и при этом чудилась бескрайняя ширь необозримых просторов:


 
Ой, не свиты, мисяченьку, не свиты никому,
Тильки свиты миленькому, як идее до дому…
 

Леся слушала, приклонясь головой к его плечу, и думала, что вот так же когда-то пел эту самую песню ее отец, пел для синеглазого хлопчика, чья кудрявая головка так же лежала у него на плече. И как странно знать, что одного уж нет на свете, а в другом почти ничего не осталось от прежнего доверчивого ребенка; а вот песня – жива, и теперь она вновь звучит в своей неизменной прелести, хоть и поет ее уже другой голос.

Она молчала еще долго после того, как песня смолкла, как будто боясь потревожить тишину его и своих дум, спугнуть незримого собеседника.

Наконец она все же решилась вновь заговорить:

– Знаешь, Ясю, – промолвила она, – я вот теперь думаю: как все же хорошо, что ты их свел тогда…

Он кивнул.

– И я тебе скажу, Лесю: за всю жизнь ни разу о том не пожалел. Много о чем я жалел, а вот об этом – ни разу. Ганнуся так плакала тогда, так тосковала, ждала все его… Мне так жаль ее было… А знала бы ты, как сам я обрадовался, когда он пришел-таки, разыскал ее! Вот хочешь верь, хочешь не верь, но кабы взаправду огненный конь свою подкову мне подарил – и то бы я так бы не радовался! А вот батька мне, правда, уши надрал потом, – добавил он, слегка помрачнев.

– За что же? – спросила она.

– А чтобы не марался не в свое дело, поганец такой, да не срамил его перед всем честным народом. Я и саам тогда не понял, с чего он так-то… будто с цепи сорвался… Ему-то какое дело: не его ж Ганнуся!

– А теперь понимаешь? – спросила девушка.

– Угу, – снова кивнул Горюнец, видимо, не желая отвечать.

И тут же перевел беседу на другое:

– А ты, Лесю, вот еще о чем подумай: сколько, по-твоему, на свете таких, как ты? Да сплошь и рядом! Кабы всеми такими женихи да невесты бросались – род людской давно бы сам собой перевелся! Или измельчал бы до выродков.

– Это как? – не поняла Леся.

– А вот ты сама посуди. Для начала на себя посмотри: ты ведь себе нравишься, такая, как есть? Ну, не отпирайся: знаю, что нравишься, в зеркальце мое часто глядишься! Да я не про то. Так вот: за красоту за свою мамку Ганну благодари, что гнева родительского не побоялась, против их воли пошла, но сама тебе отца выбрала, по зову сердца. А вышла бы она, за кого старики ее выдавали – могла бы ты родиться кривоногой, гнилозубой, безволосой и еще боюсь подумать, какой – я же помню того Юзика! Хоть и говорят старики, что батька лучше знает, что мать худого не посоветует – своя правда, конечно, и тут есть, да только они ведь часто не о том думают! Им лишь бы дочка не голодала, а каких детей она потом понарожает – так то дело десятое! Да и самой маета какая: с постылым жить! Говорю тебе, Лесю: все эти «стерпится – слюбится» да «с лица не воду пить – бред сплошной».

– Но как же тогда, Ясю, бабка моя? – возразила она. – Ее ведь за деда тоже приневолили, а ведь сколько лет в ладу живут!

– Живут, – согласился Янка. – А то куда ж им деваться? И опять-таки: полюбуйся, кого родили! Ей-Богу, рад бы про Савку что доброе сказать, да вот на ум ничто нейдет. А на Горбылей подивись, у которых испокон веку все благочином – и сама видишь, до какого похабства сей благочин доводит!

Леся невольно поморщилась.

– Вот-вот, о чем я и толкую! – усмехнулся Янка. – Хотя его и пожалеть можно, Михала-то; не он же один виноват, что его таким на свет выродили.

Леся вздохнула; жалеть Михала ей было трудно.

А Рыгор? – продолжал Горюнец, и теперь в его голосе звучала уже не просто досада, а настоящая боль. – За Рыгора хуже всего обидно. Такой ведь мужик – залюбуешься! Разумный, добрый, здоровый, и собой как хорош – ты приглядись! Какие дети могли от него родиться! Так нет же, надо им было повязать его с той Авгиньей на семнадцатом году, чтоб их!.. Ты уж прости меня, Лесю, но вот зла моего на них не хватает! И Рыгору под корень судьбу зарубили, и у Авгиньи этой несчастной теперь вся жизнь пропащая, а за-ради чего? Только и есть, что сору людского наплодили…

– Сору людского? – не поняла она.

– А что, нет? Ну, меньшие два хлопчика, положим, ничего еще вышли. А другие? Христина, Альжуня, Степан? И не то даже худо, что лицом не удались, а то, что знать ничего не хотят, только для того и живут, чтобы есть да работать!

– Ну а Луцуки? – вспомнила Леся про всеми любимых скрипачей. – И лицом пригожи, и в работе первые, и музыканты такие, что на месте не устоять! А при том оба честного отца-матери, и никаких там не было… ракитовых кустов.

– Вот и снова ты не все знаешь, – ответил Ясь. – Арина с Матвеем уходом венчались; ее тоже за кого-то другого хотели выдать, та еще была заваруха… Это теперь все забыли.

– Про меня не забыли! – глаза ее обиженно сверкнули.

– Просто батька твой хохол был, из чужаков, такие всегда на виду и дольше помнятся. А тут-то – все свои! И Васькины родители тоже, слыхал я, до венца все успели. И ничего – обошлось! Ты возьми любого пригожего да славного: везде что-нибудь да было. Не батька с матулей – так деды с бабками постарались.

– И все же срам-то какой, Ясю! – вздохнула она.

– Срам, кто же спорит! – согласился тот. – Да только не девкам – отцам с матерями! Попам, ксендзам, всему нашему вековому покону, где тебе счастья твоего простого никто не даст, коли сам ты его зубами не выдерешь. Вот и выдирают – кто как может.

Он наклонился к ней ближе, почти касаясь губами уха.

– Думаешь, от хорошей жизни молодые по яругам да сеновалам перемогаются? Они бы и сами рады по-честному все устроить, да кто им даст? Отцам всегда что-нибудь да не так: этот беден, другой хворает, а тот бы и всем хорош, да ему уж мать невесту сыскала, а он, паршивец, остолоп эдакий, уцепился за свою Марыську убогую, и хоть пополам ты тресни! Марыська им нехороша, подавай богатую да родовитую! А потом еще и на панов плачемся: мол, задавили совсем, вздохнуть не дают! Отчего же им нас и не давить, коли мы такие… бараны в божьем стаде… Ты вот, Лесю, рассуди: не смех ли? Сами себе судьбу корежим, детей своих силком женим, за немилых выдаем, на муки вечные обрекаем, а от панов, для которых мы – хамово племя да скоты говорящие – о лютых недругов наших, все какой-то пощады ждем…

Янка вдруг осекся, умолк, и по лицу его промелькнула знакомая тень того давнего горя.

– Митрасика моего вспомни, – промолвил он наконец. – Хуже он других? По мне так ничем не хуже. А ведь ему куда хуже, чем тебе, не повезло: ты хоть знаешь своих отца с матерью, а он даже ведать не ведает, кто его родил…

Леся не сразу нашлась, что ответить: здесь любые слова могли прозвучать кощунством. Но и совсем ничего не ответить было тоже как будто неловко. Наконец она решилась:

– Мать к дверям подкинула?

– Может быть, – пожал он плечами. – Да только я думаю, он девки дворовой сынок. Не знаешь разве, как это бывает?

Конечно же, она знала; недаром ведь выросла на Белой Руси, много веков стонущей под панским игом.

Такое сплошь и рядом случается: дворовой девке трудно себя уберечь. Заступы у нее никакой, пожаловаться некому, замуж выйти ей не всегда и позволят, а коли пан да паничи молодые глаз положат – изволь тут не гонориться, а еще и благодарной быть, что тебя, хамку, благородные господа своим вниманием удостоили. Что? Какая девичья честь? Вы о чем? Девичья честь – для паненок, а для крепостной девки честь одна – панская воля. А упрямиться будешь – станут тебя, что ни день, на конюшне розгами пороть; поначалу не так чтобы уж очень сильно, больше для острастки, а потом с каждым разом все больнее и больнее, и ясно, что в покое тебя не оставят, а будет только хуже. Иных, случалось, под конец и до смерти забивали…

А коли даже от панов и ухоронишься, проглядят они тебя, не заметят – так ведь гайдуков кругом сколько! Уж эти не проглядят и церемониться не станут: носом в солому, юбку на голову – и весь разговор!

А родит такая девчина ребенка – и снова она же виновата! Тут уж пани хозяйка правый суд ведет, хотя прежде и знать ничего не желала. И опять – все те же розги, если не хуже. Но тут еще всяко бывало: коли пан за свою каханку вступится – может и обойтись.

А вот младенцев почти всегда постигала одна и та же участь: их отправляли «на село», в какую-нибудь нищую многодетную семью. Где, мол, дюжина кормится, там и тринадцатый перебьется. Окрестные села битком набиты такими вот Митраньками, Симонками, Зоськами – голодными, заброшенными, растущими почти без призора, как бурьян по канавам. А где-то совсем близко, в панском имении, живут их родные матери, насильно разлученные со своими детьми. Кому-то это, может, и на руку, что от такой обузы избавили, но другие, должно быть, тоскуют…И у Митрасика, наверное, тое есть где-то мать, которую он никогда и в глаза не видел.

Леся не помнила, сколько времени она так сидела – подперев голову руками, размышляя о чудовищной жестокости и несправедливости этого мира. Но вдруг, словно о чем-то вспомнив, она встрепенулась, поглядела на притихшего друга испуганными, потемневшими глазами.

– Ясю!

– Да? – откликнулся он.

– Значит, выходит, и нам тоже… придется? – она не смела продолжать, да и не могла: слова застыли у нее в горле, гортань онемела.

Он посмотрел на нее с печальной нежностью, и в то же время как-то понимающе насмешливо.

– Что, не терпится?

Это ее успокоило. Он понял ее сомнения, и она была этому рада.

Запретное манило и в то же время пугало ее. Леся довольно отчетливо представляла себе, что ее ждет; иначе и быть не могло – она ведь выросла на селе. И относилась к этой стороне своего будущего вполне спокойно, как к чему-то естественно-неизбежному, такому, как, скажем, растущие зубы у младенцев или месячные недомогания у женщин. Ее, безусловно, волновали эти вопросы, как и всех подрастающих юниц во все времена. Девчата-ровесницы постоянно вели промеж собой возбуждающие беседы. Леську, правда, почти всегда прогоняли: мол, не доросла еще, рано ей про такое слушать!

Когда Владка Мулявина вышла замуж, подруги на другой же день принялись ее расспрашивать: что да как с ней было ночью? Но Владка в ответ лишь краснела да отмалчивалась, из чего Леся поняла: ничего особо хорошего.

Позднее Катерина, набиваясь к ней в наперсницы, тоже много чего рассказывала, но все больше намеками, ничего определенного. И снова девушка не могла понять, что же сама Катерина обо всем этом думает. Разбитная молодка то с томной сладостью в голосе говорила о своих тайных свиданиях, то вдруг, резко меняя тон, начинала остервенело бранить всех на свете мужиков, клеймя их «сволочами погаными» да «кобелями поблудными» – всех, кроме мужа: этот у нее оказывался то «псом цепным», то «кабаном бешеным». Все это вводило Лесю в недоумение: что же надеется здесь найти эта несчастная женщина, чем же так необоримо влечет ее запретная любовь, что она продолжает неистово забываться в вихре новых страстей, зная загодя, что ничего это ей не даст, кроме новой боли и разочарований?

И о гжелинской Маринке Леся много думала, о той бедной девушке, что безумно отдалась кичливому любомирцу, не имевшему ни сердца, ни совести.

Да и сама она хорошо помнит, как вся ее девичья суть бунтовала, когда к ней прикасались мужские руки – кроме одних-единственных. Потому что Ясь никогда не смотрел на нее сальными глазами, бесстыдно оценивая ее женские достоинства. И руки у него никогда не потели, не липли, не оставляли влажных пятен. А главное – он всегда был искренен, без пакостных тайных мыслишек; он любил открыто, любил ее всю, а не только то, что скрывают гарсет и юбка. И ей, напротив, всегда очень нравилось, когда он слегка, одними кончиками огрубевших от работы пальцев, поглаживал ее по обнаженной руке, или обнимал за плечи, или расплетал-заплетал ее длинную косу. И очень любила она, приникнув к его плечу, вдыхать терпкий, едва уловимый запах полыни, исходящий от его волос и рубахи. Плечо у него было худым, костлявым, но при этом оказывалось неожиданно удобным, словно созданным для того, чтобы она могла к нему прислониться.

А сейчас она испугалась не так даже мысли о близости с ним, как своего внезапного открытия, насколько близко подошла она к этому поворотному рубежу. Времени у нее почти не осталось, очень скоро придется делать выбор, и в любом случае не быть ей больше прежней Леськой, невинной и беззаботной. Страшно, зажмурив глаза, переступить запретную черту, пренебречь людским судом, стать навек отверженной; но страшней вдвойне этому людскому суду покориться, сделать, «как люди велят», предав себя и любимого. Тогда не будет больше Леси, дочери хохла Микифора, крестницы праматери Елены… Останется просто еще одна рабочая скотина, тупая и безответная, еще одна овца в божьем стаде… Нет, не бывать тому! Уж лучше – участь изгоя…

Ясь накрыл ладонью ее маленькую темную руку, осторожно погладил тонкие пальчики.

– Погодим, Лесю, – произнес он мягко. – С этим всегда успеется. А то как знать: может, и без того все обойдется у нас с тобой. Подождем пока…

Она улыбнулась, кивнула. Страх прошел, грозовые тучи рассеялись. И слезы давно просохли – она и не заметила.

Уже почти стемнело, и в воздухе повеяло туманной прохладой, а они все еще сидели вдвоем и долго молчали, глядя в одну сторону – туда, где, перемежаясь палевым и сизым, догорал закат. Влюбленные не услышали, как за их спинами, на минутку остановившись, прошел человек.

Рыгор Мулява окинул пристальным взглядом их прильнувшие друг к другу силуэты, Янкину руку на плече у девушки, ее изящную головку, доверчиво склоненную к плечу бывшего солдата, а затем, осуждающе покачав головой, пошел своей дорогой.

Глава одиннадцатая

Два дня спустя Лесю вновь посетил тревожный и странный сон, сродни тем, что приходили к ней прежде.

Снова видела она то же место: вековые стволы мрачных сосен, нависающий сверху черный подлесок и жутковатый глухой полумрак внизу. И хорошо знакомые, хоть никогда и не виданные угловатые резкие контуры черного камня. И тот же властный зовущий голос:

– Ты должна быть т а м! Почему ты не приходишь? Скоро будет п о з д н о!

И вот перед ее глазами – страшная картина ночного погрома. Жутким багровым пламенем занимаются хаты, слышатся людские вопли и тревожное мычание скотины. По деревне мечутся фигуры людей в одном исподнем – как выскочили из хат; меж ними снуют темные силуэты всадников с нагайками и саблями. Порой она видит, как на холодном металле занесенного клинка вспыхивают багровые отсветы. Налетчики окаянные не щадят никого – хлещут, рубят, топчут конями, ловят за длинные косы девушек.

Леся знает: это ее деревня, но в то же время не узнает никого. И ничем не может помочь, потому что знает: ее здесь нет. Словно бы она смотрит на все это издалека.

Вот какой-то молодчик, похотливо осклабясь, погнался за девочкой-подростком. Он уже почти настиг ее, когда сбоку откуда-то вывернулся здоровенный полуголый длымчанин и, с силой рванув за колено, сдернул его с коня. Вражина свалился наземь, как тяжелый мешок, но уже налетели со всех сторон другие, и смельчак, обливаясь кровью, рухнул под ударами сабель.

Но вот уже нет ничего – снова темная ночь, но нет ни пожаров, ни криков; напротив, мертвая тишина и черное бездонное небо над головой. И снова – ужас…

Теперь она сама лежит навзничь в высоком черном бурьяне, руки заломлены за голову, а сверху всей тяжестью навалился какой-то мужик. Лица не видать – слишком темно. Горячая ладонь бесстыдно шарит по груди, сухие шершавые пальцы хватают, тискают, а она распласталась под ним, совершенно беспомощная, и нет сил ни закричать, ни рвануться из железной хватки насильника. И душно, душно до боли в груди… Хоть бы глоточек воздуха…

Вся в холодном поту, Леся очнулась в собственной постели. И впрямь ее что-то душит, непривычная теплая тяжесть придавила грудь. Она открыла глаза – и точно: на груди у нее с наглым видом сидел их пестрый пушистый котяра, и глаза его мерцали во мраке зелеными хрусталями.

– А ну брысь! – турнула она его сердитым шепотом.

Кот обиженно посмотрел на молодую хозяйку и нехотя спрыгнул на пол. Этот кот часто спал у нее под боком. Леся не возражала, но сейчас он и впрямь слишком много себе позволил.

Едва дождалась она предрассветной мари. Наспех одевалась, наспех заплетала длинную косу, чувствуя себя уже не человеком, а какой-то бесплотной смятенной тенью. Пальцы дрожали и холодели, витой гашник паневы то и дело выскальзывал из них.

Затянув его наконец, девушка выбежала из хаты и, едва прикрыв за собой двери, сбежала с крыльца, почти не касаясь ногами ступеней. Легко и сухо ударила захлопнутая калитка, а она уже мчалась по тихой деревенской улице, мимо спящих хат, что тонули в серой предутренней мгле – к той милой сердцу хате на краю села, где всегда ждали ее ласка и утешение. Ей и в голову не приходило, что Янка мог еще и не встать – в этакую-то рань, даже солнышко не выглянуло…

Однако Ясь был уже на ногах – мотыжил грядки в огороде. Она еще издали заметила его склоненную высокую фигуру.

– Ясю! – окликнула она друга.

Он оставил мотыгу и обернулся.

– Раненько же ты поднялась! – улыбнулся он было, однако улыбка сбежала с его лица, сменившись участливой тревогой.

– Да что с тобой, кветочка моя? На тебе же лица нет!

На ней и в самом деле лица не было. Хорошо, не видела она себя в эти минуты – а не то нипочем бы не показалась ему на глаза! Сама – желтее церковной свечки, скулы обострились, под глазами – черные тени. И вся дрожит, что твой листок осиновый.

– Ясю, – едва смогла она выговорить. – Мне опять… снилось…

Он словно бы и не удивился даже, только озабоченно протянул:

– Та-а-ак! И что же на этот раз?

– Он… зовет меня… Я должна там быть…

Янка вздрогнул, резким движением схватил ее за плечи. Неотрывно глядя ей прямо в лицо, с тихой угрозой произнес:

– Даже думать не смей.

– Я не хотела… Я уж и позабыла про него совсем – до того ли мне было, Ясю? Да только о н вот… пришел во сне. Он и прежде являлся; я давно тебе рассказать хотела, да ты не слушал. Тогда мне все панов показывали, а теперь – ну такие страсти!.. И всякий раз я то место вижу… Глухомань, сосны… и о н!

– Да, все верно выходит, – озабоченно кивнул Горюнец. – А что за страсти ты видела?

– Погром ночной… Будто бы вороги на Длымь нашу напали… гайдуки ли, шляхта ли… Хаты жгут… Людей саблями рубят, нагайками секут… Один мужик девчонку оборонять стал – так его у меня на глазах едва не в куски изрубили…

– Да, недобрый сон, – согласился Янка. – Ну, а дальше?

– Будто бы должна я туда прийти. Словно сказать мне хотят: не придешь, мол, – с вашей деревней все это наяву случится. А как же я приду, когда я и дороги не знаю? А потом и еще одно показали, что самое меня ждет…

– И что же?

– Говорить даже совестно… Будто мужик на меня навалился… к земле прижал, едва не раздавил… Будто бы и в самом деле со мной это случится… коли т у д а не приду.

– Беспременно случится, – отрезал Янка, – коли будешь, как давеча, одна по погостам бродить.

– Но, Ясю, это же не на погосте было. Это было знаешь где? У нас в деревне, возле Луцукова тына. Там еще боярышник растет, кустище такой здоровенный, Панька еще меня туда толкнул – помнишь? А возле того куста ложбинка еще есть, яминка такая неглубокая, а в ней бурьян густой – вон там…

– Да я уж и сам понял, где. Ну тогда, может, это Панька и был?

– Может быть. Я его и не разглядела толком.

– Ну, какой он хоть? Толстый, худой, чернявый, белявый?

– Чернявый или белявый – не скажу, темно было. Вроде не толстый, но тяжелый – словно и не знаю чем меня придавили. Одно могу сказать – безбородый.

– Хороша примета, ничего не скажешь! – усмехнулся Янка. – А много ли ты по нашему краю бородатых найдешь? Вот хотя бы у нас на селе – кто с бородой? Дядька Рыгор один, да еще из стариков кой-кто.

– Нет, он был не старик, – убежденно заявила девушка. – Скорее напротив – молодой.

– Ну, и то добре, – хмыкнул Янка. – А то я уж было подумал на бедного старого Тараса.

– Вот уж точно не Тарас! И гадать без толку: может, мы и вовсе его не знаем. Да и не в том даже дело…

– Я знаю, в чем дело, – мрачно ответил он. – Я ведь тоже сны эти видел, тебе только говорить не хотел.

– И что же ты видел? – оживилась она. – То же самое место? И тоже звали тебя?

– Звали, да не меня. Видно, и в самом деле ты ему нужна, а я будто бы отвести тебя должен на то место – так мне говорят.

Она изумленно взмахнула ресницами.

– Так выходит, Ясю, ты знал про то место? Всегда знал? И молчал…

Он взглянул на нее так, что трудно было понять: по-прежнему ли он только озабочен или уже начинает сердиться.

– Не такое это дело, о котором можно повсюду болтать, – бросил он. – Это тебе не Агатку с Лукашом сговорили! Ты помнишь, что было с Васькой?

Конечно, она помнила. Василь тогда что-то неосторожно сказал про «поганых идолов», а через два дня без всяких видимых причин вдруг потерял сознание, да так и пролежал долгое время. Целый час над ним тогда бились, покуда в себя пришел.

– Это Ваське еще повезло, – продолжал Горюнец. – Со мной хуже было.

– Когда? – вырвалось у нее. – Она никак не могла вспомнить, чтобы Ясь когда-нибудь часами лежал в глубоком обмороке.

– Когда да как – ты все и так знаешь. Не знала вот только – почему. Один я знаю, с чего то пошло. Дед Василь еще знал, да может, бабка Алена догадывалась. Их уже нет, теперь остался я… Не станет меня – и оборвется последняя нить.

Теперь, казалось, он говорил сам с собой; из его слов Леся поняла лишь одно: Ян Горюнец – последний, кто точно знает, что древний хранитель длымчан – не миф, не сказка, а самая настоящая правда. Не будет Яся – и останутся одни байки, искаженные многими пересказами.

– Ясю, – тронула она его за плечо. – Покажи мне дорогу. Нас тогда будет двое, вдвоем любая ноша легче.

Он словно очнулся от какого-то тяжелого сна, испытующе и строго посмотрел ей в лицо:

– Ты хоть знаешь, о чем просишь? Сколько лет я этот крест несу по той своей давней глупости, горя сколько принял – из-за чего, ты думаешь? Вижу я, Лесю, и впрямь пора тебе знать. Ну так слушай, как все было и с чего началось.

Было мне тогда без малого пятнадцать годочков. И уж такой я был неуемный, вроде тебя: все-то мне знать хотелось, что положено и чего не положено. Не подумай только худого, – спохватился он, – голых девок возле бань я не караулил и в чужие окна не подглядывал. А теперь порой думается: лучше бы хоть девок стерег, да не тревожил бы тайного зла.

– Тайного зла? – переспросила она.

– Да. Ты слушай, не перебивай. Так вот, пуще всего на свете меня как раз и занимал этот наш хранитель лесной. Ты, может, помнишь: я тогда про него только и говорил, ни о чем другом и думать не мог.

Да-да, теперь она вспомнила. Так вот, оказывается, откуда у нее эта неистребимая тяга к запретному разговору – из детства, от Янкиных волнующих рассказов. Он тогда много рассказывал разных историй о древнем идоле – и настоящих, и самим же им придуманных, но всегда интересных, увлекательных, словно волшебные сказки.

Потом он вдруг по какой-то неведомой и жуткой причине наглухо замолчал, строжайше запретив ей упоминать даже имя Дегтярного камня. А она, как и все дети, обожала всевозможные тайны, и ей, конечно же, очень хотелось допытаться: что же случилось с Ясем? Позднее истинная причина забылась, однако любопытство к идолу так и осталось.

– И люди мне тогда говорили, – продолжал теперь выросший Ясь, – замолчи, мол, не тревожь, выбрось из головы! Да я вот не слушал и гнул свое, выспрашивал все да выпытывал. А потом мне этого еще и мало стало: захотел я тот идол своими глазами увидеть. Уж и не помню, кому я про то обмолвился, да только та баба со страху чуть на тот свет не отправилась. Богомолкой сроду не была, а тут вдруг креститься стала часто-часто да бормотать: «Пресвятая богородице, помилуй отрока грешного, неразумного…»

Вижу я тут – совсем дело плохо. Расспрашивать больше никого не стал – дороги мне все равно не укажут. А всего вернее, что никто ее и не знал, дорогу-то…

И решил я тогда сам ее отыскать. Где ее искать, я, конечно, толком не знал, но думал отчего-то, что к востоку надо идти. Ну, сама прикинь: к западу – Буг, на юге – Яроська, к северу большак тянется, там идолу и вовсе делать нечего, так что остается только восток. Вот к востоку я и начал с тех пор все больше забираться, дорогу искать. Ничего, разумеется, не нашел, зато однажды в трясине увяз – еле выбрался! Отец меня дома выдрал, конечно, да, пожалуй, на том бы дело и кончилось, но вот на другой день подзывает меня к себе дед Василь и говорит:

«-Слыхал я, милок, будто ты на хранителя нашего поглядеть хочешь?»

«-Ой, – говорю, – деду, так охота – ночами уснуть не могу!»

«-Опасное, хлопчику, это дело, – отвечает старик, – и лучше бы тебе на ту дорогу и вовсе не ступать. Да только я ведь знаю – ты все равно не уймешься – а потому я тебя сам туда поведу. Одному тебе все равно туда не добраться, а в беду запросто попадешь».

И повел он меня к Великому идолу той тропою тайной. Тропу эту, как он мне поведал, указать только можно, а сам человек нипочем ее не найдет. И я все дивился: сколько по тем местам ходил, сколько искал, а ничего не видел.

– А далеко это, Ясю? – вновь перебила она.

– Далеко, Лесю, и опасно: через Мертвую зыбь идти надо.

Леся испуганно ахнула. Мертвая зыбь слыла местом настолько жутким, что с раннего детства одно это слово наполняло ужасом все ее существо.

– Вот то-то и оно, что «ах!» – передразнил Янка. – Да только и Мертвая зыбь там еще не самое страшное.

– А что же? – ей трудно было представить, что же может быть страшнее Мертвой зыби. – Упыри-болотники?

– И не упыри. Может, конечно, и упыри там есть, не знаю – мы их, по крайности, не видали. Нет, Лесю, я о другом говорю.

– О чем же?

– В том-то и дело, сам до сих пор не знаю, что же оно такое есть. Злое что-то, черное…

– Но это… не о н? – еле смогла она выговорить.

– Нет, конечно. От н е г о – то зла как раз никто и не видел – настоящего зла. Не говори о нем слова худого, не держи черной думы – и он тебя не тронет. Это, Лесю, другое. Мы к идолу пришли, а оно поблизости дремало, стерегло его.

– Как же это вы так… потревожили его? Как же дед Василь тебе прежде о нем не сказал?

– Сказал бы, Лесю, кабы сам знал. То-то и беда, что не знали мы ничего. Ведь как все было: нашли мы ту поляну, а пока искали, мне вдруг отчего-то страшно стало. Будто не пускало что-то меня, будто голос мне чей-то шептал: не надо бы… Да только я подумал: все равно, мол, уже пришли, какая теперь разница… И стыдно мне было перед дедом, что так рвался на идола взглянуть, а теперь вдруг заробел. Так и не сказал ему ничего. А потом уж и поздно было: привел меня старик до места.

– И ты е г о увидел? – с волнением в голосе спросила она.

– Ну да. Увидел, – ответил он без охоты.

– И какой же он собой? Расскажи, Ясю!

– А что тут рассказывать? Камень и камень. Хотя, конечно, камень непростой, – оговорился он тут же, сила в нем огромная. У меня, едва глянул, оторопь с мурашками так по спине и пробежала.

Да не в том наша беда. Идол нам худого не сделал, да и мы его не потревожили, не показались даже: из-за кустов поглядели только да прочь пошли. А вот как ушли мы с той поляны – так э т о и ударило. Будто в мысли что-то мне врезалось, как ножом. Словно голос чей-то злобный услышал:

«-Не жить вам теперь на свете!»

– И такая жуть меня, Лесю, взяла – не знаю, с чем и сравнить. Один раз только со мной такое было: когда я мальчишкой проповедь о конце света услыхал. Только тут хуже было, много страшнее. Все нутро у меня, словно лед, застыло, и ноги отнялись – шагу не ступить. Гляжу на деда Василя – а он с лица побелел, и руки дрожат. И за всю дорогу не сказал мне больше не слова. Тоже, выходит, слышал…

– И… что же дальше? – спросила она, похолодев.

– Сперва будто бы ничего и не случилось; я уж подумал – ну, пронесло! Да вот нет: той же осенью отца моего деревом задавило. А потом пошло: жребий тянуть велели, в рекруты угодил, хотя не должен бы: я ведь один сын у матери. А потом и мать надорвалась на пахоте, Кулина за другого вышла. Хвороба эта проклятая чуть в могилу не свела. Митраньку – и того не пощадили! Он-то при чем? Так нет же, надо им, чтобы ни единой родной души возле меня не осталось, чтобы один доживал я на этом свете и подох под забором, никому не нужный, судьбу свою проклинаючи… Митрась любил меня, я ему был нужен – вот его и отняли!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю