Текст книги "Танец страсти"
Автор книги: Марион Орха
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 18 страниц)
Мой отец был джентльменом без средств – это все, что матери удалось выяснить. Он решительно не желал рассказывать, откуда он родом и кто его родители. Мать не настаивала, боясь узнать что-нибудь совсем скверное. Она предпочитала думать, будто Эдвард происходит из древнего дворянского рода, который по каким-то благородным причинам обнищал.
Вот так оно все и сложилось. С головокружительных высот они оба рухнули на землю. Приятная благополучная жизнь их не ждала. Отец женился на незаконнорожденной, на торговке, в этом теперь не было сомнений. Мать вышла замуж за самого младшего из офицеров, человека без средств. Неожиданно оказалось, что им известно друг о друге слишком много и будущее их слишком ясно. Когда Эдварду подвернулась возможность поступить на службу в Ост-Индскую компанию, им было нечего терять. Что они знали об Индии? Что из нее везут чай, пряности и красивые ткани. А что Индия знала о них? Короче говоря, это был отличный шанс начать жизнь сначала.
Глава 2
Мне было три года, когда мы уехали из Ирландии. Помню, родители суматошно сновали туда-сюда, а я хваталась за шелестящие юбки и летящие фалды.
– Уведи ее, чтоб не путалась под ногами, – велела мать, и Брайди вытащила меня из дома.
Поднявшись по склону горы, мы набрали воды из родника и навязали красные тряпицы на ветки росшего рядом боярышника.
– Небо, помоги нам, – шептала Брайди, брызгая ледяной водой мне в глаза, а после мокрым пальцем начертила на лбу холодный крест.
Я попыталась противиться, но она приложила палец мне к губам:
– Ш-ш-ш!
Нацепив на голубую ленту серебряную медальку, Брайди повязала ленту мне на шею, а медальку спрятала под одежду. Крепко зажмурившись, она прошептала:
– Пусть все святые в раю хранят нас обеих.
Я нахмурилась, вспомнив банки с маринадами: овощи в них плавали неприглядные, сморщенные.
– Хранят, как огурцы?
Брайди легонько ущипнула меня за щеку.
– Как вкуснейшие спелые сливы в сиропе! – ответила она с невеселой улыбкой.
Когда мы вернулись, возле дома ожидал экипаж.
В течение одного дня домом стало вечно движущееся место, загроможденное саквояжами и чемоданами, а внешний мир ограничился рамками. Как только Брайди посадила меня в экипаж, мое восприятие изменилось. С этой минуты мне вспоминается лишь бесконечное движение куда-то, непонятно куда; а еще ветер, пар, поезда, корабли, кареты. Мимо пролетали города и поселки, а Ирландия сохранилась в памяти как застывшее, не меняющееся место, в котором время не движется вовсе. Весь прочий мир превратился в череду сменяющихся картинок за оконным стеклом. Он падал каплями дождя и хлопьями мокрого снега, стекал струйками по стеклу; проносился мимо окна кареты, уплывал прочь за кормой судна.
Мы морем прибыли в Англию, затем продолжили свой путь по суше. Отец отдавал приказы, словно командир полка на учениях. Стоило ему щелкнуть пальцами, мать с Брайди так и подскакивали. Бедняжка Брайди до сих пор не то что моря – озера не пересекала, и, едва лишь ступив на борт корабля, она горько о том пожалела.
– Это неправильно, – твердила Брайди. – Если б Господь задумал так, чтоб нам по воде плавать, он бы нам жабры дал!
В городе Грэйвсенд, откуда нам предстояло плыть в Индию, наш корабль высился у причала, будто огромный серый гусь. Сходни под ногами скрипели и стонали, когда мы поднимались гуськом, причем каждый держался за того, кто шел впереди. Мать крепко держалась за руку отца, Брайди цеплялась за мать, а я обхватила шею Брайди. На палубе мы пробирались среди мычащих коров, блеющих овец и порядком напуганных людей. Спрятанная у меня под сорочкой медалька, что повесила Брайди, была уютно теплой.
Четыре следующих месяца наш мир колыхался, качался и шатался. Раз или два у нас билась посуда, маму тошнило, нас всех бросало от стенки к стенке. Домом стала крошечная каюта с грязным иллюминатором и кривым полом. За небесно-голубыми занавесками из детской стояло поганое ведро. Моя колыбель, выстланная изнутри остатками обоев с тисненым рисунком, была привязана к балкам на потолке. Днем отец читал «Записки о физиогномике», а мать пришивала кружева на нижние юбки. Ночью они спали за занавеской. Между собой они разговаривали подчеркнуто вежливо, а порой спорили сквозь зубы. За несколько мгновений шутливая беседа могла превратиться в обмен колкостями. Я ощущала их холодность по отношению друг к другу, как ледяной ветерок.
– Не мог бы ты налить мне вина? – бывало, спрашивала мать.
На что отец отвечал с неприкрытой издевкой:
– Я бы отдал тебе свои башмаки.
– Ну нет, я бы их не взяла, потому как у тебя больше ничего нет.
– Вот в этом мы с тобой совершенно равны.
Мать закусывала губу, потом отвечала:
– У меня есть связи. А о тебе этого не скажешь.
– Я – джентльмен. Ты – леди. И давай на этом закончим.
Отец наливал два бокала мадеры, и они молча пили. Или же он подхватывал меня на руки и уносил на палубу.
На свежем воздухе к нему возвращалось хорошее настроение. Отец называл меня своей маленькой принцессой; а порой совсем смешно – огурчиком, редисочкой, свеколкой. Если не слишком сильно качало, он принимался подбрасывать меня в воздух, а я радостно цеплялась за его волосы или бакенбарды. Стоя на палубе, он показывал мне разных птиц и рыб и говорил, как они называются. Когда корабль подходил ближе к берегу, вокруг нас летали удивительные яркие птицы. По нескольку недель стояла ужасная жара, а после подолгу было морозно и шел снег. Мы с отцом гуляли в любую погоду, я держалась за его руку, а он шел такой серьезный и держался так прямо, словно сопровождал уже взрослую даму.
Проведя месяц на борту корабля, Брайди успела перезнакомиться чуть ли не со всеми пассажирами и командой. По утрам она меня забирала к себе, а вечером возвращала родителям. Большая каюта, где жила она сама, была битком набита женщинами, которые пели, плакали, мыли голову. Некоторые сутки напролет лежали в подвесных койках без движения, другие, как Брайди, ни минуты не могли сидеть спокойно. Между молитвами Брайди рассказывала мне всякие истории. Вот Моисей, к примеру, заставил Красное море расступиться, когда израильтянам нужно было его пересечь; досадно, что наш капитан не может сделать так же. А Иисус ходил по воде, аки посуху; впрочем, то было всего лишь маленькое озерцо.
Я сидела на койке Брайди, в трюме между досок плескалась вода, а Брайди повествовала. Бедного Иону выбросили за борт, и он едва не утонул. И словно этого было мало, его вдобавок кит проглотил. А еще был Ной. Когда мир залило водой и он спас всех животных, он потом всю жизнь боялся: а ну как ковчег утонет? И сам чуть не утонул, пьяный.
Тут Брайди вскакивала, и мы отправлялись путешествовать по кораблю. Я, со своим невеликим росточком, пробиралась у людей между ног. Хоть я и начала уже давно ходить самостоятельно, походка моя была странной: сказывалась постоянная качка. Спустя четыре месяца, проведенных в море, я передвигалась враскачку, как матрос.
В чреве корабля было уютно и темно – совсем как Ионе в чреве кита. Чем ниже мы спускались, тем шумнее становилось вокруг. В темных коридорах или в закоулках мы то и дело натыкались на кучки людей, которые азартно играли в кости или карты. За колышущимися перегородками из парусины я порой видела сплетенные руки и ноги, полосу бледной кожи между краем рубахи и ремнем, пухлые белые бедра под задранными темными юбками. Одна веселая женщина жила в стойлах вместе с лошадьми, а другая, бледная и несчастная, таскала объедки с капитанского стола, потому что у нее не было денег на еду.
Брайди часто приходила к человеку, который обитал глубоко-глубоко внизу. Его лицо было черным от угольной пыли, руки блестели от пота; он являлся из чадной кухни и сжимал Брайди в объятиях. Брайди оставляла меня посидеть в уголке, пока они обнимались. Его руки пачкали Брайди черным, а телом он прижимал ее к стенке. За ними плясало темно-красное пламя в печи, их смех смешивался с ревом огня и черные силуэты сливались.
Эти четыре месяца помнятся мне обрывками – что видел глаз, что нюхал нос, чего касались пальцы. Непрерывная качка, ощущение того, как огромный корабль рассекает волны, человеческие тела, жар огня. А еще помню мать – какая она была спокойная, холодная, красивая в своих платьях нежных тонов. Она целовала меня утром и на ночь. Если ей было скучно, она завязывала мне ленты в волосах и пыталась учить названиям тканей: тафта, шифон, хлопок, шелк, кружево. Она редко мне улыбалась, но ее свет меня согревал.
Еще не ступив на берег, мы уже ощутили густой дух Индии. Этот дух окутал нас, едва корабль зашел в калькуттскую гавань. У меня защекотало в носу, я принюхалась. Запахи цветов смешивались с вонью горелого мяса. Я почуяла множество человеческих тел, сгрудившихся вместе; почуяла шум и деловую суету. Это мне напомнило запах жаркой кухни, где снуют озабоченные повара, только здесь «кухня» была под открытым небом.
Судно подошло ближе к берегу, и люди с коричневой кожей понесли нас на плечах, словно мы были короли и королевы. Две коричневые руки вскинули меня высоко к небу, затем крепко ухватили за запястья. Эти темнокожие люди брели по прохладной воде, а мы покачивались в воздухе, и сверху отчаянно жарило солнце.
Когда мы плыли вверх по течению Ганга, к нашему плоскому речному судну подкралась болезнь, окутала его со всех сторон. Хотя никто не говорил о ней вслух, чувствовалось растущее угрюмое напряжение. Я слышала, как служанки шептались: «Холера, холера!» Мне казалось, что так называется что-то необыкновенное; может, какое-то съедобное растение, а может – тонкая ткань для изготовления шляп. Двое индийцев на борту стали бледные и холодные, а потом куда-то исчезли. Вскоре из трюмов пошел запах гнили и разложения. В тот день, когда запах исчез, возле судна появилась стая аллигаторов; они суетились, кружили, щелкали зубами. Взрослые все как один примолкли. Брайди не выпускала меня из рук. Мама перестала выходить из каюты.
Отец высмеивал ее страхи.
– Свежий воздух еще никого не убивал, – говорил он, когда мы с ним, как обычно, прогуливались на палубе.
Он пил воду, как прежде; мать же теперь пила только мадеру и пиво. Через несколько дней он стал тих и задумчив. Раз или два он при мне хватался за леера[3], хотя вода в реке была спокойная и гладкая, как стекло.
Не прошло и недели, как он слег, и меня к нему не подпускали. Всего несколько раз мне удавалось его увидеть, и выглядел он так, словно его обклеили белой бумагой.
– Эй, малышка, ты пришла скрасить мне день? – спрашивал он через открытую дверь, однако мать или Брайди торопливо меня уводили.
Из каюты шла нестерпимая вонь – пот, рвота, понос. Через полмесяца отец уже умирал. Когда я его увидела в следующий раз, он был так измучен болью, что на меня даже посмотреть не мог. Брайди все время носила в каюту кувшины с водой, и я думала: наверное, он пытается уплыть. Он так исхудал, что я его едва узнала. Как-то раз я видела, как мать держит его запястье и качает головой, словно ищет что-то и не может найти. А однажды я вбежала в каюту и поцеловала его; кожа у него оказалась совсем холодная.
А судно все плыло и плыло. Река была так широка, что берега едва виднелись. Точка впереди, где два берега сходились вместе, нисколько не приближалась. Казалось, что река вообще никогда не закончится.
Отец превратился в обтянутый кожей скелет, потом кожа из белой стала синей. Сначала губы, затем веки потемнели и сделались розовато-лиловыми, точно старые синяки. Ногти и те стали синими.
Один из офицеров сказал матери, что людей убивают вредные испарения в воздухе. Другой сказал иначе: мол, это Индия. Но я думаю, что это все вода: отец слился с водой, как Ной, который пил так много, что он и вода стали одно.
Когда я подошла к отцу в последний раз, глаза у него были неподвижные и слепые. Я подергала его за губы, чтобы он со мной заговорил, но Брайди потащила меня прочь. Я заплакала, закричала, и тогда мать принялась меня шлепать и лупила, пока я не утихла. Дверь каюты захлопнулась, и больше я отца уже не видела.
Я пыталась представить, как он в завитках ароматного дыма поднимается к небу, однако из-под двери тянуло отвратительной вонью, которая с каждым днем становилась все сильнее.
Где бы мы ни плыли, индийцы отправляли своих мертвых по водам священной реки. Они укладывали завернутые в белую ткань тела на специальные плотики на берегу; руки покойников были сложены на груди, на шее – гирлянды из оранжевых и желтых цветов. Когда я оглядывалась, эти плотики с зажженными погребальными кострами уже были спущены на воду, и люди брели по воде, толкая их перед собой, пока течение не подхватывало груз, унося с собой. Бедный мой отец; мне хотелось бы, чтобы и он вот так же уплыл по реке.
Его похоронили в Динапуре, в присутствии всего полка. Два горна прозвучали дерзко и одновременно жалко под яростным индийским небом. В жалкой попытке отгородиться от Индии солдаты маршировали, сержант выкрикивал команды. Но тщетно: Индия подобралась вплотную, окружила нас, подавила. По обе стороны гроба курились благовония, в воздухе стояла густая пыль, жужжало облако мух. Мне казалось: отец обволакивает меня, сливается с телом, словно вторая кожа. За воротами кладбища прямо на горячей земле лежали безногие нищие. Смрад окутывал нас, будто саваном.
Я стояла возле могилы рядом с матерью, с ног до головы одетая в траур, и моя одежда была точной копией ее наряда. Поглядев в вырытую яму, я увидела проскользнувшую там яркую змейку. Потом я посмотрела на Брайди, которая присоединилась к слугам. Поймав мой взгляд, она подмигнула. Мать крепко держала меня за запястье. Когда я подняла голову и посмотрела на нее, она внимательно разглядывала офицеров, выстроившихся с другой стороны могилы.
За спиной тихо переговаривались офицерские жены:
– Это индийская болезнь. Его убила Индия. Бедная вдова, она еще совсем ребенок.
Вскоре после похорон от нас ушла Брайди. В Индии белых женщин было втрое меньше, чем мужчин, и Брайди, оказавшись в центре невиданного внимания, расцвела. Она вышла замуж за сержанта из полка моего отца; сержант был счастлив. Когда Брайди уходила, я отчаянно цеплялась за ее юбку, не желая отпускать; у нее на щеках блестели слезы. Я заставила ее пообещать, что к реке она никогда и близко не подойдет. После смерти отца это была моя вторая горькая потеря. Глядя Брайди в спину, я думала, что лучше ни в кого не влюбляться, потому что из-за этого дорогие тебе люди уходят.
Глава 3
Мать превратилась в дрожащий мираж, плывущий в жарком воздухе; стремительная деловитая фигурка в отдалении, которая энергично махала руками, щедро раздавая указания. Мы ехали на слоне, затем в паланкине, в повозке – и она все время оказывалась там, где мне было до нее не добраться. Я ей махала рукой, но она не замечала. Я звала, но она не слышала. Я была упакована вместе с платьями, шляпными коробками, кастрюлями, годовым запасом свечей и мыла, плотно обставлена сундуками, завернута в муслин, смочена каламиновой жидкостью[4]. Меня поднимали и усаживали куда нужно офицеры, лодочники, худые нечесаные люди почти без одежды. Из разговоров я выхватывала отдельные слова. А после проговаривала нараспев: «Калькутта, Дакка», прислушиваясь к тому, как они звучат. Куда бы мы ни двигались, я не отводила глаз от мамы. Я разглядывала ее затылок и шею, смотрела, как двигаются ее руки, следила за стекающей от виска капелькой пота. Стоило ей исчезнуть хоть на миг, я отправлялась ее искать. В жалкой попытке угодить ей я перестала задавать вопросы и изо всех сил старалась вести себя тихо. Что бы ни происходило, ни в коем случае нельзя было потерять ее из виду.
Люди, что несли паланкин, напевали песенки, которые сочиняли тут же.
Она совсем легкая, эта малышка,
Неси ее быстро, славную крошку,—
пели они.
С высоты их роста я рассматривала сменяющиеся стремительным калейдоскопом удивительные и странные вещи: крошечные обезьянки, огромные цветы размером с суповую тарелку, обнаженные святые люди, торговцы с тюками ярких тканей, танцовщицы, у которых руки и ступни выкрашены красной краской.
Если в Индии наша Брайди расцвела великолепным цветком, то мать превратилась в редкостный самоцвет – очень красивый, со множеством острых граней. Ее полностью устраивало положение восемнадцатилетней вдовы, а я, четырехлетняя сиротка, была идеальной опорой. Каждый день после обеда два-три джентльмена боролись за ее внимание. Скромно сидя на диване, мать искусно стравливала их между собой, при этом тщательно учитывала их звание и общественное положение. Младших офицеров она вскоре отпускала, тех, у кого были хорошие виды на будущее, угощала чаем с пирогом. Хотя стояла страшная жара, мать продолжала носить траур, потому что в черном выглядела изысканно бледной, молочно-прозрачной. Меня обучили делать реверанс и наливать чай и в нужный момент приводили в гостиную и представляли гостям на обозрение. Мои наряды были точной копией маминых, разве что больше лент и нашитых бусин.
– Подай господину чай, – говорила мать.
В моих ручонках фарфоровая чашка с блюдцем казалась огромной, как тарелка с глубокой миской, а комната с каждым шагом становилась обширнее. Не спуская глаз с горячего, колышущегося в чашке чая я ужасно боялась его расплескать. Когда я наконец добиралась с чашкой до офицера, он непременно произносил: «Бедная крошка», а после продолжал беседовать с матерью, словно меня рядом вовсе не было.
– Все, дорогая, – говорила мать, звонила в колокольчик, и меня уводили.
Несколько месяцев спустя она уже готовилась вновь выйти замуж. Британские офицеры постепенно уступили место лейтенанту-шотландцу с темными бакенбардами и большим круглым лицом. Мистер Крейги, когда говорил со мной, смотрел в лицо и ни разу не забыл, как меня зовут. Руками он умел показывать на стене забавные тени – лисицу или ослика; они у него даже разговаривали. Однако если он занимался мной слишком много, мать отсылала меня из комнаты.
Однажды вечером мама возвратилась домой с лейтенантом Крейги и букетом чайных роз. То, что они теперь муж и жена, сообщил мне лейтенант.
– Ну вот, мы поженились, – сказал он. – И будем все вместе жить в большом новом доме.
– И я?
– Конечно.
Затем он прошел со мной в детскую, опустился рядом на колени и протянул мне сжатые кулаки.
– Значит, вы теперь мой папа? – спросила я.
– А ты согласна?
Я коснулась его кулака; он разжал пальцы, и на ладони оказался большой орех в розовой глазури.
– Да, – ответила я серьезно.
– Договорились. – Он улыбнулся.
Когда он разжал второй кулак, в нем оказался такой же орех, но в синей глазури. Лейтенант подмигнул и шепнул мне:
– Маме не говори.
Из гостиной донесся голос матери:
– Не балуй ребенка!
В Силхете мы жили в белом доме со множеством комнат. Снаружи вокруг всего дома тянулись веранды, похожие на палубы корабля, и я носилась по ним, раскинув руки, словно крылья. По утрам слуги опускали соломенные жалюзи, и мы жили в прохладе и полумраке. Эти жалюзи смачивали водой, и дом пропитывал травяной дух. А когда капли попадали на доски веранды, они пузырились, шипели и поднимались крошечными облачками пара.
Вместо Брайди у нас появилась айя – служанка-туземка – по имени Сита. Глаза у нее были карие, как у Брайди, но если у Брайди в глазах золотились янтарные крапинки, то у Ситы крапины были черные как уголь. Подобно Брайди, Сита явилась к нам с гор и тоже тосковала по семье. Ее белое сари было украшено пурпурной каймой, а черные волосы смазаны маслом. У нее было больше золотых украшений, чем у моей матери, и она носила их все сразу. Даже один зуб во рту был золотой. Как и Брайди, она рассказывала мне множество историй, только в них река и море были не грозны и опасны, а священны и добры к людям.
У меня была собственная большая белая комната. Кровать располагалась посередине, словно плот, уплывающий в море. По бокам у нее были опускающиеся деревянные перильца, а наверху – белая ткань, точно паруса. Каждая ножка стояла в миске с водой. В головах и в ногах по белому дереву были вырезаны розы, птицы и красивые завитки.
– На такой кровати и принцессе спать не стыдно, – сказала мать.
Вечером, когда я укладывалась в постель, Сита наливала в миски воду, чтобы всякие насекомые не забрались на кровать по ножкам. Когда она поднимала деревянные перильца и опускала сверху ткань, я оказывалась в коконе, точно гусеница шелкопряда. Уходя, она уносила с собой лампу. В темноте по полу торопливо семенили чьи-то лапки. Я дергала перильца, но выбраться не могла. По стенам бегали ящерицы. Я звала, чтобы кто-нибудь пришел, но никто не слышал. Служанки спали все вместе в комнате с низким потолком в задней части дома.
Сита пахла цветами, кокосом и пряностями, ее темная кожа источала тепло. Порой она позволяла мне свернуться у нее под боком и уснуть. А мать обитала в прохладных белых комнатах, и я видела ее редко. По вечерам меня приводили к ней сказать «Доброй ночи», и она улыбалась слабой улыбкой. Она страшно уставала, даже просто глядя на меня. А Сита, когда готовила пряные соусы или заваривала чай для моей матери, одной рукой удерживала меня на весу, прижимая к бедру. Она расчесывала мне волосы и нарезала на кусочки манго, чтобы я их ела один за другим, не перемазавшись в соке.
Папа Крейги часто бывал в отъезде. Возвращаясь, он всегда привозил нам с мамой подарки. У нее уже появились причины меня стыдиться. Я была слишком смуглая, слишком тараторила, ни минуты не могла посидеть спокойно.
– Вот погляди на нее, – сказала она как-то раз. – Она похожа на индуску. Понять не могу, откуда это берется. У ее отца была светлая кожа и тонкая кость. А она такая темнокожая – точь-в-точь туземка.
Мой отчим молча посмотрел на нее. А в следующий раз из поездки привез мне зеленого попугая, и мы научили его говорить. Когда мать меня за что-нибудь бранила, попугай повторял: «Люби Лиз, люби Лиз», – а я угощала его зернышками.
В самое жаркое время после полудня, когда все спали, мир принадлежал мне одной. Мама не велела выпускать меня из дома – она не желала, чтобы я загорела на солнце и стала еще смуглее, – однако в это время спала даже Сита, и я могла заниматься чем душе угодно. В полном одиночестве я бродила и заглядывала во все двери. Однажды я наткнулась на даму, которая спала на постели, а в углу прикорнул сонный мальчик, чья работа была приводить в действие подвешенные под потолком опахала. Их белые полотнища должны были гонять в комнате воздух. Когда я увидела, что мальчишка смотрит на меня с завистью, я показала ему язык и убежала. Впрочем, я не знала, куда податься, и чувствовала себя одинокой и заброшенной.
За оградой нашего дома стояли солдатские казармы, а дальше жили индийцы. Дорога там становилась уже, некоторые дома были из глины. Однажды, помню, я кралась от угла к углу, осторожно выглядывая и затем продвигаясь вперед и вперед. В одном из домов стояла индуска, прислонившись плечом к краю дверного проема. Еще две женщины лениво танцевали – сами для себя, чтобы убить время. К дому приблизился солдат, и спины их напряглись, бедра усиленно закачались. Мне прежде не доводилось видеть, чтобы туземка прямо поглядела на белого человека, а тот смутился бы под этим взглядом.
Затем мимо прошел еще один солдат, за которым бежал маленький мальчишка и дергал за камзол.
– Солдат хочет дерг-дерг, хочет дерг-дерг? – спрашивал он.
Солдат оттолкнул мальчишку, затем бросил кругом вороватый взгляд. Он не видел, что я тоже украдкой за ним наблюдаю, и думал, будто на этой пыльной улице он – единственный белый. Он проскользнул в дверь, а женщина в красно-золотом сари прошла следом.
Мальчишка махнул мне – дескать, пойдем и мы; я потрясла головой. Мне не разрешали играть с местными детьми. До того дня я и подумать не могла, что белый человек зайдет в дом к туземцам. Однако мальчишка настойчиво потащил меня за рукав, и я не сопротивлялась. Мы неслышно прокрались по мрачному коридору и заглянули в полутемную комнату.
Солдат лежал голый на постели, а женщина стояла на коленях между его раздвинутыми ногами. Она делала руками движения, словно доила козу или дергала сорняки. Ее сброшенное сари лежало под ними, как красно-золотое озерцо. Потом женщина села на солдата верхом, но не стала играть «в лошадку», а начала раскачиваться в каком-то странном танце. Солдат не попытался ее сбросить, лишь вздохнул. Его белая кожа блестела; ее темная кожа как будто светилась в полутьме. Женщина вглядывалась ему в лицо, словно пытаясь прочесть его мысли. Солдат вздрогнул всем телом, вскинул руки, прикрыл ими лицо.
– Ты видишь дерг-дерг, – взволнованно зашептал мальчишка. – Это дерг-дерг.
Я побежала прочь. Он помчался за мной, но я оттолкнула его и бежала, пока не начала задыхаться. В джунглях я увидела цветы с влажными красными язычками и буйные ослепительные орхидеи в развилках деревьев. Наверху оглушительно вопили и смеялись обезьяны.
День я в основном проводила с Ситой. Куда она, туда и я. К буфету, от буфета, вверх-вниз по лестнице. На кухне она учила меня танцевать. Ее руки порхали, как птицы, и я пыталась подражать. В новолуние Сита нарисовала себе на лбу тику[5], и я захотела такую же. Сита сказала, что это будет мой третий глаз, и я теперь стану мудрой. Она вермильоном нарисовала мне тику, но когда это увидела мать, она крепко мне поддала.
– Гадкая девчонка! Отправляйся к себе.
В своей комнате я зажмурилась и коснулась лба, представляя, как моя новая мудрость течет от кончиков пальцев рук вниз, до самых ног.
Когда я танцевала с Ситой, она смеялась, потому что у меня не получалось, как у нее. Порой мы были птицами, в другой раз – деревьями, что качаются на ветру. На запястьях и лодыжках Сита носила браслеты с малюсенькими колокольчиками; когда она двигалась, колокольцы позванивали, точно прохладная чистая вода, струящаяся среди камней. Руки Ситы могли превращаться в павлина, распускающего хвост, в витую раковину, в летящего орла, в раскрывающийся цветок лотоса. Я очень старалась делать все, как она, но мои олени спотыкались, а маленькие рыбки тонули.
Однажды Сита сказала, что некоторые танцы созданы для любви, но я толком не поняла, о чем речь.
– Вот так, – объясняла она, показывая, как размалывать специи. – Любовь – это когда одно превращается в другое.
Ее ступка и пестик были из гладкого, хорошо отполированного камня. Любовь, по ее словам, – это когда соединяются две разные, но связанные друг с другом вещи.
Когда Сита от меня уставала, она совала мне в рот комок смешанных с известью листьев бетеля, и я укладывалась и дремала. В зеркале потом я видела, что губы и язык стали ярко-красными. Я показывала язык Сите, и она улыбалась.
– Ты похожа на Кали[6],– говорила она.
Мать казалась мне недосягаемой королевой. Наш сад был ее непокорным королевством, и я приходила искать ее среди стремительно растущих побегов и быстро увядающих роз. Ранним утром она бесконечно обрезала, подрезала, подстригала.
– Это надо подрезать и тут обрезать тоже, – приказывала она садовнику, но, сколько бы они ни щелкали ножницами, все растения буйно цвели и разрастались.
Цветы бугенвиллеи висели яркими водопадами; толстые лианы извивались на земле, подбирались к розам и душили их. Желтые лилии были размером с полковую трубу, алые цветы гибискуса – с мое лицо. Когда я однажды сунулась в лилии носом, пыльца щедро осыпала мне щеки.
Увидев вдалеке мать, я помчалась к ней, с разгону обняла за ноги, ткнувшись лицом в юбки. Она стряхнула меня, точно паутину.
– Ну-ну, детка, – проговорила она с застывшей на губах тусклой улыбкой.
Удерживая меня на расстоянии вытянутой руки, она осмотрела юбки. На бледно-зеленом шелке осталась оранжевая пыльца.
– Айя, она грязная, – сказала мать. – Уведите ее.
Я не хотела уходить, цеплялась за юбки. Мама разжала мои пальцы быстро и ловко, как достают моллюсков из раковин или лущат горох.
Сита воспринимала меня как нечто драгоценное и в то же время совершенно обычное. Когда она стирала белье, заодно мыла и меня.
– Священная вода очистит твою душу, – говорила моя айя и при этом терла меня с такой силой, словно я была кулем старой грязной одежды.
Если я перед тем вела себя скверно, Сита по нескольку раз окунала меня в воду с головой.
– Это тебе на пользу, – уверяла она с мрачноватой усмешкой.
Хотя вода жгла в носу и заливала горло, я изо всех сил старалась не обижаться.
Больше всего я любила смотреть, как мама собирается на прием или бал. Она смазывала лицо кремом, затем пудрилась, а у пудры был запах роз. Мама румянила щеки, подкрашивала губы. Сидя перед зеркалом, она напоминала мне Ситу, когда та молилась в храме: обе были одинаково сосредоточенны. Мама пудрила кожу между грудей и взбивала их, как подушки. Когда она меня целовала на прощание, губы не касались щеки, а чмокали в воздухе рядом. А мне отчаянно хотелось прижаться головой к ее теплой груди, ощутить, как она подымается и опускается от дыхания.
Я любила мать, как Брайди любила статую Девы Марии, а Сита – изображение Шивы в храме. Для меня она была столь же далека и прекрасна. По большей части я довольствовалась тем, что просто на нее смотрела. И приносила ей дары, как божеству: миндальное печенье, кокос или венок из ярко-желтых цветов.
Когда мне исполнилось шесть лет, мать завела речь о том, что, если я буду себя хорошо вести, смогу вернуться в Англию. А мне думалось, что она просто-напросто желает отослать меня прочь. Единственное отчетливое воспоминание, которое у меня сохранилось об Англии, – это чувство, что все видимое мне уменьшается и усыхает. Я думала о тамошних серых людях, серых домах, сером небе, о дверях, которые закрываются, о маленьких комнатках. Когда о моем отъезде заговорил отчим, я не знала, что делать.
– Ты сможешь там стать настоящей леди, – уверял он меня, – сможешь изучать латынь и греческий.
– А попугайчик Полли тоже поедет? – спросила я. – А кто-нибудь научит меня стрелять?
Однажды утром меня разбудила не Сита, как всегда бывало, а мать. Я искала Ситу повсюду, но не нашла. Угол в комнате для слуг, где она обычно спала, оказался пуст; корзина, в которой Сита хранила свою одежду, исчезла.
– Где Сита, где она? – спрашивала я – сначала тихо, потом все громче, затем принялась кричать.
– Детка, не глупи, – сказала мама. – Сита вернулась в деревню смотреть за собственными детьми. Думаешь, ей больше нечего делать, кроме как возиться с тобой?
Говоря это, мать вытаскивала из шкафа мою одежду и укладывала в большой чемодан.
– Корабль в Англию отплывает через две недели. И вообще, мы с твоим отчимом отсюда переезжаем.