Текст книги "Танец страсти"
Автор книги: Марион Орха
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 18 страниц)
Я заторопила коня, стремясь поскорее оторваться от сомнительной компании: не дай бог и обо мне заодно подумают скверное. Рьяные прусские жандармы уже не раз меня останавливали и проверяли документы.
Ближе к Фридрихфельд людей было уже целое море – мне показалось, не меньше ста тысяч. Семьи держались плотными группками; у меня защемило сердце, когда я увидела молодую мать, которая дыханием согревала замерзшие ручонки своему крохе. Я крепко сжимала поводья; Ярый ступал, высоко поднимая ноги, подковы звонко цокали, люди торопились дать нам дорогу.
И вот наконец парад. Строем шли тридцать тысяч солдат: сначала пехота, затем кавалерия, потом конная артиллерия. Прусские военные мундиры – черные с малиновым и золотым – виднелись всюду, насколько хватало глаз. Толпа неистовствовала, приветственные крики не смолкали. Неожиданно наперерез идущим полкам выехали двое верховых; опередив их, со всех ног помчалась стайка орущих мальчишек. Безупречный строй нарушился, ряды марширующих солдат искривились, затем порвались. Взволнованная толпа напирала, полиция пыталась ее сдержать.
На поле для королевских особ была построена специальная платформа; рядом с ней находились прочие знатные гости, и всю эту территорию окружала плотная цепь полицейских. Я двинулась вокруг, внимательно присматриваясь. Сквозь заградительную цепь уже начали пробиваться отдельные всадники и экипажи. Прусский офицер с седыми бакенбардами махал плетью, стараясь удержать народ на расстоянии от знати. Грохнул артиллерийский салют, и я, словно это был особый знак, двинула Ярого прямиком к королевской платформе. Мы миновали полицейских, пройдя сквозь цепь, как нож сквозь масло. Высматривая знакомое лицо, я лавировала среди высшей знати, словно здесь было мое законное место. Внезапно меня нагнал тот офицер с седыми бакенбардами и крепко ухватил уздечку Ярого. Я напряглась всем телом.
Чуть дальше, на платформе, стоял русский царь, я его уже отчетливо видела. Заветная цель! Я смерила взглядом офицера, который мешал ее достичь. У него было худое, властное лицо и жесткие холодные глаза. Однако я была намерена во что бы то ни стало добиться своего, нравится это военным или нет.
– А ну пусти! – прошипела я.
Офицер лишь крепче сжал уздечку. Он тоже был намерен настоять на своем. Я щелкнула хлыстом. В долю мгновения перед мысленным взором промелькнули два образа: вот я пытаюсь отбиться от нелюбимого мужа, а вот я, еще маленькая, в страхе съежилась перед суровым настоятелем кафедрального собора. У офицера на верхней губе выступили блестки пота – совсем как у настоятеля Крейги, когда он меня порол, «дисциплинируя», – и от этого меня захлестнуло тошнотворное чувство страха и унижения.
Ярый, которому не нравилась чужая рука на уздечке, взвился на дыбы; копыта мелькнули в воздухе. Потеряв голову, я занесла хлыст.
Покинув Англию, я бесконечно терпела оскорбления и обиды; этот прусский офицер просто-напросто оказался той последней каплей, что переполняет чашу терпения. И, в одном ударе выплеснув накопившуюся обиду и боль, я хлестнула его по лицу.
Офицер отшатнулся.
Я – тоже.
Толкущийся позади народ охнул. Знатные гости возле королевской платформы отвели взгляды.
У офицера на шее и щеке налились красные полосы от удара, затем выступили капельки крови. Хлыст располосовал кожу, словно бритва.
– Вы дорого за это заплатите, сударыня, – проговорил офицер.
Я открыла рот – и закрыла, не произнеся ни слова. Затем все же заставила себя ответить.
– Будьте любезны отпустить уздечку, – прошептала я, и эти едва слышные слова дались с таким трудом, словно я ворочала огромные камни.
Тем временем пешие и всадники прорвались сквозь кордон полицейских, точно бешеный речной поток – сквозь ненадежную плотину. Офицер бросил взгляд на спешащий мимо народ, а я смотрела на него, стараясь сохранять хладнокровие. Ладно: он может не пустить меня – а как он сладит с этой могучей толпой? Офицер выругался и наконец выпустил уздечку Ярого.
Двинув коня к королевской платформе, я похлопала жеребца по шее, бормоча что-то утешительное. У меня самой сердце так и колотилось, громом отдаваясь в ушах; щеки горели огнем. Возле платформы какой-то русский адъютант предложил занять место возле него; я вымучила благодарную улыбку, однако перед глазами неотступно стояло: мой хлыст впивается офицеру в лицо, на коже наливаются красные бисеринки. Не выполнивший свое обещание прусский дипломат заметил меня, однако тут же отвел взгляд, словно мы не были знакомы. Празднично украшенная платформа находилась совсем рядом, однако мне туда путь был закрыт. Окруженный непреодолимым кордоном гвардейцев, русский царь подавил зевок.
На следующий день мне предъявили обвинение в оскорблении действием офицера прусской армии.
Конечно же, я совершенно напрасно пустила в ход хлыст. Я пожалела об этом, едва увидев кровь на лице своего противника. Снова и снова я мысленно проигрывала эту сцену, как будто таким образом могла сыграть ее иначе, изменив реальный ход событий. Сознавая, что пересекла невидимую грань и вторглась на неведомую и крайне опасную территорию, я не знала, как вернуться обратно. Больше полутора месяцев потребовалось, чтобы шум утих и обвинения с меня потихоньку сняли. Мне позволили покинуть Берлин, однако шлейф некрасивой истории отныне тянулся за мной повсюду. Куда бы я ни приехала, всюду немедленно становилось известно, как я отстегала прусского офицера. А уж когда эту историю подхватили зарубежные издания, происшествие разрослось в событие мирового масштаба. В газетах печатались карикатуры – целые полки в ужасе бежали при виде моего занесенного хлыста, а в публичных домах мужчины выстраивались в длиннющие очереди, желая получить удар плетью от Лолы Монтес. Где бы я ни выступала, журналисты вновь и вновь вытаскивали на поверхность и смаковали эту историю.
Глава 24
Унылым ноябрьским вечером я прибыла в Варшаву; меня там уже ожидали.
Порой я ощущала себя Минервой, которая вышла полностью зрелой из головы Юпитера, своего отца. Некоторые люди спешили убраться прочь, едва услышав мое имя; незнакомцы остерегались докучать, страстные поклонники позволяли себе меньше вольностей. Директора театров больше уже не уклонялись от прямого ответа насчет моих гонораров, а сразу соглашались выплатить половину кассового сбора. Порой я сама себе казалась бессмертной. Подчас начинала думать, будто и в самом деле могу позволить себе вытворять что вздумается: в газетах печаталось множество искаженных и до нелепости раздутых историй, и публика уже чуть ли не ожидала от меня новых эскапад.
Возле отеля, где я намеревалась остановиться, меня поджидали журналисты. В черных плащах с капюшонами они напоминали стаю воронья, слетевшуюся на падаль. Великодушно улыбаясь, я миновала их, не вымолвив ни слова.
Варшава напомнила мне Дублин; здесь точно так же на городских улицах чувствовался сельский дух. Меж величественными зданиями в классическом стиле ютились многочисленные ветхие лачуги. По булыжным мостовым грохотали подводы. Девушки в завязанных на груди крест-накрест платках орудовали метлами из прутьев, сметая груду желтых листьев. На перекрестках уличные мальчишки и девчонки продавали грубо расписанную оловянную посуду.
Высшее общество в Варшаве отчетливо делилось на два лагеря. Если русские завоеватели держались ближе к двери, то поляки собирались ближе к камину, и наоборот. Ко мне русские относились с некоторым подозрением, поляки были настроены более дружески; с ними я мгновенно ощутила некое родство, душевную близость и теплоту. На первом же званом вечере меня представили Петру Штейнкеллеру, богатому польскому промышленнику, который обожал свою страну и театр. Едва познакомившись, мы уже вдвоем наблюдали за перемещением русских и поляков по комнате, составляя замечательные планы моих выступлений.
Директор Большого театра – русский – погладил свои военного вида бакенбарды, и затем его губы медленно расползлись в похотливой улыбке. Едва глянув на мои рекомендательные письма, он небрежно их отбросил на край стола.
– Вижу, что вы танцевали в Шауспильхаус. Мне этого достаточно. Мы с вами станем лучшими, очень близкими друзьями.
Я вопросительно приподняла бровь.
Полковник Игнасий Абрамович был высокий, худощавый человек немного старше пятидесяти. Руки у него были худые, костлявые и очень длинные, и оттого он напоминал огромного доисторического паука.
Быстро обговорив даты и условия моих выступлений, полковник вдруг крепко взял меня за руку выше запястья и заявил, что непременно желает отвезти меня в гостиницу в собственной карете. Я согласилась.
В карете он буквально ощупал меня проницательным взглядом и неожиданно сообщил:
– Я – глаза и уши Варшавы.
– Надеюсь, мои танцы совершенно безобидны, – ответила я.
Полковник засмеялся и положил руку мне на колено.
– Вы очаровательны. Какой вред может быть от такой милой маленькой танцовщицы?
На первом моем выступлении в театре был аншлаг. Как только я вышла на сцену и щелкнула кастаньетами, зал взорвался аплодисментами, мне под ноги полетели цветы. Аплодисменты не смолкали до самого конца.
После выступления я настежь распахнула дверь своей уборной, ожидая, что поклонники хлынут лавиной. Однако за дверью оказался лишь один крошечный морщинистый старичок в генеральском мундире, с букетом лилий в руках.
– А вы кто такой? – сорвалось у меня совершенно невежливо.
Вслед за морщинистым гномиком из коридора явился полковник Абрамович и представил нас друг другу.
Услышав имя гостя, я вздрогнула, затем присела в реверансе. Старичок склонился поцеловать мне руку – и облобызал ее всю до плеча. Его сухие губы уже тыкались мне в плечо возле шеи, когда я сумела-таки высвободиться и отступить. Мой новый, нелепый с виду, но весьма грозный поклонник оказался князем Иваном Пашкевичем, царским наместником.
На протяжении последних двенадцати лет князь Пашкевич вместе с полковником Абрамовичем правили Польшей, и страна корчилась, зажатая в их железном кулаке. После того как в 1831 году было жестоко подавлено восстание сторонников польской независимости, Пашкевич стал князем Варшавским, а Игнасий Абрамович возглавил тайную полицию. За всеми в Польше теперь следили молчаливые внимательные глаза российского государства. Из страны уехали десять тысяч активистов восстания и ученых. Поэты и писатели томились в тюремных камерах либо были высланы в Сибирь, откуда о них уже не доходило никаких вестей. Самые страшные казематы, по слухам, находились прямо под бальным залом во дворце наместника.
Не прошло и нескольких дней, как оба мои почитателя себя проявили. Полковник Абрамович пригласил меня прокатиться в его обитой бархатом карете – предложил показать красивейший парк, – и я не смогла отказаться, отлично понимая, что от этого зависит мой контракт с театром. По пути в парк я благосклонно внимала комплиментам полковника. Снаружи дул сильный ветер, срывая с деревьев последние листья. Мы въезжали в парк через огромные кованые ворота, когда небо вдруг резко потемнело, хлынул дождь и забарабанил по крыше кареты. Абрамович, словно то был сигнал к действию, вдруг сгреб меня в объятия и впился своими тонкими холодными губами в шею. Я тщетно пыталась его оттолкнуть; полковника это лишь раззадоривало. Однако он принялся сражаться с моими юбками, и тут я укусила его за щеку.
Полковник отпрянул, схватившись за лицо.
– Мадам, – проговорил он, – вы за это дорого поплатитесь!
– Заблуждаетесь, сударь. Если о сегодняшнем происшествии узнает князь Пашкевич, то поплатитесь вы, а не я.
Абрамович занес руку, как будто готовый влепить мне пощечину, затем одумался, кашлянул и извинился. Я оправила юбки. Всю дорогу, что мы ехали обратно к гостинице, карета сотрясалась под порывами осеннего ветра.
В тот вечер, вкушая сладкое вино и чудесное польское печенье, я поведала эту историю своим друзьям-полякам, не отказав себе в удовольствии слегка ее приукрасить: дескать, я не просто отбилась от настырного полковника, но еще и выбросила его из кареты под проливной дождь. Когда история дошла до Абрамовича, который тщательно пытался скрыть след от укуса на щеке, полковник замыслил страшную месть.
Разделавшись с одним преследователем, я вообразила, будто и второй мне нипочем. Несколькими днями позже, когда я у себя в номере принимала гостей, внезапно, без приглашения и доклада, явился князь Пашкевич. Делать нечего – мой званый ужин продолжался с князем. Когда этот морщинистый гном говорил, во рту у него блестела золотая пластина под нёбом.
После того, как гости начали расходиться, князь посмотрелся в зеркало и пригладил усы. Затем чуть приметно кивнул – и оставшиеся гости под разными предлогами тут же меня покинули.
Князь Пашкевич придвинулся ближе. Я прикинула расстояние до двери – успею ли добежать. Когда он вытянул руку по спинке дивана, я отпрянула; он притворился, будто не заметил.
Закурив сигарету, я выпустила ему в лицо облачко синего дыма, затем еще одно. Впрочем, его пыл ничто не могло остудить. Объясняясь в любви, он схватил мою руку своими шишковатыми пальцами; провалившиеся глаза буквально впились в мой бюст. С каждым моим вздохом – когда столь привлекательный для князя бюст поднимался и опускался – Пашкевич предлагал что-нибудь еще: меха, бриллианты, загородное поместье.
В запале отвратительный гном прижался к моему бедру; не выдержав, я вскочила с дивана и решительно указала на дверь.
– Если вам угодно приобрести живую игрушку для забавы, ваше высочество, купите лучше попугая. Обещайте мне хоть все семь чудес света – я все равно не приму ваших старческих ласк.
Прежде чем уйти, князь Пашкевич надменно выпрямился во весь свой жалкий рост.
– Вы пожалеете, мадам!
– Так всегда говорят, – ответила я, не испугавшись.
В свое четвертое выступление в Большом театре я должна была танцевать сарагосу и олеано в антрактах комической оперы Обера «Фра-Дьяволо». Мои почитатели подготовили «наступление крупными силами», привлекши к делу собственных сотрудников и рабочих. Мой добрый друг Петр Штейнкеллер заплатил десятку наборщиков из своей типографии, чтобы они подстегивали энтузиазм публики, и рассадил в зале еще несколько десятков рабочих с других фабрик.
Полковник Абрамович тоже не терял времени даром. Агенты тайной полиции в штатском были рассажены по рядам, и, когда я начала свой танец, агенты принялись меня освистывать, как им было приказано.
Мои поклонники поднялись с мест; агенты стали свистеть громче. Вскоре насмешки, свист и крики «Браво!» смешались в общий шум. Я приостановилась, затем двинулась в танце дальше по сцене. Стук кастаньет повторял стук моих каблуков. Зная, как эффектно смотрятся моя широкие волнующиеся юбки, я продвигалась шажок за шажком. Аплодисменты становились все громче, глумливые выкрики – тоже; за шумом уже было не слышно оркестра. Зрители, которые были ни при чем и не участвовали в противостоянии, лишь растерянно переглядывались.
А я танцевала – яростно отбивая чечетку, зло сощурив глаза. Закончив выступление, я с вызовом поклонилась залу. К тому времени, когда упал занавес, в партере уже началась потасовка.
Кипя негодованием, я ринулась к зрителям. Проскочила между сомкнувшимися полотнищами занавеса и подскочила к рампе. Свист и крики стихли, все взгляды обратились на меня.
Набрав полную грудь воздуха, я ткнула пальцем в сторону Абрамовича, который сидел в директорской ложе.
– Messieurs et Mesdames! – закричала я по-французски. – Господа и дамы, этим недостойным оскорблением я обязана вон тому господину! Вот сидит негодяй, который таким образом пытается отомстить бедной слабой женщине! Сначала он бомбардирует меня непристойными и гнусными предложениями. Затем, когда я отказываюсь уступить домогательствам, он пытается сорвать мое выступление! Messieurs et Mesdames, это уже слишком!
Несколько мгновений зал ошеломленно молчал. И вдруг захлопал один человек, затем – другой, и вскоре большинство уже кричали:
– Бис! Бис!
– Браво, Лола, браво!
Полковник Абрамович с ужасом смотрел на зрителей; агенты тайной полиции тайком переглядывались. Двенадцать унизительных лет поражения внезапно вылились в шквал всеобщего возмущения. Молодые поляки подпрыгивали на месте, и даже дамы потрясали кулаками и кричали. Немногочисленные русские зрители поспешили убраться подобру-поздорову. Слегка смутившись от такой суматохи в зале, я отступила за занавес. Шум и сумятица нарастали; Абрамович отменил второе действие и вызвал полицию, чтобы очистить зал.
Весть о том, что я обвиняла полковника Абрамовича, быстро разошлась по городу. Спустя несколько часов в Варшаве начались беспорядки. Во дворец царского наместника через окно кто-то бросил бутылку с зажигательной смесью. На улицах поляки опрокидывали принадлежащие русским экипажи, сотни людей были арестованы. Под утро в городе появились тайно отпечатанные листовки, в которых говорилось, будто я обратила к обидчикам свой derriere[39] и выкрикивала: «Все народы имеют право на свободу!» К утру я сделалась героиней польского освобождения.
Меня тут же посадили под домашний арест. Когда стоящий в карауле офицер не выпустил меня из номера, я влепила ему оплеуху и с грохотом захлопнула дверь. Затем осела в номере на пол, привалившись спиной к двери со своей стороны. Не могут же они сделать так, что я просто-напросто исчезну? В мыслях мне уже представлялся кошмар: я заперта в казематах под бальным залом князя Пашкевича, скорчилась в темноте; вдали побрякивают цепи других узников, а сверху доносятся звуки музыки и танцев.
Когда прибыл полковник с приказом о моей высылке из страны, я забаррикадировалась, придвинув к двери мебель, и кричала, что пристрелю любого, кто посмеет сунуться в номер.
Возле гостиницы собрались поляки. Они старались особо не привлекать к себе внимание, но было ясно, что малейшая стычка в номерах может привести к взрыву.
Сначала из-за двери ко мне обращался полковник Абрамович – грозил и требовал подчиниться; затем я услышала голос Петра Штейнкеллера.
Я сейчас же оттащила прочь мебель, и мой польский друг шагнул через порог под прицелом винтовки. Петр повалился в кресло; лицо у него было пепельно-серое. Он пригласил меня отправиться в его загородное поместье; таким образом, мне предложили выход из ловушки, в которой я оказалась. Я постаралась говорить спокойно, не выдавая собственный испуг:
– Меня не бросят в тюрьму?
– К счастью для вас, вы не полька, – ответил он печально.
Не прошло и часа, как я уложила вещи и спустилась на улицу к ожидавшей карете. Петр помог мне забраться внутрь; я крепко сжала его руки.
– Я не могу просто так вас тут оставить, – шепнула я и снова принялась бормотать извинения за все, что из-за меня случилось.
Молодые поляки выстроились вокруг почетным караулом. Подбежал уличный мальчишка и сунул мне расписную деревянную тарелку; я приняла ее с благодарностью, а потом нахлобучила ему на голову собственную меховую шапочку. Мы двинулись по улицам Варшавы. На каждом углу я видела русских солдат; от собранных в кучи мокрых листьев поднимались клубы белого дыма.
Глава 25
Мое турне по Европе завершилось симфонией закрытых дверей. В Санкт-Петербурге обычный способ действий не дал желаемого результата, рекомендательные письма не производили должного впечатления. Директора театров мне отказывали; в коридорах гостиницы, где остановилась, я то и дело замечала каких-то посторонних людей; зато газетчики не проявляли ровно никакого интереса. За мной следили, но мои визитные карточки оставались без внимания.
Когда я в гневе указала редактору одной из газет, что меня сравнивали с великой Мари Тальони, редактор рассмеялся мне в лицо.
– Я прекрасно осведомлен, – сказал он, вытаскивая берлинскую газету. – О Тальони говорят, что эта великая балерина пишет историю ногами; а о донне Монтес можно сказать: она всем своим телом пишет мемуары Казановы.
Я с огромным удовольствием влепила бы ему пощечину за наглость, однако у меня в России было так мало друзей, что я не рискнула нажить себе очередного врага. Поэтому я постаралась уверенно улыбнуться:
– Не такое уж скверное сравнение. С моей точки зрения, «Мемуары» Казановы не лишены достоинств. По ним были поставлены несколько опер; что же плохого в танце?
– Здесь, в России, мы не поощряем распущенность.
– Похоже, у вас тут в России ничего не поощряют, – не удержалась я.
– Мадам, я бы вам посоветовал быть осторожнее. Испанский паспорт – не слишком надежная защита.
– Но я ведь выступала перед царем, – взмолилась я.
– А мы получили указания именно от Его Величества.
За целых пять дней я ничего не добилась. Пришлось смириться с тем, что моей мечте танцевать в российской столице сбыться не суждено. К тому же вести из Польши ухудшили дело. Как прямое следствие моего пребывания в Варшаве, были арестованы триста человек, включая Петра Штейнкеллера. В газетах писали, что Большой театр закрылся на целый месяц, пока составляются новые правила цензуры. Любое выступление тщательнейшим образом взвешивалось, самую безобидную из балерин могли посчитать опасной для существующего режима. Снова укладывая в саквояж сценические костюмы, я как могла пыталась себя утешить. Пусть даже я потерпела неудачу, по крайней мере, это случилось на фоне больших событий.
Всю следующую неделю я без остановки ехала – днем и ночью – по территории России, затем через Прибалтику, к Восточной Пруссии. Погода была ужасной; дикие звери в поисках еды забредали в деревни. Вокруг бесконечно тянулся голый унылый пейзаж – снег и лед, лед и снег. Изредка виднелся одинокий деревянный дом, над которым курился дымок; еще реже встречались заброшенные замки с обвалившимися башнями. Даже днем, когда солнце ненадолго поднималось над горизонтом, в небе висела унылая луна. Казалось, что сверкающее нетронутой белизной снежное покрывало окутало весь мир. Съежившись в промерзшем насквозь экипаже, я чувствовала себя одинокой и несчастной, решительно никому не нужной. Кожаная папка, обычно полная рекомендательных писем, на сей раз была пуста. По-прежнему очень хотелось попытать счастья в Париже, однако нужных связей у меня не было, а без них надеяться на успех не приходилось.
В детстве, не зная, как поступить, я старалась отыскать какой-нибудь знак свыше. В те времена меня поддерживали мелкие, на сторонний взгляд – совершенно незначительные, предметы и события. Например, мысль о том, что однажды откроется заколоченное и забранное решеткой оконце в башне и оттуда вылетит красивая птица; а еще – письма отчима из Индии; подаренный Софией вышитый платок. И сейчас я решила снова довериться судьбе. Но в какую страну податься? И с какого города начать?
На прусской границе возница остановился, чтобы сменить лошадей; я зашла в здание почтовой станции погреться и заказать кофе с коньяком. Под внимательными взглядами других посетителей я свернула и закурила самокрутку, а затем подобрала газету, оставленную на столике. Кто-то поспешил увести из зала жену и дочь, кто-то перебрался в другой конец зала, владелец заведения откровенно поморщился.
Глубоко затянувшись, я выпустила струйку синего дыма, пригубила коньяк. Во рту сделалось тепло; мне припомнились упреки раздраженной матери и снисходительная улыбка Томаса, когда однажды мне в руки попалась газета. На ее страницах находился целый огромный мир – и никакие поражающие юное воображение мужчины (и матери тоже!) не пытались этот мир присвоить. Помню, я тогда отняла газету у горничной, не позволив выбросить, и с жадностью прочла ее от первой страницы до последней, вплоть до частных объявлений.
Развернув оставшуюся на столике газету, я пробежала глазами заголовки. На одной из страниц обнаружила статью о романтическом композиторе Ференце Листе, который вот-вот должен был выступить с новой программой сольных концертов. До сих пор, где бы я ни выступала, знаменитый пианист успевал побывать там до меня: в Штеттине, Данциге, Кенигсберге, в Тильзите, в Риге… Среди моих польских друзей Лист, сторонник независимости Венгрии, был особенно популярен. Он посетил Варшаву за полгода до меня; в Санкт-Петербурге я видела его портреты на афишах: особенно меня поразили горящие темные глаза. Оказывается, я уже несколько месяцев следую за ним по пятам. А что будет, если мы вдруг окажемся вместе в одном городе?
Проехав с концертами по Германии, пианист-виртуоз должен был возвратиться в Париж. Я так и загорелась. Не придумать лучшего рекомендательного письма для директора парижского театра, чем письмо от самого Ференца Листа. Изучив назначенные даты и места его выступлений, я обвела в кружок название одного из городов в Южной Германии.
Глава 26
Стояла середина февраля, дороги раскисли и превратили любое путешествие в сущее мучение: глубокие лужи, летящая из-под колес и лошадиных копыт жидкая грязь, вылезшие из земли корни деревьев. В карете меня беспрерывно трясло и кидало из стороны в сторону. Завернув ноги в плед из шиншиллы, я низко натянула на уши каракулевую шапку, сунула руки в муфту. К тому времени, когда я прибыла в Верхнюю Саксонию, тело мое, казалось, превратилось в мешок с брякающими друг о дружку костями, нос посинел, а руки и ноги едва шевелились. Даже заняв свое место в концертном зале, я все еще не могла согреться. В животе урчало от голода, и я с тоской вспоминала теплый плащ и муфту, которые остались в гардеробе. Стараясь поменьше дрожать, я растирала руки, пока синие от холода пальцы не приобрели свой обычный цвет.
Примчавшись сюда из России за рекордный срок, в пути я потратила последние деньги; и было-то их немного, а теперь совсем ничего не осталось. Грустно… Лишь только когда Ференц Лист наконец вышел на сцену, я вспомнила, зачем же, собственно, я сюда так спешила. В свободной белой блузе, с развевающейся шевелюрой и глубоко посаженными глазами, Лист в самом деле выглядел как герой какого-нибудь лирического сонета. Он сел к фортепьяно, и внезапно ожили и засияли тысячи моих впечатлений и воспоминаний. Лист поднял руки над клавиатурой, застыл – и вдруг заиграл. Да как заиграл! Казалось, он одержим бесами. Лицо искажено, волосы спутались, руки летают над клавишами, сплетая в воздухе немыслимый узор. Чудилось: на фортепьяно играет не один человек, а трое. Зал слушал, затаив дыхание. Одна женщина упала в обморок, другие плакали.
Когда концерт закончился, я чуть ли не бегом побежала к сцене. Однако замешкалась, увидев, какая там собирается толпа. Дамы неистовствовали: две сражались за платок композитора, третья целовала ему руки, четвертая убегала с его перчатками. Лист поднял взгляд, и его глаза встретились с моими. Среди прочих дам, одетых в платья нежных тонов, я единственная была в черном. Бархатная юбка, украшенная тесьмой курточка болеро в испанском стиле; волосы сколоты на затылке высоким резным гребнем из слоновой кости. Любой, кто читал газеты, узнал бы Лолу Монтес.
Лист с улыбкой поклонился; я слегка наклонила голову в ответ. Прежде чем уехать из театра, я послала ему записку с приглашением навестить меня в гостинице.
Вернувшись в номер, я заказала целую тарелку бутербродов, после чего осушила добрый бокал коньяку, чтобы успокоить нервы.
Перед тем как ехать на концерт Листа, я предложила вознице щедрую плату, если только он согласится подождать, пока не доберемся до Парижа; он отказался наотрез, требуя плату пусть меньшую, но прямо сейчас. Видимо, хитрый мужик почуял, что я близка к отчаянию. Протянув мне открытую ладонь, он упрямо ждал. Делать нечего: я вынула бумажник и рассталась с горсткой банкнот разных стран. Посчитав деньги, возница снова протянул ладонь. Пришлось отдать жемчужные серьги и серебряную подвеску в придачу, и лишь тогда он оставил меня в покое. Поставив все на успех в Петербурге, я осталась почти ни с чем: денег хватило только на дорогу. Если мне вздумается поесть в ресторане или оплатить гостиничный счет, утром придется искать ломбард. Да и драгоценности мои, говоря по совести, уже подходили к концу, скоро будет нечего закладывать и продавать.
Я придирчиво оглядела номер. Бог мой, он же совершенно не годится! О чем только я думала? Да с какой стати Лист возьмется мне помогать? O-о, где была моя голова?!
– Спокойнее. Не трусь, – шепнула я сама себе и принялась за дело.
Я быстро переставила мебель и снова огляделась, оценивая результат своих трудов. Между тяжелыми малиновыми шторами выглядывает снежно-белое кружево легкой занавески. Два кресла поставлены по обе стороны от камина; к одному креслу прислонена гитара, на другое наброшена вышитая испанская шаль. Лампы притушены, в камине переливаются жаркие угли. На шифоньерке стоит початый графин с коньяком, рядом – два хрустальных бокала с золочеными ободками.
Превосходно.
Тарелка с недоеденными бутербродами отправилась в спальню, а с ней вместе – лишняя мебель из гостиной.
В десять часов, когда я тихонько наигрывала на гитаре печальную мелодию, раздался негромкий стук в дверь. Прежде чем открыть, я глубоко вздохнула и еще раз глотнула коньяку.
Лист оказался слегка навеселе. Он с нескрываемым удовольствием рухнул в кресло у камина, вольготно раскинулся. При этом его лайковые перчатки упали на пол. Во плоти Лист как будто источал теплый золотистый свет; глаза под густыми бровями живо блестели; в непокорной шевелюре поблескивали золотые искорки.
Мы оба одновременно потянулись за перчатками.
Я подавила улыбку.
– Ваши поклонницы заплатили бы за них кучу денег, – заметила я, положив перчатки на подлокотник его кресла.
– Я их теряю по три пары в неделю, – ответил Лист. – Редко какая пара продержится дольше трех дней.
Налив ему коньяку, я сообщила:
– А я теряю искусственные камелии. Это куда дешевле.
Лист усмехнулся, затем чокнулся со мной.
Не прошло и получаса, как мы уже рассказывали друг другу историю за историей. Он поведал мне о мадьярских цыганах в Венгрии, я ему – о цыганских пещерах в Гранаде.
– Я – полуцыган-полуфранцисканец! – вскричал Лист.
– А я – полуцыганка-полукоролева!
Время летело стремительно; мы рассказывали, то и дело перебивая один другого.
– Ну дайте же мне досказать, – просила я.
– Нет, сначала я вам должен поведать, – настаивал он.
Потом, когда мы сидели, близко склонившись, как лучшие друзья, я взяла в руки его ладонь, рассмотрела. Кожа была нежная, а кончики пальцев – плоские и широкие.
– Вам холодно, – сказал Лист. – Позвольте, я вас согрею.
Взяв мои руки в свои, он принялся согревать мне пальцы собственным дыханием. Всяческие мысли о покровительстве, о рекомендательных письмах (и даже о крайне насущном вопросе – о плате за гостиничный номер) мигом вылетели у меня из головы. Последние три года я столь яростно отгоняла излишне пылких почитателей, что мои собственные желания почти уснули. Вся моя чувственность выплескивалась в танце, страсть выражалась на сцене. А сейчас по телу пробежала невольная дрожь; жар от горячего дыхания Листа растекался по пальцам.