Текст книги "Сон кельта. Документальный роман"
Автор книги: Марио Варгас Льоса
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 28 страниц)
Роджер подумал, что Сумаэта сейчас пустит слезу. Но он ошибся. Главноуправляющий дружески улыбнулся им.
– Я говорил слишком много, и теперь пришел ваш черед, господа, – извиняющимся тоном сказал он. – Спрашивайте о чем хотите, и я отвечу вам с предельной откровенностью. Нам нечего скрывать.
Примерно около часа члены комиссии задавали вопросы главноуправляющему „Перувиан Амазон компани“. Он отвечал столь пространными тирадами, что переводчик терял нить, и тогда приходилось повторять слова и фразы. Роджер не вмешивался и по большей части думал вообще о посторонних предметах. Ясно было, что Сумаэта никогда не скажет правды, что он будет все отрицать и приводить те же доводы, что и его компания, когда она отвечала в Лондоне на критику в печати. Да, вероятно, случались единичные эксцессы, совершаемые неуравновешенными людьми, но к политике компании это отношения не имеет, ибо никому и в голову не придет обращать туземцев в рабство, мучить их и умерщвлять. Мало того что это запрещено законом, но и просто безумие – запугивать и терроризировать рабочую силу, которой и так не хватает в Путумайо. Порой Роджеру казалось, что он перенесся на сколько-то лет назад в Конго. Те же злодейства, то же надругательство над истиной. Разница в том лишь, что Сумаэта говорил по-испански, а бельгийские чиновники – по-французски. Но очевидность они отвергали с одинаковой легкостью и непринужденностью, потому что те и другие считали: добывать каучук и зарабатывать деньги – это идеал христиан, оправдывающий тягчайшие преступления против язычников, которые, в сущности, всегда были и остаются людоедами и детоубийцами.
Когда вышли из штаб-квартиры „Перувиан Амазон компани“, Роджер проводил членов комиссии до гостиницы, где они разместились. Но вместо того, чтобы вернуться в дом консула, пошел без цели бродить по Икитосу. Ему всегда нравилось гулять – одному или с приятелем – в начале дня и под вечер. И ходить он мог часами, но здесь, на немощеных улицах Икитоса постоянно спотыкался на выбоинах, наступал в глубокие лужи, откуда доносилось кваканье лягушек. Шум стоял оглушительный. Бары, ресторанчики, бордели, дансинги, игорные заведения были полны – посетители пили, ели, танцевали, что-то обсуждали. И у каждой двери, заглядывая внутрь, толпились ватаги полуголых ребятишек. Роджер увидел, как тает на горизонте последний багрянец сумерек, и остаток пути проделал уже в темноте, по улицам, куда свет падал только из дверей баров. И понял, что добрался наконец до квадратного пустыря, носившего громкое имя Пласа-де-Армас. Обошел его кругом и тут услышал, как сидящий на скамейке человек поздоровался с ним по-португальски:
– Добрый вечер, сеньор Кейсмент. – Это был падре Рикардо Уррутиа, настоятель августинского монастыря: они познакомились на давешнем обеде у префекта. Роджер присел рядом на деревянную скамью. – Когда нет дождя, приятно так вот посидеть, поглядеть на звезды, подышать свежим воздухом, – по-португальски же продолжал августинец. – Только уши бы заткнуть, чтобы не слышать этого адского шума. Вам уж наверняка рассказали про железный дом, который один наш полоумный промышленник купил в Европе и теперь собирает вон на том углу. Кажется, его показывали на Всемирной выставке в Париже, в 1889 году. Говорят, там расположится клуб. Представьте себе, как будут раскаляться эти металлические конструкции в нашем-то пекле. Но пока это пристанище летучих мышей – они десятками висят там вниз головой.
Роджер Кейсмент сказал, что понимает по-испански – приор может перейти на родной язык. Но падре Уррутиа, проведший много лет в обители своего ордена в бразильском штате Сеара, предпочел говорить по-португальски. Сюда, в перуанскую Амазонию, он попал меньше года назад.
– Я знаю, что вам не приходилось бывать на факториях сеньора Араны. Но, без сомнения, наслышаны обо всем, что там творится. Как по-вашему, обвинения Салданьи Рока и Уолтера Харденберга могут соответствовать действительности?
Падре вздохнул:
– Могут, как ни прискорбно. Мы ведь очень далеко от Путумайо: тысяча – тысяча двести километров самое малое. И если в Икитосе, хотя здесь имеется и префект, и судьи, и армия, и полиция, происходит порой бог знает что, то чего не может случиться там, где единственная власть – в руках служащих „Перувиан Амазон компани“.
Он снова вздохнул, еще тяжелее.
– Здесь самое ужасное – это купля-продажа туземных младенцев, – сказал он страдальчески. – Как мы ни бьемся, пытаясь решить эту проблему, пока не справились…
„Опять Конго. Что ни возьми – выйдет Конго“.
– Вы, надо думать, слышали про знаменитые облавы, – продолжал приор. – Когда устраивают налеты на туземные деревни, чтобы набрать рабочих. Уводят же не только мужчин, но и женщин, и детей. Уводят и продают их здесь. Иногда везут в Манаос, где товар этот, кажется, стоит дороже. А в Икитосе семья покупает себе служанку солей за двадцать-тридцать, не больше. Здесь в каждом доме по две, по пять служанок. Рабынь, в сущности говоря. Они работают от зари до зари, ночуют там же, где скотина, получают плети за любую провинность и без оной, ну и разумеется, служат подрастающим хозяйским сыновьям для первых плотских забав.
Он опять вздохнул, как будто не мог перевести дыхание.
– И что же, власти не могут с этим совладать?
– Могли бы. Рабство отменено в Перу уже полвека назад. Можно было бы прибегнуть к полиции и к суду. Но ведь и у тех тоже – купленная прислуга. И потом… ну, вот освободят они этих девочек – и что с ними дальше делать? Разумеется, оставить себе или снова продать. Причем – не всегда в другую семью. А чаще – в притон какой-то, в публичный дом.
– Разве нельзя вернуть их в племя?
– Да племен-то сейчас уже почти не осталось. Отцов силой увели добывать каучук. Куда девать этих девочек? Некуда. Так зачем же освобождать их? В таких обстоятельствах лучше уж пусть остаются в прислугах – может быть, это меньшее зло. Попадаются добрые хозяева, которые обращаются с ними по-человечески. Чудовищно, не правда ли?
– Чудовищно, – откликнулся Роджер Кейсмент.
– И мне, и всей братии тоже так кажется. Мы в нашей миссии часами ломаем себе голову – что делать? Что придумать? Не можем найти решение. Отправили в Рим прошение прислать сюда монахинь и открыть для этих девочек школу. Пусть, по крайней мере, получат хоть начатки образования. Но отпустят ли хозяева? Немногие, я полагаю. Те для них что-то вроде зверьков.
И в очередной раз вздохнул. Неподдельная скорбь, с которой он говорил, передалась Роджеру, так что он решил поскорее вернуться в дом консула. И поднялся.
– Вот вы кое-что можете сделать, сеньор Кейсмент, – сказал на прощание падре Уррутиа, протягивая ему руку. – Произошло чудо. Я имею в виду эти разоблачения, скандал, вспыхнувший в Европе, приезд вашей комиссии в Лорето. Если кто и способен помочь этим несчастным, то это вы. Я буду молиться, чтобы вы целыми и невредимыми вернулись из Путумайо.
Роджер шел назад очень медленно, не заглядывая в двери баров и борделей, откуда доносились голоса, песни, звон гитар. И размышлял о детях, вырванных из своих племен, отторгнутых от семей, брошенных, как кладь, на дно баркасов и доставленных в Икитос, а там проданных за двадцать или тридцать солей в семьи горожан, где им с утра до вечера приходится убирать, стирать, стряпать, чистить сортиры, сносить брань, побои, домогательства хозяина или его сыновей. Вечная история. Вечная история, которой не будет конца.
Глава IX
Когда дверь камеры открылась, и в проеме возник массивный силуэт смотрителя, Роджер Кейсмент подумал: наверно, Гертруда или Элис пришли на свидание, – однако тюремщик, вместо того чтобы знаком приказать ему встать и следовать за ним, продолжал молча и как-то странно глядеть на него с порога. „Прошение о помиловании отклонено“, – подумал Роджер. И остался лежать, уверенный, что, если встанет, ноги подкосятся, и он рухнет на пол.
– Вы все еще хотите принять душ? – прозвучал медлительный холодный голос.
„Это что – последняя воля? – подумал Роджер. – Сначала баня, потом – петля?“
– Это, конечно, нарушение распорядка, – уже не так бесстрастно сказал смотритель. – Но сегодня исполняется ровно год, как во Франции погиб мой сын. И в память его хочу сделать вам поблажку.
– Благодарю вас, – ответил Роджер, поднимаясь. Что это нынче со смотрителем? Откуда взялась подобная снисходительность?
Он почувствовал, как кровь, будто застывшая в жилах при появлении тюремщика, заструилась вновь. Вышел в широкий, запущенный коридор и вслед за тучным смотрителем двинулся в туалет – полутемное помещение, где вдоль одной стены тянулась шеренга выщербленных унитазов, а вдоль другой – душевые кабинки с торчащими из цементных стен ржавыми кранами. Смотритель остался в дверях, наблюдая, как Роджер снимает с себя тюремную робу и шапку, вешает их на гвоздь и направляется под душ. От струи холодной воды его проняло ознобом и одновременно – чувством ликующей благодарности. Он закрыл глаза и, не воспользовавшись пока крошечным обмылком, который достал из подвешенного на стене резинового мешочка, просто подставил тело под воду. Он был счастливо, радостно возбужден, как будто вместе с многодневной, въевшейся в кожу грязью смывались угрызения совести, тревога, тягостные думы. Потом намылился и долго тер себя ладонями, пока смотритель от дверей не показал знаком – пора закругляться. Роджер вытерся собственной одеждой и потом натянул ее на себя. За неимением гребешка пальцами расчесал и пригладил волосы. – Не можете себе представить, как я вам благодарен, смотритель, – сказал он на обратном пути в камеру. – Вы вернули меня к жизни и вылечили.
Тюремщик в ответ пробурчал что-то невнятное.
Снова растянувшись на лежаке, Роджер попытался было продолжить чтение Фомы Кемпийского, но сосредоточиться не мог и отложил книгу.
Ему вспомнился капитан Роберт Монтейт, его помощник, с которым он сблизился и подружился за полгода, проведенные в Германии. Удивительный человек! Верный, героический, энергичный. Это вместе с ним и с сержантом Дэниэлом Бейли он на германской субмарине U-19 добрался до ирландского побережья Трали, где все трое оказались на волосок от смерти, потому что не умели ходить на веслах. Да, потому что не умели! Так оно и есть: пустячные дурацкие мелочи перемешиваются с великими делами и путают их. Роджер вспомнил ненастный, мглисто-серый рассвет, вспененные волны, густой туман 21 апреля 1916 года – была великопостная пятница, – когда он оказался со своими спутниками в утлой трехвесельной шлюпке, на которую их высадили с субмарины, вскоре вслед за тем исчезнувшей в пелене дождя. „Желаю удачи!“ – крикнул им на прощание ее командир Раймунд Вайсбах. Сейчас он вновь испытал то ужасное бессилие, что овладело им, когда они пытались удержать плясавшую на волнах лодку, не слушавшуюся неумелых гребцов, которые тщетно пытались направить ее к берегу. А где он, этот берег – неизвестно. Шлюпка вертелась, взлетала и падала, описывала круги разного диаметра; никто из троих не умел маневрировать, и волны, бившие в нос, захлестывали ее и грозили с минуты на минуту опрокинуть. И вскоре в самом деле опрокинули. Несколько мгновений они трое попросту тонули, но потом, каким-то чудом не пойдя ко дну, барахтаясь, отфыркиваясь, выплевывая соленую воду, сумели, помогая друг другу, перевернуть лодку и вновь забраться в нее. Роджер вспоминал, как мужественно вел себя Монтейт, незадолго до этого повредивший себе руку, когда учился водить моторную лодку в Гельголанде – они зашли в этот порт, чтобы пересесть на другую субмарину: у той, на которую они погрузились в Вильгельмсхафене, оказались серьезные неисправности. Раненая рука мучила капитана всю неделю пути от Гельголанда до бухты Трали. Роджер, сам жестоко страдавший от морской болезни, измученный непрестанной тошнотой и приступами рвоты, не в силах был проглотить ни кусочка или подняться с узкой койки, дивился, с каким стоическим терпением его спутник переносит боль – рана воспалилась, рука распухла. Как ни пытались моряки с U-19 снять отек, ничего не помогало: руку разносило все сильней, и Вайсбах предупредил, что, если немедленно по высадке на берег не принять решительных мер, гангрена неминуема.
В последний раз Кейсмент видел Роберта Монтейта на развалинах Форта Маккенны вечером того же дня, когда оба его спутника решили, что он останется здесь, а они пойдут просить помощи у местных „волонтеров“. А решили так потому, что Роджер рисковал больше всех: для сторожевых псов империи не было добычи более желанной. Кейсмент не возражал. Больной, выбившийся из сил, он дважды в изнеможении падал наземь и во второй раз на несколько минут потерял сознание. Друзья оставили ему револьвер и смену одежды, пожали руку и ушли. Роджер помнил, как, заметив вьющихся вокруг ласточек, услышав их щебет, увидев пробившиеся сквозь прибрежный песок лесные фиалки, подумал, что вот наконец он и в Ирландии. Слезы выступили у него на глазах. Капитан Монтейт, уходя, отдал ему честь по-военному. Этот маленький, крепкий, живой и неутомимый человек был патриотом до мозга костей, и за полгода, проведенные бок о бок с ним в Германии, Роджер ни разу не услышал от него ни единой жалобы, не заметил ни малейшего признака уныния или разочарования, хотя причины для них имелись веские: все их попытки сформировать из военнопленных Лимбургского лагеря Ирландскую бригаду, которая сражалась бы за независимость своей родины вместе с Германией – „вместе, но не под ее командой“, – наталкивались на глухое сопротивление, если не на открытую враждебность.
Капитан Монтейт был мокр с головы до ног, распухшая рука, кое-как обвернутая размотавшимся тряпьем, кровоточила; на лице читалось безмерное утомление. Вскоре и он, и прихрамывавший Дэниэл Бейли скрылись в тумане. Удастся ли им добраться до Трали? Не перехватят ли их по пути чины Королевской Ирландской полиции? Сумеют ли они отыскать в Трали людей из „Ирландского Республиканского Братства“ или „волонтеров“? Роджер так никогда и не узнал, когда и при каких обстоятельствах был арестован сержант Бейли. Его имя ни разу не упоминалось на долгих допросах, которым Роджера подвергали сперва сотрудники британской контрразведки в Адмиралтействе, а потом – в Скотленд-Ярде. Неожиданное появление Бейли на суде в качестве свидетеля обвинения – а обвинение было в государственной измене – ошеломило Роджера. Но сержант, давая лживые показания, не назвал имени капитана Монтейта. Стало быть, тот на свободе? Или убит? И Роджер молил Бога, чтобы капитан, целый и невредимый, оказался бы сейчас в каком-нибудь глухом ирландском захолустье. Или он принимал участие в „Пасхальном восстании“ и погиб, подобно стольким своим соотечественникам, ввязавшимся в авантюру столь же героическую, сколь и безумную? Это было вероятней всего. Наверно, засев в здании Дублинского почтамта рядом с обожаемым Томом Кларком, отстреливался до тех пор, пока английская пуля не оборвала эту образцовую жизнь.
Что ж, а разве не столь же безумную затею предпринял и он, Роджер Кейсмент? Как можно было надеяться, что, пробравшись в Ирландию из Германии, он в одиночку, оперируя доводами рассудка и соображениями целесообразности, сумеет отсрочить „Пасхальное восстание“, которое готовилось руководителями военного комитета „Ирландских волонтеров“ – Томом Кларком, Шоном Макдермоттом, Патриком Пирсом, Джозефом Планкеттом – в обстановке столь полной секретности, что о дате выступления не знал даже президент этого движения, профессор Оуин Макнилл? Не была ли подобная надежда очередной бредовой фантазией? „Мистики и фанатики глухи к голосу разума“, – думал он сейчас. Роджер был свидетелем и участником долгих и ожесточенных обсуждений своей идеи: вооруженное выступление ирландских националистов против империи может удаться лишь в том единственном случае, если произойдет одновременно с атакой германского флота, который сумеет сковать британскую армию. На эту тему они с юным Планкеттом спорили в Берлине много часов, но так и не пришли к согласию. Не потому ли не сумел он убедить руководителей военного комитета, что ИРБ и „волонтеры“, готовившие мятеж, до самого последнего момента скрывали от него свои планы? А когда в Берлин наконец дошло известие об этом, Роджер уже знал, что германское Адмиралтейство отказалось от намерения ударить по Англии с моря. Когда же немцы согласились послать инсургентам оружие, он вызвался лично сопровождать транспорт в Ирландию, тайно уповая на то, что все же сумеет объяснить вождям восстания: не поддержанное одновременной высадкой германских войск, оно приведет лишь к напрасным жертвам. И тут уж он не ошибся. По тем сведениям, какие по крупицам, здесь и там, удалось ему собрать со дня суда, героический мятеж привел к тому лишь, что самые решительные руководители ИРБ и „волонтеров“ погибли, а сотни революционеров попали в тюрьму. Угнетение отныне будет бесконечным. Независимость Ирландии в очередной раз отодвигается в неведомые дали. Печальная, печальная история!
Роджер чувствовал во рту горький вкус. А другой серьезный промах он совершил, возложив чересчур большие надежды на Германию. Ему припомнился спор, который вышел у него с Гербертом Уордом при их последней встрече в Париже. Человек, ставший ему лучшим другом еще с тех пор, как они – молодые, жадные до приключений люди – познакомились в Африке, с недоверием относился к любому виду национализма. Роджер многому научился у него, благо в Конго это был один из немногих образованных и умеющих чувствовать европейцев. Они обменивались книгами, вслух читали и обсуждали прочитанное, разговаривали и спорили о музыке, живописи, поэзии и политике. Герберт уже тогда мечтал заниматься только искусством и все свое свободное время вырезал из дерева или лепил из глины разнообразные типы африканцев. И он, и Роджер с давних пор сурово порицали преступления и беззакония колониализма, а когда Кейсмент сделался публичной фигурой и подвергся яростным нападкам за свой „Отчет о Конго“, Герберт, теперь уже известный скульптор, обосновавшийся с женой Саритой в Париже, – его работы по-прежнему были вдохновлены Африкой, но излюбленным материалом стала бронза, – защищал его самоотверженно. Так же он вел себя и после того, как Кейсмент оказался в центре нового скандала, на сей раз вспыхнувшего вокруг „Отчета о Путумайо“, где были преданы гласности сведения о преступлениях, творимых над коренными жителями Амазонии. И Герберт поначалу не без симпатии относился к националистическим настроениям своего друга, хоть и имел обыкновение подшучивать в письмах над опасностями „патриотического фанатизма“ и напоминать высказывание доктора Джонсона о том, что „патриотизм есть последнее прибежище негодяя“. Непримиримые разногласия возникали у них, только когда речь заходила о Германии. Герберт пылко отвергал те восторженные, сильно приукрашенные представления Роджера о канцлере Бисмарке, спаявшем немецкие земли в единую державу, о „прусском духе“, который ему казался воплощением грубого и косного деспотизма, напрочь лишенного воображения и чувства, проникнутого духом казармы и ранжира, бесконечно чуждого демократии и искусствам. Потом, уже в разгар мировой войны узнав из публикаций в британских газетах, что Роджер ездил в Берлин и вступил в сговор с противником, он через Нину, сестру Кейсмента, объявил ему в письме, что навсегда порывает с ним – с человеком, который на протяжении стольких лет был ему самым близким другом. И попутно уведомил, что их с Саритой старший сын, девятнадцатилетний юноша, только что погиб на фронте.
Скольких же друзей он лишился, сколько тех, кто, подобно Герберту и Сарите Уорд, некогда ценил его и восхищался им, ныне считают его предателем? Даже Элис Стопфорд Грин, наставница и старший друг Роджера, неодобрительно отнеслась к его поездке в Берлин, хоть после его ареста ни разу не упоминала об этом. А у скольких еще та грязь, в которой вываляла его британская пресса, вызовет гадливое чувство?
…От острой боли в животе Роджер скорчился на нарах. И оставался в этой позе довольно долго – до тех пор, пока не исчезло ощущение, что камень в желудке дробит ему внутренности.
Не раз за полтора года, проведенные в Германии, Роджер спрашивал себя, не совершил ли ошибку. Да нет, скорее наоборот – поначалу события подтверждали его правоту: германское правительство обнародовало декларацию, почти целиком написанную им, Роджером Кейсментом, где заявляло, что поддерживает идею независимости Ирландии и намерено оказывать ирландцам помощь в их стремлении вернуть себе суверенность, растоптанную Британской империей. Но затем, подолгу ожидая, когда его примет тот или иной берлинский чиновник, вспоминая невыполненные обещания, свои хвори и недуги, неудачи с Ирландской бригадой, он невольно начинал сомневаться.
Он чувствовал сейчас, что сердце его бьется учащенно, как всякий раз, когда ему вспоминались те стылые, вьюжные дни, когда удалось наконец обратиться к двум тысячам двумстам ирландских военнопленных, содержавшихся в лагере Лимбург. Произнося фразы, обкатанные в голове за много месяцев, он осторожно повторял, что речь ни в коем случае не идет и не может идти „о переходе на сторону врага“. Ирландская бригада не станет частью рейхсвера. Это будет отдельное воинское подразделение, укомплектованное собственными офицерами, и сражаться за независимость своей родины против ее захватчиков и угнетателей она будет „не в составе“ германских вооруженных сил, хотя и вместе с ними. И сильней всего терзало его душу не то, что из двух с лишним тысяч военнопленных записались в бригаду чуть более пятидесяти. Больнее была та откровенная враждебность, с которой встретили ирландцы его предложение, их ропот, сменившийся выкриками „предатель“, „изменник“, „продажная тварь“, с презрением и ненавистью брошенными ему в лицо, плевки, а потом, при очередной, третьей попытке убедить их – и неприкрытая агрессия. (Попытке – ибо уже первые его слова потонули в пронзительном свисте и залпе брани.) И еще – то унижение, которое он испытал, когда солдаты лагерной охраны, спасая от побоев, а может быть, и от расправы, бегом уволокли его прочь.
Какой непростительно легкомысленной наивностью со стороны Роджера было надеяться, что пленные ирландцы вступят в эту бригаду, экипированную, обмундированную – при том что эскизы форменной одежды сделал он сам – и снабжаемую германской армией, которая еще совсем недавно воевала с ними, травила их ядовитыми газами в траншеях, которая перебила, ранила, искалечила стольких однополчан, а теперь держит их всех за колючей проволокой. Роджеру Кейсменту следовало быть более гибким, полнее осознавать все обстоятельства и, памятуя всю меру их страданий и потерь, не держать на ирландцев зла. Но слишком уж тяжким и неожиданным оказалось для него столкновение с действительностью. И удар, потрясший душу, немедленно отозвался в теле – он надолго слег в сильнейшей горячке.
И, вероятно, не выжил бы, если бы ласковая преданность, с которой относился к нему капитан Роберт Монтейт, не оказалась каким-то целительным бальзамом. И не допуская – или, по крайней мере, не подавая виду, – что встречавшиеся на каждом шагу трудности и разочарования могут поколебать его убежденность в том, что выношенный Роджером замысел будет непременно воплощен в жизнь, а Ирландская бригада примет в свои ряды большую часть военнопленных, капитан с жаром и увлечением муштровал полсотни добровольцев на пустыре, выделенном для этой цели в Цоссене под Берлином. И даже сумел завербовать еще нескольких человек. Все они, включая Монтейта, носили мундиры, сшитые по эскизам Кейсмента. Жили в палатках, совершали переходы и марш-броски, отрабатывали строевые приемы, стреляли из винтовок и пистолетов – правда, холостыми патронами. Капитан установил жесткую дисциплину и требовал, чтобы в дополнение к ежедневным занятиям Роджер проводил с волонтерами постоянные беседы, рассказывая про историю Ирландии, ее культуру, ее своеобразие и самобытность и про те перспективы, которые откроются ей после обретения независимости.
И что сказал бы капитан Роберт Монтейт, если бы увидел, как свидетелями обвинения на процессе один за другим проходят военнопленные из Лимбургского лагеря (их освободили, вернее, обменяли на немцев) и среди них – не кто иной как сам сержант Дэниэл Бейли? И на вопрос прокурора все до единого заявляют под присягой, что своими ушами слышали, как Роджер Кейсмент, окруженный германскими офицерами, склонял узников к переходу на сторону врага и прельщал освобождением, жалованьем и будущими барышами. И дружно подтверждали бессовестную ложь, будто пленные, поддавшиеся на эти уговоры и записавшиеся в Ирландскую бригаду, немедленно получали лучший рацион, лучшие условия содержания и разные прочие поблажки и послабления. Нет, капитан Монтейт не был бы возмущен этим. Он бы еще раз повторил, что его соотечественники – слепы, вернее, ослеплены невежеством или скверным, путаным образованием, которое англичане насаждают в Ирландии, не давая ее народу осознать истинное положение страны, в течение трех веков угнетаемой захватчиками. Но отчаиваться не следует, перемены близки и уже идут. И в очередной раз, как это бывало и в Лимбурге, и в Берлине, он рассказал бы Роджеру, с каким безоглядным и благородным воодушевлением записывались молодые рабочие, крестьяне, рыбаки, мастеровые, студенты в ряды „Ирландских волонтеров“, когда на большом митинге в Дублинской ратуше 25 ноября 1913 года была создана эта организация – как бы в противовес военизации ольстерских юнионистов, глава которых сэр Эдвард Карсон открыто угрожал неповиновением, если британский парламент одобрит Home Rule[14]14
Home Rule – гомруль (англ.), движение последней трети XIX – начала XX в. за ограниченное самоуправление Ирландии при сохранении верховной власти английской короны.
[Закрыть] и Ирландии будет предоставлена автономия. Роберт Монтейт, отставной капитан британской армии, воевавший с бурами в Южной Африке и дважды раненный там, записался в волонтеры одним из первых. Ему была поручена военная подготовка новобранцев. Роджеру, который тоже присутствовал на митинге и, более того, был одним из казначеев и распоряжался средствами, предназначенными для покупки оружия, – благо руководители питали к нему беспредельное доверие, – казалось, что до той поры он не был знаком с Монтейтом. Но капитан уверил Кейсмента, что однажды уже имел честь пожать ему руку и сказать, как гордится тем, что именно ирландец разоблачил перед всем миром преступления, творимые против туземцев в Конго и Амазонии.
Роджер вспомнил, как они подолгу бродили с капитаном в окрестностях лагеря Лимбург или по берлинским улицам, когда уже занималась бледная холодная заря или когда предвечерние сумерки сгущались от первых ночных теней. Как одержимые они говорили об Ирландии. Они сдружились, но ему так и не удалось добиться, чтобы Монтейт держался с ним на равных. Тот всегда глядел на Роджера как на старшего по чину и вел себя очень почтительно: пропускал вперед, открывал и придерживал дверь, пододвигал стул и перед рукопожатием, щелкнув каблуками, неизменно отдавал честь.
О том, что Роджер Кейсмент пытается сформировать из военнопленных Ирландскую бригаду, капитан узнал в Берлине от Тома Кларка, законспирированного лидера ИРБ и „Ирландских волонтеров“, и немедленно предложил свои услуги. Сам он тогда был уволен из британской армии и выслан в Лимерик в наказание за то, что обнаружилось его участие в нелегальной военной подготовке волонтеров. Том Кларк посоветовался с другими руководителями, и предложение было принято. Путешествие, о котором капитан, едва увидевшись с Кейсментом в Германии, рассказал ему во всех подробностях, сделало бы честь любому приключенческому роману. Вместе с женой – чтобы скрыть истинные, политические причины отъезда – Монтейт в сентябре 1915 года отплыл из Ливерпуля в Нью-Йорк. Там руководители ирландских националистов передали его в руки норвежца Эйвинда Адлера Кристенсена (при воспоминании о нем у Роджера начинались спазмы в желудке), который тайно провел его на судно, немедленно взявшее курс на Христианию. Жена Монтейта осталась в Нью-Йорке. Кристенсен время от времени заставлял капитана покидать каюту и подолгу сидеть в трюме, куда приносил ему пищу и воду. В открытом море корабль был перехвачен британским крейсером. Взвод морских пехотинцев поднялся на борт и начал проверку документов у команды и пассажиров, ища германских шпионов. Те пять дней, что шел досмотр, Монтейт постоянно менял убежища – одно другого неудобней, – прячась то в шкафу под грудами одежды, то в бочке с дегтем, и его так и не обнаружили. Наконец по прибытии в порт Христиании он сумел незаметно выбраться с корабля. Переход сперва шведской, а потом датской границы и проникновение в Германию тоже напоминало авантюрный роман: он несколько раз менял наружность, причем однажды даже переоделся в женское платье. Когда же прибыл в Берлин, обнаружил, что Роджер Кейсмент, в помощь к которому его отрядили, болен и лечится в Баварии. Недолго думая, капитан сел в поезд и, добравшись до отеля, вытянулся перед своим будущим начальником, отдал честь и доложил: „Сегодня – счастливейший день в моей жизни, сэр Роджер“.
Ему вспоминалось, что и повздорили они только однажды – в учебном лагере Цоссена после беседы Кейсмента с волонтерами Ирландской бригады. Пили чай в кантине, когда он – теперь уже не вспомнить, в связи с чем, – упомянул Эйвинда Адлера Кристенсена. И лицо капитана тотчас исказила брезгливая гримаса.
– Вижу, он вам чем-то насолил, – полушутя сказал ему Роджер. – Остался неприятный осадок от того, что заставил вас плыть „зайцем“ из Нью-Йорка в Христианию?
Монтейт не улыбнулся. Он вдруг стал очень серьезен и сквозь зубы процедил:
– Нет, сэр. Не потому.
– А почему же?
Монтейт, которому было явно не по себе, помедлил с ответом.
– Потому что считал и считаю его агентом британской разведки.
Для Роджера эти слова были равносильны удару под ложечку.
– У вас есть какие-нибудь доказательства?
– Нет, сэр. Исключительно ощущения.
Кейсмент строго приказал ему никогда впредь не бросаться подобными обвинениями без веских доказательств. Капитан пробормотал какие-то извинения. А теперь Роджер отдал бы все на свете, чтобы хоть на мгновение вновь увидеть его и извиниться перед ним за свой тогдашний выговор: „Вы оказались совершенно правы, друг мой. Интуиция вас не подвела. Эйвинд оказался не просто шпионом – это сущий демон во плоти. А я, веривший ему, – не более чем наивный дурак“.
Да, в отношении Эйвинда он совершил едва ли не главную свою ошибку последнего времени. Недаром же и Элис Стопфорд Грин, и Герберт Уорд говорили, что он – „большой ребенок“: любой на его месте задумался бы о том, при сколь подозрительных обстоятельствах вошел этот новоявленный Люцифер в его жизнь. Любой, но только не он. Роджер верил в предуготованные встречи, в игру случая, в судьбу.