412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Марио Варгас Льоса » Сон кельта. Документальный роман » Текст книги (страница 23)
Сон кельта. Документальный роман
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 01:33

Текст книги "Сон кельта. Документальный роман"


Автор книги: Марио Варгас Льоса



сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 28 страниц)

– Хорошо, пусть будет так, – ответил капеллан.

Снова воцарилось молчание – напряженное и неловкое.

– Я правильно понимаю, что кардинал имеет в виду поднятую против меня кампанию, обвинения, касающиеся моей частной жизни? – нарушил его Роджер. – В этом я должен раскаиваться, об этом написать, чтобы вновь быть принятым в лоно римской церкви?

Патер Кейси задышал чаще. Прежде чем ответить, он вновь долго подыскивал надлежащие слова:

– Его высокопреосвященство – человек добрый и великодушный, нрава миролюбивого и снисходительного. Но не забывайте, Роджер, сколь тяжко бремя лежащей на нем ответственности: он обязан неусыпно печься о добром имени веры, которую в этой стране исповедует меньшинство и которая до сих пор вызывает к себе отношение неприязненное, чтобы не сказать – враждебное.

– Скажите мне прямо, отец мой, кардинал поставил такое условие? Я могу вернуться в католичество, только если подпишу этот документ, раскаиваясь во всех тех мерзостях, что приписывает мне пресса?

– Нет, это не условие, а всего лишь пожелание, – ответил капеллан. – Вы можете выполнить его, можете отказаться, это ничего не изменит. Вас крестили. Вы католик и католиком останетесь. И довольно об этом.

И в самом деле, об этом больше не говорили. Но воспоминание время от времени возвращалось к Роджеру, заставляя спрашивать себя, чисто ли было его желание вернуться к материнской вере или же его запятнали сложившиеся обстоятельства? Не политические ли резоны подвигли его к обращению? Не желание ли быть заодно с ирландцами-католиками, ратующими за независимость и ненавидящими тех протестантов, которые желают оставаться в составе Британской империи? Какую ценность может иметь в глазах Господа обращение, вызванное, если говорить начистоту, вовсе не духовными устремлениями, но лишь желанием найти защиту в среде себе подобных и почувствовать себя членом многочисленного племени? И Господь наверняка усмотрел бы в этом обращении нечто схожее с тем, как барахтается в воде тонущий человек.

– Роджер, сейчас все это неважно – и кардинал, и я, и католики английские или ирландские, – проговорил капеллан. – Дело тут в вас самих. В вашей новой встрече с Богом. В этом – и сила, и истина, и умиротворение, которого вы заслуживаете после такой напряженной жизни, после стольких тяжких испытаний, выпавших вам на долю.

– Да-да, – с тоской закивал Роджер. – Я знаю… Я делаю над собой усилие, клянусь вам. Я стараюсь, чтобы Он услышал меня, я пытаюсь приблизиться к Нему. Иногда – очень редко – кажется, что это мне удается. И в такие минуты я обретаю толику душевного мира, и меня осеняет невероятный покой. Как в ночи полнолуния в Африке, когда все небо усыпано звездами, и стоит такое безветрие, что ни один листок не шелохнется, и слышен лишь ровный гуд насекомых. И весь мир тогда так прекрасен и безмятежен, что в голову неизменно приходит мысль: „Бог – существует. Да разве возможно, видя все это, даже предположить иное?“ Но гораздо чаще, отец мой, почти всегда бывает так, что я не вижу Его, Он не отвечает мне, Он не слышит меня. И тогда мне становится так одиноко. Я вообще почти всю свою жизнь страдаю от одиночества. Здесь, в последнее время – особенно сильно. Но одиночество человека, покинутого Богом, – несравненно хуже. И тогда я говорю себе: „Господь не слышит меня. И не услышит. Я умру таким же одиноким, каким жил“. И эта мысль терзает меня день и ночь.

– Он здесь, Роджер. Он внемлет вам. Он знает, что вы чувствуете. Знает, что нужен вам. И не оставит вас. Единственное, в чем я уверен непреложно и что могу обещать вам с полнейшей ответственностью, – Он вас не оставит.

И сейчас, распростершись в темноте камеры на койке, Роджер думал, что патер Кейси выполняет задачу столь же или даже более героическую, чем мятежники на дублинских баррикадах, – несет утешение и душевный мир отчаявшимся, изверившиеся людям, которым суждено провести долгие годы в каменном мешке или взойти на эшафот. Ужасное, ожесточающее ремесло, должно быть – особенно в начале его поприща – доводившее священника до отчаяния. Однако он научился скрывать его. Неизменно сохранял спокойствие и постоянно излучал понимание и участие, так благотворно действовавшие на Роджера. Однажды речь у них зашла о Пасхальном восстании.

– А что бы вы делали, отец мой, случись вам быть в те дни в Дублине?

– То же, что и многие священники, бывшие там, – оказывал бы духовную помощь всем, кто нуждается в ней, – ответил капеллан.

И добавил, что для этого вовсе не обязательно разделять идеи восставших о том, что независимости Ирландии можно добиться только с оружием в руках.

Ибо сам он отнюдь так не считает, не приемлет насилия, испытывая к нему глубочайшее, какое-то нутряное отвращение. Тем не менее он исповедовал бы и причащал, молился бы за тех, кто просил бы его об этом, помогал бы по мере сил и умения санитарам и врачам. Именно так поступало значительное число священников и монахов, причем епископат поддерживал их. Пастырям пристало быть вместе со своей паствой, не так ли?

Разумеется, так, но понятие „Бог“ не вмещается в ограниченное пространство человеческого разума. Всегда требуется рожок, как для слишком тесного башмака, и все равно не входит. Они с Гербертом Уордом не раз толковали об этом. „Во всем, что имеет отношение к Богу, следует вверяться не разуму, но вере, – повторял тот. – Будешь рассуждать и умствовать, Бог рассеется как дым“.

А Роджер всю свою жизнь веровал и сомневался. И даже сейчас, на пороге смерти, не мог проникнуться той слепой и нерассуждающей верой в Бога, что была присуща матери, отцу или братьям. Как счастливы те, кто никогда не задавался вопросом о бытии Высшего Существа, но непреложно верил в него, и мир вокруг них благодаря этому был строен и упорядочен, и все на свете получало свое объяснение и разумное обоснование. И те, кто веровал так, обретал, без сомнения, дар принимать смерть покорно и кротко – дар, недостижимый для тех, которые, подобно ему, всю жизнь играли с Богом в прятки. Роджеру вспомнилось сейчас, что он даже сочинил стихотворение под таким названием. Но Герберт сказал, что это очень скверно, и он выбросил его. А жаль. Сейчас он бы с удовольствием перечитал его и кое-что бы в нем поправил.

Рассветало. Меж створок высокого окна скользнул лучик света. Скоро принесут завтрак.

Роджеру показалось, что с этим запаздывают сегодня. Солнце было уже высоко, золотистый, холодный свет озарил камеру. Он довольно долго читал и перечитывал максимы Фомы Кемпийского о недоверии к учености, ибо оно внушает людям высокомерие, и о зряшной потере времени, потраченного на размышления о предметах темных и таинственных, за незнание коих не спросится с нас даже и на Страшном суде, и наконец услышал скрежет ключа в замке. Дверь камеры открылась.

– Доброе утро, – поздоровался надзиратель, ставя на пол миску с пшенной кашей и кружку кофе. Или сегодня принесли чай? По необъяснимым причинам на завтрак давали то одно, то другое.

– Доброе утро, – отвечал Роджер. Он поднялся и направился в угол камеры, чтобы взять урыльник. – Вы в самом деле припозднились сегодня или это мне кажется?

Надзиратель, верный своему обету молчания, ничего не ответил, и Роджеру почудилось – тот избегает смотреть ему в глаза. Распахнул дверь, пропуская заключенного в коридор, и пошел следом, держась в двух шагах. Роджер чувствовал, что на душе становится легче – может быть, от того, как отблескивали и искрили на толстых стенах и на кирпичном полу лучи летнего солнца. Он подумал о лондонских парках, о высоких платанах, вязах и каштанах Гайд-парка: как хорошо было бы сейчас оказаться там и неузнанным идти среди тех, кто скачет мимо на лошади, или катит на велосипеде, или просто прогуливается с детьми, благо хорошая погода позволяет провести целый день на свежем воздухе.

В пустой уборной – должно быть, были даны особые указания насчет того, чтобы других арестантов в это время на оправку не выводили – он опорожнил и вымыл бак. Потом сделал попытку облегчиться – безуспешную, как и следовало ожидать: запоры преследовали его всю жизнь, – и, наконец, скинув голубую робу, вымыл и яростно растер лицо и торс. Свисавшее с гвоздя полотенце было влажным. Потом двинулся в обратный путь – медленно, наслаждаясь солнечным светом, падавшим из высоких зарешеченных окон, и доносящимся снаружи шумом: автомобильные гудки, голоса, звук шагов, гул моторов создавали у него ощущение, что замершее было время вновь стронулось с места. Впрочем, как только в замке повернулся ключ, ощущение это исчезло.

Ему было безразлично, чай окажется в кружке или кофе. То и другое одинаково безвкусно: надо лишь, чтобы что-нибудь теплое пошло по пищеводу, пролилось в желудок, уняло изжогу, неизменно мучающую его по утрам. Миску он пока отставил – съест кашу, когда проголодается.

Растянувшись на топчане, Роджер вновь взялся за „О подражании Христу“. Сначала то, что он читал, казалось ему по-детски наивным, но мысль, вдруг встретившаяся ему через несколько страниц, заставила его в тревоге закрыть книгу и глубоко задуматься. Богослов утверждал, что человеку полезно претерпевать страдания и несчастья, ибо они напоминают: в этом мире он – изгой, таков его удел, и здесь, на земле, лучше ни на что не надеяться, а ожидать воздаяния в Царствии Небесном. Так и есть. Нидерландский монашек из Агнетенбергской обители пятьсот лет назад высказал мысль, истинность которой Роджер в полной мере испытал на себе. Испытывал с тех пор, как смерть матери загнала его в горькую безвыходность сиротства. Точнее всего определило бы то, что чувствовал он в Ирландии, в Англии, в Африке, в Бразилии, в Икитосе, в Путумайо, слово „изгойство“. Большую часть своей жизни он гордился своим статусом гражданина мира, и именно этим его свойством, по словам Элис, восхищался Йейтс – возможностью не принадлежать ничему по отдельности и сразу всему. И Роджер долго твердил себе, что эта возможность дарует ему свободу, неведомую тем, кто привязан к одному месту. Однако Фома Кемпийский был прав. Он нигде не чувствовал себя своим, потому что таков удел человеческий – отбывать ссылку в эту юдоль слез, пребывать в ней всего лишь до тех пор, пока после смерти не вернешься на путь истинный, не припадешь к животворному ключу, где и останешься уже навеки.

Но зато советы Фомы о том, как перебарывать искушения, Роджеру показались ребячески-робкими. А известно ли было этому благочестивому человеку, затворившемуся в уединении обители, что такое искушения? Если да, то он должен был бы знать, как непросто противостоять им и одолеть „дьявола, который никогда не спит, но вечно ходит и рыщет, ища, кого бы пожрать“. Фома Кемпийский говорит, что нет человека столь совершенного, чтобы его не одолевали соблазны, и что невозможно для христианина остаться нечувствительным к зову главного из них – похоти, источника всех прочих.

Он, Роджер, был слаб и часто поддавался ему. Не так часто, как писал об этом в дневнике, хотя, без сомнения, описывать то, чего не переживал в действительности, тоже ведь способ – пусть трусливый и робкий – пережить это и тем самым поддаться искушению. Придется ли расплачиваться за это наслаждение, изведанное не наяву, но в смутном и неутолимом мороке фантазий? За все то, чего не сделал, но лишь хотел сделать и что описывал? Господь сумеет отличить одно от другого и наверняка осудит за словоизлияния не так сурово, как за грехи, совершенные на самом деле.

Как бы то ни было, в самом этом описывании того, чего не было, уже скрывалась кара – ощущение неудачи и разочарования, которые неизменно сопутствовали его занесенным в дневник вымыслам. (Впрочем, тем же кончалось и прожитое в действительности.) Однако теперь эти безответственные словесные забавы в руках врага превратились в действенное средство опорочить сперва его имя, а потом – и память о нем.

С другой стороны, не так просто понять, какие искушения имел в виду Фома. Они могли быть так замаскированы, так глубоко спрятаны, что их легко было спутать со вполне безгрешными, невинными впечатлениями, с той отрадой, которую дарует глазу созерцание прекрасного. Роджер припомнил, что в отрочестве, глядя на статные, стройные, ладные, мужественные тела своих сверстников, не испытывал к ним никакого чувственного вожделения, никакой греховной тяги, но лишь любовался ими. Так он полагал – и довольно долго. И не это ли эстетическое чувство побудило его изучить искусство фотографии, чтобы запечатлевать совершенство человеческого тела? И только уже в Африке он вдруг понял, что его восхищение – нечисто, верней сказать, и чисто, и порочно одновременно, потому что эти мускулистые, без единой жиринки под глянцевитой кожей, соразмерно сложенные тела, исполненные чувственной кошачьей грации, пробуждают в его душе не только восторг, но и алчное вожделение, и неодолимое желание ласкать их. Получалось так, что искушения, становясь частью его жизни, переворачивали ее, заполняли постыдными тайнами, тоской, томлением, страхом – но также даровали изредка и минуты небывалого наслаждения. И, разумеется, вселяли в душу горечь, терзали угрызениями совести. Но станет ли Господь в высший миг заниматься сложением и вычитанием? Простит ли Он его? Накажет? Роджеру было интересно, а не страшно. Как будто дело шло не о нем, а о некоем интеллектуальном упражнении или головоломке.

В этот миг он вздрогнул от скрежета большого ключа в замке. Дверь открылась, и в камеру ударил поток солнечного света – того, каким внезапно загоралось августовское лондонское утро. Роджер, полуослепленный, увидел три силуэта. Лиц он различить не мог. Поднялся с лежака. Дверь закрылась, и в привычном полусумраке он разглядел, что ближе всех, почти вплотную к нему стоит начальник Пентонвиллской тюрьмы, которого прежде он видел всего раза два, – немолодой, морщинистый, болезненного вида человек в темном костюме. Выглядывавший из-за его плеча смотритель был бледен как полотно. Надзиратель смотрел себе под ноги. Роджеру казалось, что молчание длится целую вечность.

Но вот наконец, взглянув ему в глаза, начальник заговорил – голос его поначалу звучал неуверенно, но с каждым словом обретал твердость:

– Исполняя свои должностные обязанности, сообщаю вам, что на состоявшемся сегодня утром, 2 августа 1916 года заседании кабинета министров его величества прошение о помиловании, поданное вашими адвокатами, отклонено единогласно всеми присутствующими. В соответствии с этим смертный приговор, вынесенный вам за государственную измену, будет приведен в исполнение завтра, 3 августа 1916 года, в девять часов утра, во дворе Пентонвиллской тюрьмы. По существующему обычаю приговоренный может не надевать тюремную одежду, но воспользоваться собственной, изъятой у него при заключении под стражу. Помимо того, уведомляю вас, что тюремные капелланы, католический священник отец Кейси и отец Маккэрролл, представитель той же конфессии, будут готовы дать вам, если вы того пожелаете, духовное напутствие. Общаться вам будет позволено только с ними. Если вы захотите написать письма своим близким и отдать последние распоряжения, администрация тюрьмы снабдит вас письменными принадлежностями. Если имеете что-либо заявить либо обратиться с какой-либо просьбой, можете сделать это сейчас.

– В котором часу я смогу увидеться с капелланами? – спросил Роджер, и ему показалось, что собственный хрипловатый голос звучит с ледяным отчуждением.

Начальник обернулся к смотрителю, шепотом обменялся с ним несколькими фразами и предоставил отвечать ему:

– После обеда.

– Спасибо.

Постояв минуту как бы в нерешительности, все трое покинули камеру, и Роджер услышал скрежет ключа в замке.

Глава XIV

Тот этап в жизни Роджера Кейсмента, что был теснее всего связан с Ирландией и ее проблемами, начался летом 1913 года с путешествия на Канарские острова. И чем дальше в Атлантику уходил корабль, тем легче становилось на душе: таяли и улетучивались воспоминания об Икитосе и Путумайо, о плантациях латекса, о Манаосе и барбадосцах, о Хулио Аране, уходили прочь мысли об интригах Министерства иностранных дел, и Роджер обретал силы, чтобы задуматься о проблемах родной Ирландии. Он уже сделал все, что мог, для индейцев Амазонии. Хулио Арана, один из тех, кто терзал и мучил их едва ли не больше всех, уже не поднимется: он опозорен, разорен и не исключено, что окончит свои дни в тюрьме. Теперь пришло время заняться другими туземцами – коренными жителями Ирландии. Им тоже давно пора освободиться от собственных угнетателей, которые действуют куда более изощренно и лицемерно, чем перуанские, бразильские и колумбийские каучуковые короли.

Однако вместе с этим чувством освобождения, крепнувшим по мере отдаления от Лондона, Роджера и во время путешествия, и потом, в Лас-Пальмас, где он провел месяц, всерьез и постоянно беспокоило резко пошатнувшееся здоровье. Артритные боли настигали его в любое время дня и ночи. И лекарства уже не оказывали прежнего действия. Целыми часами в холодном поту он должен был лежать на кровати в своем номере или на топчане на террасе. Теперь он не расставался с тростью, но все равно – ходить было трудно, и из опасений, что боль парализует, ему пришлось отказаться от столь любимых прежде долгих прогулок по склонам холмов и за городом. И с наибольшей отрадой в эти несколько недель начала 1913 года он вспоминал те часы, когда погружался в прошлое своей страны, читая книгу Элис Стопфорд Грин „Древний мир Ирландии“, книгу, в которой история, мифология, легенды и традиции, причудливо перемешиваясь, создавали образ страны, где среди неласковой природы народ, щедро наделенный бойцовским духом и великодушием, страстью к приключениям и творческой выдумкой, мужеством и изобретательностью создавал песнями, танцами, обрядами, рискованными играми тот неповторимый мир, что так старалась, но все же не сумела уничтожить британская оккупация.

На третий день пребывания в Лас-Пальмас Роджер после ужина отправился прогуляться в окрестностях порта, по кварталам, где на каждом шагу встречались таверны, бары, дешевые „номера“, куда водят проституток. В парке Санта-Каталина неподалеку от площади Лас-Кантерас он огляделся, изучил обстановку и, подойдя к двум юношам – матросам, по всей видимости, – попросил огоньку. Они перекинулись несколькими словами. Морячков рассмешил его скверный испанский, перемешанный с португальским. Он предложил выпить где-нибудь неподалеку, но один сказал, что должен идти, так что Роджер остался наедине с другим – смуглым, кудрявым, совсем еще молоденьким пареньком по имени Мигель. Они зашли в прокуренный тесный бар под названием „Адмирал Колумб“, где под аккомпанемент гитары пела средних лет женщина. После второго стакана Роджер, пользуясь полутьмой, протянул руку, дотронулся до бедра Мигеля. Тот улыбнулся и кивнул. Осмелев, Роджер повел руку выше, до ширинки брюк. Нащупал член юноши, и волна желания захлестнула его. Уже несколько месяцев – а сколько именно? три? шесть? – он представлялся самому себе существом без пола, без желаний, без фантазий. Теперь ему казалось, что вместе с вожделением в жилах заиграла юная, жизнелюбивая кровь. „Пойдем в отель?“ – спросил он Мигеля. Тот улыбнулся ему, не отвечая ни „да“, ни „нет“, но даже и не подумал подняться. Наоборот, заказал себе еще стакан крепкого, терпкого вина, которое они пили. Когда женщина допела, Роджер спросил счет. Расплатился, и они вышли. „Пойдем в отель?“ – повторил он. Юноша то ли колебался, то ли медлил с ответом потому, что хотел, чтобы его упрашивали, и тем самым повысилось вознаграждение за его услуги, раздумывая над этим, Роджер вдруг ощутил острейшую боль в пояснице – такую, что согнулся и, чтобы не упасть, должен был ухватиться за балюстраду. На этот раз боль не нарастала постепенно, как раньше, а пронзила сразу и была сильней, чем всегда. Его словно бы ткнули ножом. Пришлось опуститься на землю, согнуться вдвое. Перепуганный Мигель поспешил прочь, не спросив даже, что случилось, и не простившись. Роджер довольно долго просидел так, скорчившись, закрыв глаза в ожидании, когда остынет этот брус докрасна раскаленного железа, вонзающийся в спину. Когда же он смог вновь распрямиться, пришлось пройти несколько кварталов – очень медленно, волоча ноги, – прежде чем он нашел извозчика, доставившего его в отель. Уснул он только под утро, когда боли стихли окончательно. И во сне – беспокойном и тяжком – он и страдал, и наслаждался, балансируя на краю какой-то пропасти, куда вот-вот должен был соскользнуть.

Наутро, покуда завтракал, он открыл свой дневник и, медленно, убористым почерком, описал, как занимался любовью с Мигелем – сначала в темном парке Санта-Каталина под рокот моря, потом – в вонючем номере дешевого отеля, за окном которого завывали пароходные сирены. Смуглый мальчик скакал на нем, приговаривая: „Ты – старик, ты просто-напросто дряхлый старик“, – и звонко хлопал Роджера по ляжкам, заставляя стонать не то от боли, не то от наслаждения.

Ни в оставшиеся дни на Канарах, ни во время путешествия в Южную Африку, когда он провел несколько недель в Кейптауне и Дурбане – у брата Тома и его жены, – Роджер больше не выходил на поиски приключений: его сковывал страх, что из-за нового приступа артрита он вновь окажется в таком же нелепом положении, как в парке Санта-Каталина, когда не состоялось свидание с морячком. Время от времени, как это бывало и в Африке, и в Бразилии, он предавался одинокой любви, покрывая страницы дневника торопливыми нервными строчками, складывавшимися в неестественные, вымученные фразы, порой такие же вульгарные, как те его любовники на несколько минут или часов, с которыми он должен был немедленно расплачиваться. И эти подделки под чувство вгоняли его в какое-то тоскливое оцепенение, так что он старался развести их по времени, ибо ни от чего другого не ощущал он так ясно свое одиночество, свое подпольное существование, не сознавал так непреложно и явно, что это будет сопровождать его до могилы.

Книга Элис об ирландской старине вызвала у него такой восторг, что Роджер попросил свою приятельницу прислать ему что-нибудь еще на эту тему. И посылку с книгами и брошюрами он получил 6 февраля 1913 года, когда собирался отплыть на „Грантильи-Касл“ в Южную Африку. Он читал день и ночь и в пути, и по прибытии, так что, несмотря на расстояние, остро чувствовал близость Ирландии – теперешней, вчерашней и древней, – чье прошлое открывалось ему благодаря материалам, отобранным для него Элис. В плавании спина и бедро болели не так сильно.

Встреча с Томом, которого он не видел столько лет, вышла невеселой. Свидание, вопреки ожиданиям и надеждам Роджера, надеявшегося, что оно сблизит его со старшим братом и укрепит ту родственную приязнь, которой на самом деле никогда не было и в помине, показало со всей очевидностью, что они чужие друг другу. И нет между ними ничего общего, кроме разве что крови. Все эти годы Том писал ему – а особенно часто в ту пору, когда у него и его первой жены, австралийки Бланш Болхэрри, были серьезные трудности, – прося денег. И Роджер ни разу не отказал им, за исключением тех случаев, когда брат и невестка запрашивали чрезмерные, по его понятиям, суммы. Потом, женившись во второй раз на южноафриканке – Катье Аккерман, Том выстроил под Дурбаном lodge[17]17
  Здесь: охотничий домик, шале (англ.).


[Закрыть]
, но дела его шли не блестяще. Расчет был на то, что здешние красоты привлекут туристов и охотников, но их оказалось гораздо меньше, чем ожидалось, а расходы – куда больше. Стало понятно, что затея не оправдывает ожиданий, и что, вероятно, придется продать lodge себе в убыток. Брат, выглядевший старше своих лет, за эти годы превратился в типичнейшего южноафриканца – коренастого, дочерна загорелого от жизни на природе крепыша с весьма непринужденной, чтобы не сказать грубоватой, манерой поведения, и даже в речи его слышался теперь не ирландский, а местный выговор. Его не интересовало, что происходит в Ирландии, в Великобритании или в Европе, зато с упорством одержимого он говорил о том, как трудно вести бизнес в Дурбане. С его женой Катье Роджеру было интересней, благо та была нрава жизнерадостного, обладала чувством юмора и любила искусство, но все равно – в конце концов он раскаивался, что отправился в такую даль для того лишь, чтобы посетить эту чету.

В середине апреля он пустился в обратный путь. Чувствовал себя лучше и бодрей, и в южноамериканском климате артрит давал себя знать меньше. Мысли его теперь были сосредоточены на министерских делах: больше нельзя было откладывать решение и просить, не получая жалованья, новые и новые отсрочки. Надо либо принять должность генерального консула в Бразилии, либо оставить дипломатическую службу. Но сама мысль о возвращении в Рио, который при всей своей красоте всегда был ему чужд, неприятен и даже враждебен, казалась Роджеру непереносимой. И дело было не только в этом. Главное заключалось в невозможности вести прежнюю двойную жизнь – служить Британской империи и осуждать ее и душой, и умом – и чувствами, и убеждениями. Плывя в Англию, он беспрестанно вел подсчеты: сбережения его были скудны, но для той скромной умеренной жизни, какую он привык вести, пенсии, полагающейся ему как государственному служащему, должно хватить, чтобы свести концы с концами. В Лондоне он принял решение. И первым делом подал в министерство прошение об отставке по состоянию здоровья.

И пробыл в столице ровно столько времени, сколько нужно было, чтобы оформить бумаги и подготовить поездку в Ирландию. Он делал это, испытывая разом и радость, и ностальгию, словно уже загодя тосковал, что навсегда покидает Англию. Раза два он виделся с Элис и с сестрой Ниной, которой, чтобы не огорчать ее, ничего не стал рассказывать о финансовых неурядицах Тома в Южной Африке. Попытался встретиться с Эдмундом Морелем – до него, как ни странно, не дошло ни одно из писем, посланных за эти три месяца. Однако старый друг, ссылаясь на неотложные дела и скорый отъезд, что было всего лишь отговоркой, отказался принять его. Что же случилось с давним единомышленником, с товарищем по борьбе, которым Роджер привык так восхищаться и которого так любил? Чем было вызвано такое охлаждение? Какая сплетня или интрига повлияла на него, вызвала в нем неприязнь к Роджеру? Уже позднее, в Париже, Герберт Уорд рассказал ему, что Морель, уязвленный тем, как жестко критикует Роджер политику Британской империи по отношению к Ирландии, избегал встречи с ним, чтобы не обнаруживать свое истинное отношение к такой политической позиции.

– Так уж вышло, что ты незаметно для самого себя превратился в экстремиста, – полушутя, полусерьезно сказал ему Герберт.

В Дублине Роджер снял на Лоуэр-Бэггот-стрит ветхий домик. При жилье был крошечный сад, где росли герани и бегонии, которые он рано утром поливал и подрезал. В этом тихом квартале жили лавочники и ремесленники, а по воскресеньям они всей семьей отправлялись слушать мессу: женщины расфуфыривались как на праздник, мужчины были в парадных костюмах, в крахмальных воротничках, в начищенных до глянца башмаках. В пабе с паутиной на потолке Роджер пил черное пиво с местными портным, сапожником, зеленщиком, обсуждал новости, пел старинные песни. Слава, которую он стяжал себе в Англии кампаниями против преступлений, творящихся в Конго и в Амазонии, докатилась и до Ирландии, и, как ни мечталось ему о жизни в безвестности и простоте, выходило иначе: со дня приезда в Дублин его осаждали самые разнообразные люди – политики, интеллектуалы, журналисты, – просили дать интервью, прочесть лекцию, выступить в клубе или на заседании какого-нибудь общества. Ему даже пришлось позировать известной художнице Саре Персер. И на сделанном ею портрете, запечатлевшем моложавого, уверенного в себе триумфатора, Роджер не узнавал себя.

Он снова начал брать уроки гэльского языка. Три раза в неделю приходила к нему, опираясь на палку, миссис Темпл в очках и в шляпке с вуалеткой, давала ему задания и тут же исправляла ошибки красным карандашом, ставя отметки – как правило, низкие. Почему так тяжко давался ему язык кельтов, которым он хотел уподобиться? Роджер был способен к языкам – он знал французский и португальский, не меньше трех африканских диалектов, мог объясниться по-испански и по-итальянски. Почему же упорно ускользал язык страны, родной для него? Стоило лишь ему с неимоверным трудом вытвердить что-либо, как спустя несколько дней или даже часов это забывалось. С той поры, никому об этом не говоря, а напротив – в публичных дискуссиях отстаивая из принципиальных соображений противоположную точку зрения, он стал спрашивать себя: а не было ли химерой, плодом воображения таких людей, как профессор Оуин Макнилл или педагог и поэт Патрик Пирс, представление о том, что можно возродить язык, который колонизаторы преследовали и загнали в подполье, оттеснили на обочину, почти уничтожили? Возможно ли сделать так, чтобы он вновь стал родным языком ирландцев? Возможно ли, что в будущей Ирландии английский сдаст свои позиции и, благодаря школам, газетам, проповедям церковников, речам политиков, будет заменен кельтским? На людях Роджер утверждал, что – да, не только возможно, но и необходимо, потому что без этого Ирландия не обретет самое себя. Тем не менее, сидя в тиши своего кабинета на Лоуэр-Бэггот-стрит над упражнениями, заданными миссис Темпл, он говорил себе, что это зряшная затея. Действительность была слишком уж непреложна: английский язык сделался для огромного большинства ирландцев средством общения, способом говорить, существовать, чувствовать – и попытки отказаться от этого стали бы политическим сумасбродством, которое могло бы привести лишь к вавилонскому столпотворению, а его любимую Ирландию превратить в археологическую диковину, отрезанную от всего остального мира. Стоит ли?

В мае и в июне 1913 года резко прервалась его размеренная жизнь, заполненная занятиями: после беседы с журналистом из газеты „Айриш индепендент“, рассказавшим ему, в каком первобытном убожестве и нищете живут рыбаки Коннемары, Роджер, повинуясь внезапному безотчетному побуждению, решил отправиться туда – на запад графства Голуэй, где, как рассказывали, черты старой Ирландии еще сохранились в неприкосновенности, а жители говорят по-гэльски. Но вместо исторической реликвии Роджер обнаружил в Коннемаре поистине кричащий контраст между великолепной природой – горы, вершинами уходящие под облака, девственные луга, где паслись лошадки местной карликовой породы, – и чудовищной нищетой жителей, живших без школ и больниц в полнейшем социальном забросе. Помимо всего прочего, в округе было отмечено несколько случаев заболевания тифом. Это могло перерасти в опустошительную эпидемию. Роджер Кейсмент, человек действия, человек, даже в свойственные ему периоды упадка не терявший энергии и стойкости, немедленно взялся за дело. Написал в „Айриш индепендент“ статью под названием „Ирландский Путумайо“ и, основав фонд помощи, открыл сбор средств собственными даяниями. Одновременно предпринял ряд публичных акций с англиканской, пресвитерианской и католической церквями, с благотворительными обществами, обратился с призывом к врачам и сестрам милосердия добровольно отправиться в район эпидемии на помощь чахлому тамошнему здравоохранению. Кампания увенчалась успехом. Со всей Ирландии и из Англии стали поступать многочисленные пожертвования. Роджер трижды привозил в Коннемару одежду, медикаменты, продукты для семей, пострадавших от эпидемии. Кроме того, он создал комитет, который в перспективе должен был выстроить там школы и больницы. Два месяца кряду он проводил изнурительные встречи и совещания с клириками, политиками, представителями властей, журналистами. И сам удивлялся тому, с каким уважением относились к нему все они, включая и тех, кто совсем не разделял его националистических взглядов.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю