Текст книги "Сон кельта. Документальный роман"
Автор книги: Марио Варгас Льоса
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 28 страниц)
– Сколько именно?
Элис качнула головой:
– Точных цифр, официальных данных не знаю. Те, о которых слышала, совершенно недостоверны. Однако одно сомнению не подлежит. Сражались. Это знают британские солдаты, которые хватали их и волокли в Ричмондские казармы или в тюрьму Килмейнем. Их хотели предать военно-полевому суду и расстрелять. Вот это я знаю из очень надежного источника – от одного министра. Но кабинет сообразил, что, если расстреливать женщин, всколыхнется и возьмется за оружие уже вся Ирландия, – сообразил и ужаснулся. И премьер Эскуит телеграфировал командующему войсками сэру Джону Максуэллу категорический запрет. Это спасло жизнь и графине Маркевич. Смертный приговор ей заменили на пожизненное заключение.
Тем не менее за неделю уличных боев выяснилось, что не все дублинцы исполнены героического воодушевления и солидарности. Монах-капуцин был свидетелем того, как бродяги, уголовники или просто городская беднота разбивали и грабили лавки и магазины на Сэквилл-стрит и других центральных улицах: эти бесчинства поставили в трудное положение руководителей ИРБ, „волонтеров“ и Гражданской армии, не предвидевших, что восстание может привести и к таким последствиям – побочным и преступным. В иных случаях мятежники пытались препятствовать разгрому гостиниц и выстрелами в воздух разгоняли толпу и отстояли, например, отель „Грешэм“, но порой, когда она прорывалась к фешенебельным магазинам, – отступали, растерявшись и дрогнув от ярости этих изголодавшихся, обездоленных людей, чьи интересы они, как им казалось, и защищают.
Однако на улицах Дублина происходили столкновения не только с уголовниками. Обезумевшие от горя, отчаянья и ярости, жены, сестры, матери и дочери тех полицейских или солдат, кто был ранен или убит во время восстания, сбивались в довольно многочисленные группы и нападали на мятежников. Иногда с бранью и проклятиями бросались на баррикады, швыряли камни в ее защитников, плевали в них, называли убийцами. И едва ли не самым тяжким испытанием для человека, полагавшего, будто он отстаивает истину, добро и справедливость, было убедиться, что на него нападают не цепные псы империи, не солдаты британской армии, а его же соотечественницы, ослепленные страданием простые ирландки, которые видят в нем не освободителя отчизны, а убийцу близких и дорогих им людей, единственно в том и виноватых, что пошли служить в армию или в полицию ради куска хлеба, как делывали бедняки во все времена.
– Мир не делится на черное и белое, мой дорогой, – сказала Элис. – Даже в таком святом деле. Даже здесь появляются оттенки, и серая пелена покрывает все.
Роджер кивнул. То, о чем говорила Элис, имело к нему самое прямое отношение. Как бы ни был человек предусмотрителен, как бы тщательно ни рассчитывал свои шаги, жизнь неизменно оказывается сложнее и опрокидывает любые расчеты, заменяя умозрительные схемы противоречивой, смутной, неопределенной действительностью. И не он ли сам – наглядный, ходячий пример этой зыблющейся двойственности? Его следователи – Реджинальд Холл и Бэзил Томсон – не сомневались, что он прибыл из Германии, чтобы возглавить восстание, меж тем как истинные его руководители до последней минуты скрывали от Кейсмента дату выступления, ибо знали его мнение по этому поводу: поднимать восстание, не согласовав его с действиями германских войск, – безумие. О чем тут еще говорить после такого?
Что будет теперь с националистами? Их лучшие бойцы погибли в уличных сражениях, казнены, брошены в тюрьмы. Чтобы восстановить это движение, потребуется много лет. Немцы, на которых возлагалось столько надежд, устранились. Годы самопожертвенных усилий во имя Ирландии пошли прахом. А сам он сидит в камере британской тюрьмы и ждет ответа на прошение о помиловании, в котором ему, судя по всему, будет отказано. И разве не лучше было бы сложить голову в уличных боях вместе с этими поэтами и мистиками, посылая и получая пули? Тогда его гибель обрела бы ясный и непреложный смысл, избавила бы от позорной смерти в петле, уготованной ему, как заурядному преступнику. „Поэты и мистики“. Да, именно так было, так они и вели себя, выбрав центром восстания не какие-нибудь армейские казармы или Дублинский замок, цитадель колониальной администрации, но здание почтамта, недавно перестроенное. И это был выбор не политиков и не военных, но цивилизованных граждан. Они ставили себе целью не столько разгромить британских солдат, сколько завоевать сердца своих соотечественников. Не об этом ли с предельной ясностью высказывался Джозеф Планкетт во время дискуссий в Берлине? Поэты и мистики жаждали принять мученичество, чтобы потрясти, пробудить от спячки огромные множества людей, веривших, подобно Джону Редмонду, что Британская империя сама, по доброй воле, мирным путем, дарует Ирландии свободу. Поэты и мистики оказались провидцами или наивными простаками?
Он вздохнул, и Элис ласково похлопала его по руке:
– Тебя печалит и волнует, когда мы говорим об этом, да, Роджер?
– Да, Элис. Печалит и волнует. Порою я впадаю в неимоверную ярость, когда вспоминаю все, что они сделали. А иногда – завидую им всей душой и восхищаюсь ими безмерно.
– По правде сказать, я могу думать только об этом. И о том, как мне не хватает тебя, Роджер, – произнесла она, снова беря его за руку. – Твой ум, твоя зоркость помогали мне различать свет во всем этом мраке. И знаешь ли что?.. Не сейчас, но по прошествии времени из всего этого что-нибудь да получится. Есть приметы и признаки.
Роджер кивнул, не вполне понимая, что она имеет в виду.
– Уже сейчас число сторонников Джона Редмонда по всей стране убывает, – добавила Элис. – Прежде мы были в меньшинстве, а теперь большая часть ирландского народа склоняется на нашу сторону. Это покажется тебе невероятным, но так оно и есть. Расстрелы, военно-полевые суды, высылки сыграли нам на руку.
Роджер заметил, как смотритель, стоявший к ним спиной, пошевелился, словно желая обернуться и приказать, чтобы прекратили. Но не сделал этого. Элис была теперь настроена более оптимистично. По ее мнению, Пирс и Планкетт не так уж безнадежно заплутали. Потому что по всей Ирландии с каждым днем множится число стихийных манифестаций: на улицах, в церквях, в профсоюзных центрах, в клубах люди с горячей симпатией высказываются о мучениках, расстрелянных на месте или приговоренных к долгим срокам тюремного заключения, и пышут злобой к полиции и солдатам британской армии. Враждебность жителей, набрасывавшихся на них с бранью и оскорблениями, приняла такой размах, что военный губернатор Дублина запретил солдатам появляться на улице в одиночку, приказал удвоить патрули, а в увольнении носить только гражданскую одежду.
По словам Элис, самые разительные перемены произошли в католической церкви. Иерархи и большинство клириков всегда склонялись к мирным, ненасильственным, постепенным шагам, больше тяготея к „гомрулю“, к методам Джона Редмонда и его сторонников из Ирландской парламентской партии, нежели к радикальным сепаратистам „Шинн Фейна“, „Гэльской лиги“, ИРБ и „волонтерам“. После Пасхального восстания все изменилось. Быть может, дело было в том, что за неделю боев восставшие показали себя истинно и пылко верующими. Священники, и среди них – брат Остин, свидетельствовали единодушно: на баррикадах и в захваченных домах, превращенных в опорные пункты, служились мессы, люди исповедовались и причащались, и многие просили благословения перед тем, как открыть огонь. Повсюду неукоснительно и свято соблюдался сухой закон, введенный руководителями восстания. Когда случалось затишье, бойцы преклоняли колени, молились вслух по четкам. Ни один из осужденных на казнь, включая Джеймса Коннолли, заявлявшего о своих социалистических взглядах и слывшего атеистом, не преминул попросить у священника духовное напутствие, прежде чем стать к стенке. Израненного, окровавленного Конноли, сидящего в инвалидном кресле, расстреляли после того, как он приложился к распятию, протянутому ему капелланом. Весь май в Ирландии служили поминальные мессы по мученикам Страстной недели. Каждое воскресенье по окончании службы пастыри в своих проповедях призывали прихожан молиться за души патриотов, расстрелянных британской армией и тайно зарытых где-то. Сэр Джон Максуэлл заявил по этому поводу официальный протест, но епископ О'Дуайер не стал оправдываться, а заступился за своих клириков и сам обвинил генерала, что тот установил „военную диктатуру“ и поступает не по-христиански, устраивая массовые расправы и отказываясь выдавать семьям тела казненных. Британцы, поступая по законам военного времени, хоронили расстрелянных тайно, потому что желали избежать паломничества на их могилы, и ярость, вызванная этими действиями, охватывала даже те слои общества, которые никогда прежде не питали симпатий к радикалам-республиканцам.
– И в итоге паписты с каждым днем обретают все больший вес, а наше влияние сжимается, как шагреневая кожа в романе Бальзака. Осталось только и нам с тобой, националистам, исповедующим англиканскую веру, обратиться в католичество, – шутя сказала Элис.
– Я, в сущности, так уже сделал, – ответил Роджер. – И политика тут оказалась ни при чем.
– Нет, от меня этого шага ждать не следует. Не забывай, мой отец был пастором. Что ж, я не удивлена – этого следовало ожидать. Помнишь, как на моих „вторниках“ мы подшучивали над тобой?
– Как можно забыть эти вечера в твоем доме? – со вздохом ответил Роджер. – Я кое-что хочу рассказать тебе. Знаешь, у меня теперь много времени для размышлений, и вот я решил подвести баланс – вспомнить, где и когда я был счастлив по-настоящему? И понял – на „вторниках“ в твоем доме на Гроувнор-роуд, дорогая моя Элис. Никогда прежде не говорил тебе об этом, но всякий раз выходил оттуда, как будто осененный благодатью. Почти в экстазе. Просветленный и радостный. Примиренный с жизнью. И думал: „Какая жалость, что я не получил образования, не окончил университет“. Когда слушал тебя и твоих гостей, неизменно чувствовал, что безмерно далек от культуры – примерно как дикари в Конго или в Амазонии.
– А мы испытывали схожие чувства к тебе, Роджер. Завидовали твоим путешествиям, твоим приключениям и тому, сколько разнообразных жизней ты прожил там, в этих далеких местах. Знаешь, Йейтс однажды сказал про тебя так: „Роджер Кейсмент – самый универсальный ирландец из всех, кого я знаю. Истинный гражданин мира“. Кажется, я прежде не говорила тебе об этом.
Они вспомнили, как когда-то давно, в Париже у Роджера вышел с Гербертом Уордом спор о символах. Тот показал ему одну из своих последних работ, которой остался очень доволен, – она изображала африканского колдуна. Хотя скульптурный портрет – и в самом деле очень удачный – был выполнен во вполне реалистической манере, от этого человека, чье лицо было покрыто ритуальными шрамами, а руки держали череп и метлу, веяло чем-то таинственным и мистическим, исходила убежденность в своем могуществе, дарованном ему духами леса, ручья, хищных зверей, и в умении внушать соплеменникам безграничное доверие, избавляя их от сглаза и порчи, болезней и страхов, и в способности взаимодействовать с высшими силами.
– Все мы носим в душе какую-то память об отдаленнейших предках, – сказал тогда Герберт, показывая на бронзовое изваяние: полузакрывший глаза колдун пребывал, казалось, в трансе и грезил наяву под воздействием опьяняющего настоя из трав. – Доказательство? Все те символы, к которым мы относимся со священным трепетом. Гербы, знамена, кресты.
Роджер и Элис возражали ему: символы вовсе не следует рассматривать как пережитки той эры, которую можно назвать „иррациональной“. Напротив, знамя, например, было символом некой общности, члены которой едины в том, что разделяют одни и те же верования, убеждения, обычаи и при этом уважают различия, присущие каждому из них, признают право на разногласия – и все это не только не ослабляет, но еще больше укрепляет их сплоченность. Оба признались, что их волновало бы вьющееся на ветру знамя республиканской Ирландии. И как же потешались над ними Герберт и Сарита, услышав эти слова!
У Элис перехватило горло от волнения, когда она сперва узнала от племянника, а потом и своими глазами увидела на фотографиях, как над головой Пирса, оглашающего Декларацию независимости, реют республиканские флаги, выставленные в окна, спущенные с подоконников, поднятые на крышах почтамта, „Либерти-Холла“[16]16
В этом отеле первоначально располагался штаб восстания, вслед за тем переместившийся в здание Дублинского главпочтамта.
[Закрыть] и многих других зданий, занятых мятежниками, – отелей „Метрополь“ и „Империаль“ в том числе. И, вероятно, это зрелище вселяло безмерное счастье в души тех, кто пережил эти минуты. Потом она узнала, что за несколько недель до начала восстания члены „Совета ирландских женщин“, вспомогательного женского формирования „Ирландских волонтеров“, не только собирали медикаменты и перевязочные материалы, но и сшили эти трехцветные флаги, которые 24 апреля взвились над крышами в центре Дублина. Мужчины тем временем готовили самодельные гранаты, динамитные шашки, пики, штыки – дом Планкеттов в Киммидже превратился в оружейную мастерскую.
– Это было историческое событие! – твердо произнесла Элис. – Слова у нас обесценились. Политики по любому поводу употребляют слово „исторический“. Но республиканские флаги в небе над старым Дублином и в самом деле войдут в историю. Об этом всегда будут вспоминать с душевным трепетом. Да, это было историческое событие. Мир перевернулся, мой дорогой Роджер. В Соединенных Штатах многие газеты поместили эту новость на первых полосах. Разве тебе не хотелось бы увидеть это своими глазами?
Разумеется, хотелось бы. По словам Элис, все больше ирландцев, нарушая запрет, вывешивает республиканские флаги, причем такое происходит даже в Белфасте и Дерри, оплотах Британской империи.
А с другой стороны, несмотря на идущую в континентальной Европе войну, сводки с театра военных действий становились с каждым днем все тревожней: потери достигали головокружительных величин, а результаты оставались сомнительны – в самой Англии все больше людей желало оказать помощь ирландцам, депортированным военными властями. Многие сотни людей, обвиненных в подрывной деятельности, были высланы из страны и рассеяны по территории Англии, лишены свободы передвижения, а зачастую – и средств к существованию. Элис рассказала Роджеру, что благотворительные организации, снабжающие ирландцев деньгами, продуктами и одеждой, не испытывают никаких затруднений в сборе средств да и вообще пользуются поддержкой в обществе. И в этой сфере важную роль играла католическая церковь.
Среди высланных были десятки женщин. И многие из них – кое от кого Элис слышала это собственными ушами – затаили злобу на вождей восстания за то, что те препятствовали их участию в боях. Тем не менее почти все они добром или силой добивались своего и оказывались на баррикадах. Неколебим остался только один командир – Эймен де Валера, так и не допустивший женщин на мельницу Боланда и прилегающие участки. И женщины испытывали сильнейшую досаду, слыша его доводы: место женщины – у домашнего очага, а не на баррикадах, и пристало ей держать в руках прялку, поварешку и иголку с ниткой, а не карабин и не пистолет. Если женщины окажутся в рядах бойцов, те будут отвлекаться от дела и, пытаясь уберечь их от пуль, могут позабыть о своих обязанностях. Роджер знавал этого высокого, сухопарого человека, преподавателя математики и руководителя „Ирландских волонтеров“, вел с ним обширную переписку – он, как и остальные вожаки восстания, был приговорен к расстрелу военно-полевым судом, заседавшим закрыто и вердикты выносившим проворно. Однако в последнюю минуту де Валера спасся. Когда, уже причастившись и исповедавшись, он с четками в руках спокойно ожидал своей очереди стать к стенке, трибунал решил все же заменить ему смертную казнь на пожизненное заключение. Рассказывали, что воевавшие под его началом отряды повстанцев при полном отсутствии боевого опыта и военных знаний дрались умело и стойко, нанесли англичанам наибольший ущерб и зачастую принуждали их сдаваться. Впрочем, говорили также, что он вел себя порой так странно, что людям, окружавшим Эймена на его командном пункте, казалось иногда – он лишился рассудка от чудовищного напряжения и огромных потерь. И это был не единственный случай в те дни. Проводя по нескольку суток под шквалом огня, под градом свинца, без пищи, воды и сна, инсургенты сходили с ума, или у них начинались нервные припадки.
Роджер отвлекся было, вспоминая долговязую фигуру де Валеры, его манеру говорить церемонно и торжественно. И не сразу понял, о какой лошади говорит Элис. Причем взволнованно – и со слезами на глазах. Он знал, что его приятельница обожает животных, но почему именно это так растрогало ее? Постепенно до него стало доходить: Остин рассказал ей, что в первый день боев британские уланы атаковали укрепление, возведенное возле почтамта, но были отбиты. Трое кавалеристов погибли. Лошадь одного была ранена в нескольких местах и с жалобным, испуганным ржанием лежала на мостовой перед баррикадой, истекая кровью. Она пыталась встать, и порой ей это удавалось, но, ослабев от потери крови, снова падала наземь, сделав несколько шагов. Защитники баррикады спорили, как лучше поступить – добить ее, чтобы избавить от мучений, или же попытаться вылечить. Наконец, было решено пристрелить. Потребовались две пули, чтобы прекратить агонию.
– Не она одна погибла в те дни на улицах Дублина, – сумрачно произнесла Элис. – Их было много – лошадей, собак, кошек… Невинные жертвы человеческого варварства. Меня долго мучили кошмарные сны… Бедные звери. Мы, люди, ведем себя куда хуже зверей, не так ли, Роджер?
– Это не всегда так, дорогая моя. Уверяю тебя, иные не уступят нам жестокостью. Я думаю о змеях, яд которых не убивает сразу, а причиняет ужасные муки. Или об амазонских канеро – паразитах, которые проникают в тело через задний проход и вызывают кровотечения. И о…
– Давай поговорим о чем-нибудь другом, – сказала Элис. – Хватит о войне, о боях, о смертях и ранах…
Однако уже через минуту принялась рассказывать Роджеру, что, хоть сотни ирландцев были депортированы и рассажены по английским тюрьмам, симпатии народа к „Шинн фейну“ и ИРБ возросли многократно. Даже люди, известные независимостью своих умеренных взглядов, убежденные сторонники ненасильственных действий стали вступать в эти радикальные организации. По всей Ирландии подписывали все новые и новые петиции, требовавшие амнистии для осужденных. Чрезмерные жестокости британских властей вызвали демонстрации протеста и в Соединенных Штатах, во всех городах, где имелись ирландские землячества. Джон Девой добился немыслимого – прошения об амнистии для мятежников подписывали виднейшие представители американской элиты, от артистов и предпринимателей до политиков, профессоров и влиятельных журналистов. Конгресс принял резолюцию, составленную в весьма жестких выражениях, в которой осудил повальные расправы над теми, кто сложил оружие. Восстание было подавлено, но положение не ухудшилось. А в отношении международной поддержки националистов никогда еще обстоятельства не складывались так благоприятно для них.
– Время истекло, – прервал ее смотритель. – Прощайтесь.
– Я добьюсь еще одного свидания, и мы непременно увидимся, прежде чем… – поднимаясь на ноги, начала Элис. И осеклась, побледнев.
– Ну, разумеется, милая моя Элис, – сказал Роджер и обнял ее. – Надеюсь, тебе это удастся. Ты ведь и не знаешь, как благотворно ты на меня действуешь. Ты вселяешь мир в мою душу.
Но только не на этот раз. Когда он вернулся в камеру, в голове у него продолжали вихрем проноситься лица и картины, как-то связанные с Пасхальным восстанием, словно рассказы Элис вырвали его из Пентонвиллской тюрьмы и бросили в самую гущу уличных боев. Он затосковал по Дублину, по зданиям из красного кирпича, по крошечным садикам за деревянными изгородями, по гремящим трамваям, по морю трущоб, окружающему островки благоденствия и преуспевания. Что там от всего этого осталось после артиллерийских обстрелов, после зажигательных снарядов? Он подумал про „Театр Аббатства“, „Гейт“, „Олимпию“, про бары – жаркие, провонявшие пивом, искрящиеся оживленными разговорами. Станет ли когда-нибудь Дублин таким, как раньше?
Смотритель не предложил ему сходить в душ, а Роджер не стал просить. Тюремщик казался таким подавленным, и на лице его застыло такое тоскливо-отсутствующее выражение, что узник не решился обеспокоить его. Горько было видеть, как он страдает, а еще горше – сознавать, что не осмелился хоть попробовать как-то поднять ему дух. Смотритель, нарушая распорядок и режим, уже дважды приходил к нему в неурочное вечернее время, и каждый раз Роджер грустил, что не смог утешить мистера Стейси. И в первый раз, и во второй тот говорил только о своем сыне Алексе, павшем в бою с германцами под Лоосом, безвестным французским городком, который смотритель иначе как проклятой дырой не называл. Потом, после долгого молчания признался Роджеру, как мучит его, что однажды он выпорол маленького тогда еще сына, когда тот украл пирожок в кондитерской на углу. „Да, он совершил проступок и подлежал наказанию – но не такому суровому. Сечь ребенка нескольких лет от роду – это непростительная жестокость“. Роджер, пытаясь успокоить его, рассказал, что капитан Кейсмент порол и его, и двоих его братьев, и сестру, однако они не переставали любить отца. Но слышал ли его смотритель Стейси? Погруженный в свои тягостные мысли, он сидел молча, дышал тяжело.
Когда надзиратель запер за ним дверь камеры, Роджер, дрожа как в лихорадке, ничком растянулся на койке. Разговор с Элис не пошел на пользу. Какая жалость, что в мундире „Ирландских волонтеров“, с маузером в руке ему не довелось участвовать в восстании – и не важно, что оно окончилось разгромом и бойней. Быть может, Патрик Пирс, Джозеф Планкетт и остальные были правы. Речь ведь идет не о победе, а о сопротивлении любой ценой. О самопожертвовании, схожем с мученичеством первых христиан. Пролитая ими кровь не пропала даром, брошенное в почву семя проросло, покончило с языческими идолами, и на место их пришел Христос Спаситель. То же – и с ирландцами-добровольцами: их гибель не останется втуне, но даст плоды, заставит слепых прозреть и принесет Ирландии свободу. Сколько его единомышленников и друзей из „Шинн Фейна“, из Гражданской армии, из ИРБ пошли на баррикады, заранее зная, что это будет самоубийством? Сотни и тысячи. И первый из них, без сомнения, – Патрик Пирс. Он всегда был убежден, что мученичество есть главное оружие в справедливой борьбе. Быть может, это – свойство ирландского характера, наследие кельтов? Способность претерпевать страдания была уже у Кухулина, у мифологических героев ирландских саг, повествующих о великих деяниях, она сияла в непреклонной стойкости святых, чьи жития с таким рвением и любовью изучала его приятельница Элис. Бесконечная способность к подвигу заложена, быть может, в самом ирландском характере, непрактичность которого компенсируется безмерным величием души, способной взлелеять и воспринять самые несбыточные мечты о справедливости, о счастье и равенстве? Даже если поражение неминуемо. Сколь бы отчаянно сумасбродным ни был разработанный Пирсом, Томом Кларком и Планкеттом замысел восстания, за эти шесть дней неравной борьбы стал очевиден, обнаружился, восхитив и поразив весь мир, характер ирландского народа – непокоренного вопреки многим векам рабства, оставшегося идеалистическим, отважным до безрассудства, готовым на все ради правого дела. И какой контраст с другими его соотечественниками – военнопленными Лимбургского лагеря, которые так и не вняли его уговорам! Это – другой лик Ирландии, Ирландии сломленной, угасившей за столетия угнетения ту искру непокорства, что привела людей на дублинские баррикады. Неужели он, Роджер Кейсмент, в очередной раз ошибся? Что, если бы германское оружие, которое он вез на „Ауде“, в ночь на 20 апреля все же попало бы в руки мятежников? Он представил себе, как сотни людей на велосипедах, автомобилях, телегах, вьючных мулах и ослах растекаются по всей Ирландии, распределяя оружие и боеприпасы. А смогли бы эти двадцать тысяч винтовок, десять пулеметов, пять миллионов патронов, попади они вовремя в руки восставших, изменить положение? По крайней мере, бои продолжались бы дольше, инсургенты сопротивлялись бы лучше, а потери англичан были бы значительнее. Роджер заметил, что зевает, и обрадовался этому. Сон сотрет все эти картины, уймет его тоску.
Ему приснилась мать. Улыбаясь, она то появлялась, то исчезала, то грациозно возникала вновь, и синяя лента на ее соломенной шляпе вилась по ветру. Кокетливый зонтик в цветочек оберегает от солнца белизну ее кожи. Роджер и Энн Джефсон неотрывно смотрят друг на друга, и никто, и ничто на свете не в силах нарушить этот безмолвный, нежный диалог. Но вот внезапно из-за деревьев появляется капитан Кейсмент в блестящем парадном мундире легких драгун. Похоть, которой горит его устремленный на жену взгляд, оскорбляет и страшит Роджера. Он не знает, как быть. У него нет сил ни воспрепятствовать тому, что вот-вот произойдет, ни броситься прочь отсюда, избавляясь от ужасного предчувствия. Сквозь застилающие глаза слезы, дрожа от страха и негодования, он видит, как капитан подхватывает жену, вскидывает ее вверх. Слышит, как она вскрикивает от неожиданности, но тотчас вслед за тем рассыпает смешок – деланый и снисходительный. Замирая от омерзения и ревности, Роджер видит, как она болтает в воздухе ногами, показывая свои тонкие лодыжки, покуда капитан бегом утаскивает ее в чащу. Они скрываются за деревьями, смех матери все глуше, и вот наконец замирает вовсе. До Роджера доносятся теперь лишь посвист ветра и птичьи рулады. Он не плачет. Мир жесток и несправедлив, и, чем так страдать, во сто крат лучше умереть.
Сон длился после этого еще какое-то время, но Роджер, проснувшись – еще в темноте – сколько-то минут или часов спустя, не помнил, чем все кончилось. В очередной раз с тоской подумал, как скверно, что нельзя узнать, сколько времени прошло. Порою он забывал об этом, но малейшее сомнение, беспокойство, мимолетное тревожное воспоминание вселяли в него едкую тоску, и от невозможности понять, день сейчас или ночь, леденело сердце, возникало чувство, будто его выбросили из времени и поместили туда, где не существует ни „раньше“, ни „теперь“, ни „потом“.
Прошло немногим более трех месяцев со дня его ареста, но казалось – он уже несколько лет провел за решеткой, в глухой отъединенности от мира день за днем, час за часом теряя самого себя. Он не сказал этого Элис, но знал – если прежде в нем еще теплилась надежда, что британский кабинет министров удовлетворит его прошение о помиловании и заменит казнь тюремным заключением, то теперь надежда эта угасла окончательно. В атмосфере мстительной враждебности, создавшейся после Пасхального восстания в стране, и особенно – среди военных, требовалось примерно и показательно покарать изменников, вступивших в сговор с неприятелем – с Германией, которая, ведя на полях Фландрии войну с Британской империей, готова была стать союзницей Ирландии в ее борьбе за независимость. Странно, что кабинет так тянет со своим решением. Чего они ждут? Хотят продлить его мучения и заставить прочувствовать, какой черной неблагодарностью отплатил он стране, высоко вознесшей его, удостоившей орденов и рыцарского звания? Нет, едва ли, политика не признает чувств, здесь важны лишь интересы и выгода. Правительство холодно взвешивает выгоды и убытки от его казни. Послужит ли она назиданием другим? Ухудшит ли отношения метрополии с ирландским народом? Цель развернутой в прессе кампании по его дискредитации – сделать так, чтобы никто не скорбел по выродку и извращенцу, от которого петля избавит людей порядочных и достойных. Разумеется, непростительной глупостью с его стороны было, отправляясь в Америку, оставлять свои дневники там, где до них оказалось так легко добраться. И эта небрежность, в полной мере использованная империей, очень надолго опорочит его жизнь, его политическую деятельность и даже его смерть.
Роджер снова заснул. И на этот раз ему приснился тяжкий кошмар, который он едва смог припомнить наутро. Он увидел птичку: звонкоголосый кенар, изнывающий в клетке, безостановочно бьет золотистыми крылышками, словно от этих ударов прутья раздвинутся и выпустят его на волю, непрестанно вращает глазками, моля о пощаде. Роджер – мальчуган в коротких штанишках – говорит матери, что клетки и зверинцы надо уничтожить, животные и птицы должны жить на воле. И одновременно происходит нечто непостижимое – к нему приближается какая-то опасность, он не видит, но подспудно ощущает: коварная, предательская угроза неотвратимо нависает над ним и готова вот-вот обрушиться на него.
Весь в испарине, дрожа, как листок на ветру, он проснулся, не в силах перевести дыхание. Сердце колотилось с такой силой, что он испугался – не приступ ли это? Может быть, позвать надзирателя? И тотчас отбросил эту мысль. Что может быть лучше, чем скончаться вот здесь и сейчас от разрыва сердца, умереть естественной смертью, избавляющей от казни на эшафоте? Уже несколько мгновений спустя сердцебиение унялось, и он вновь обрел способность нормально дышать.
Придет ли сегодня патер Кейси? Ему очень хотелось увидеть священника и поговорить с ним о том, что имело прямое касательство к душе, к Богу, к религии и очень малое – к политике. И покуда он пытался успокоиться, выровнять дыхание и позабыть недавний кошмар, последняя встреча с тюремным капелланом, возникнув в памяти, вновь заставила напрячься, проняла тревогой. Они говорили тогда про обращение в католичество. Капеллан еще раз сказал ему, что речь не идет о переходе в лоно римской апостольской церкви – Роджер, окрещенный в детстве, никогда и не покидал его. Его обращение не потребует никаких формальных обрядов, ибо лишь закрепит его истинное вероисповедание. Так или иначе – в этот миг Роджер заметил, что капеллан замялся, подыскивая слова, чтобы не обидеть его – его высокопреосвященство кардинал Борн высказался в том смысле, что, если мистер Кейсмент сочтет это приемлемым для себя, он может подписать некий документ, частное соглашение с церковью, где подтвердит, что он является католиком, и одновременно заявит, что отрекается от былых заблуждений и ошибок и раскаивается в них.
Патер Кейси не мог скрыть смущения.
Помолчали. Потом Роджер мягко произнес:
– Нет, отец мой, ничего подписывать я не стану. Мое возвращение в лоно католичества – дело интимное, и знать о нем должны вы один.