Текст книги "Сон кельта. Документальный роман"
Автор книги: Марио Варгас Льоса
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 28 страниц)
Глава III
Когда дверь камеры отворилась, и смотритель смерил его уничтожающим взглядом, Роджер пристыженно вспомнил вдруг, что всегда был сторонником смертной казни. А несколько лет назад заявил об этом публично в своей „синей книге“ – в „Отчете об Амазонии“, представленном британскому министру иностранных дел. Речь шла о перуанском каучуковом короле Хулио Сесаре Аране – Роджер требовал для него высшей меры наказания: „Если мы добьемся, чтобы хотя бы один человек ответил за свои вопиющие преступления по всей строгости закона, то сумеем прервать бесконечную череду мучений и поистине дьявольских преследований, которым подвергают несчастных индейцев“. Сейчас он не написал бы этих слов. И ему припомнилось, какую дурноту испытывал раньше, замечая в чьем-нибудь доме птичью клетку. Канарейки, щеглы или попугаи, запертые за решетку, всегда казались ему жертвами бессмысленной жестокости.
– Свидание, – пробурчал смотритель, и взглядом своим, и самым звуком голоса выражая презрение. А когда Роджер поднялся, оправляя свою робу, какие носили здесь только приговоренные к смерти, добавил с нескрываемой злой насмешкой: – О вас опять кричат газеты, мистер Кейсмент. На этот раз не потому, что вы изменили родине…
– Моя родина – Ирландия, – перебил узник.
– …а из-за ваших гнусностей. – Смотритель прищелкнул языком, словно собираясь сплюнуть. – Предатель и извращенец в одном лице. Какая мерзость. Тем приятней будет увидеть, как вы болтаетесь в петле, бывший сэр Роджер.
– Кабинет министров отклонил мое прошение о помиловании?
– Нет еще, – после небольшой заминки ответил смотритель. – Но отклонит непременно. И, разумеется, его величество тоже.
– У него я пощады не просил. Это ваш король, а не мой.
– Ирландия принадлежит британской короне, – сказал смотритель. – И сейчас, когда подавили Пасхальное восстание в Дублине, – больше, чем когда-либо. Это был удар в спину воюющей стране. Моя б воля, я бы не расстреливал главарей, а вздернул их на виселицу.
Он замолчал – они уже входили в комнату свиданий.
Но там Роджера ожидал не патер Кейси, капеллан Пентонвиллской тюрьмы, а Гертруда, Ги, его кузина. Она крепко обняла его, и Роджер почувствовал дрожь всего ее тела. „Словно подбитая птичка“, – подумал он. Как она постарела за то время, что его держат в тюрьме! Куда девалась та веселая и озорная ливерпульская девчонка, буквально излучавшая силу, бодрость, уверенность, та привлекательная и жизнерадостная женщина – из-за больной ноги лондонские друзья ласково прозвали ее Хромоножкой, – к которой он был так тесно и прочно привязан всю жизнь? Перед ним, одетая во что-то темное и поношенное, стояла сгорбленная хилая старушка с погасшими глазами, с морщинистым лицом, шеей, руками.
– От меня, должно быть, несет черт знает каким смрадом, – полушутя сказал Роджер, показывая на свою синюю робу, застиранную до пепельной голубизны. – Мыться не дают. Вернут это право лишь один раз – перед казнью, если она все-таки состоится.
– Нет-нет, этого не будет! Кабинет удовлетворит твое прошение… – заговорила Гертруда, для вящей убедительности кивая вслед каждому слову. – Президент Вильсон будет ходатайствовать за тебя перед британским правительством. Он обещал телеграфировать… Они помилуют тебя, казни не будет, верь мне!..
В срывающемся голосе звенело такое напряжение, что Роджеру стало жаль ее – и ее, и всех своих друзей, которые в эти дни переходили от надежды к отчаянию. Он поборол желание расспросить Ги о новой атаке газетчиков, упомянутой смотрителем. Президент Соединенных Штатов заступится за него? Должно быть, расстарались Джон Девой и уцелевшие еще в Уэльсе члены „Клана“. Если это так, его хлопоты могут возыметь действие. И, значит, есть шанс, что приговор будет смягчен.
Присесть было некуда, и Роджер с Гертрудой оставались на ногах, почти прильнув друг к другу и повернувшись спиной к тюремщикам. Маленькая комната свиданий, где оказалось четверо, стала невыносимо, давяще тесной.
– Мэтр Даффи рассказал мне, что тебя уволили из колледжа, – как бы извиняясь, произнес Роджер. – Я знаю, это из-за меня. Ты уж прости, милая Ги. Меньше всего хотелось бы доставлять тебе неприятности…
– Нет, не уволили, а просто попросили, чтобы я не возражала против расторжения контракта. И выплатили сорок фунтов компенсации. Да это не имеет значения – больше времени останется хлопотать за тебя вместе с Элис Стопфорд Грин. Сейчас нет ничего важнее.
Она взяла Роджера за руку и с нежностью пожала ее. Ги много лет учительствовала в женской Школе королевы Анны в Кэвешеме и дослужилась до заместителя директора. Работа ей нравилась, и в своих письмах она часто пересказывала кузену разные забавные эпизоды. А теперь, когда от него все шарахаются как от зачумленного, лишилась места. Чем ей теперь жить? Кто ей поможет?
– Никто не верит тому злобному и мерзкому вздору, который пишут о тебе газеты, – сказала Гертруда, немного понизив голос, как будто от этого двое тюремщиков у нее за спиной могли не услышать ее слов. – Все порядочные люди возмущены, что правительство использовало эту клевету, чтобы проигнорировать письмо в твою защиту, которое подписали столько важных персон.
Голос ее пресекся от сдерживаемого рыдания. Роджер снова обнял ее.
– Я так любил тебя, Ги, милая моя Ги, – прошептал он ей на ухо. – А теперь – еще сильней, чем прежде. Навек сохраню благодарность тебе за то, что ты и в горе, и в радости всегда оставалась со мной. И потому мне так важно твое мнение. Ты ведь знаешь – все, что я делал, было ради Ирландии. Знаешь? Ради благородного и святого дела Ирландии. Разве не так, Ги?
Прижавшись к его груди, она снова тихо зарыдала.
– Вам дано было десять минут, – напомнил смотритель, не оборачиваясь. – Осталось пять.
– И знаешь ли… сейчас, когда у меня столько времени на размышления, – по-прежнему на ухо говорил Роджер, – я так часто вспоминаю эти годы в Ливерпуле… Когда мы были молоды и жизнь улыбалась нам.
– Все были уверены, что мы влюблены и когда-нибудь поженимся, – пробормотала Ги. – Я тоже так часто, так сладко вспоминаю те времена, Роджер.
– Мы с тобой были больше чем влюбленными, Ги… Родными. Единомышленниками. Неразделимыми, как две стороны монеты. Ты значила для меня безмерно много. Ты была мне и матерью, которой я лишился в девять лет. Ты заменила собой друзей, которых и вовсе у меня не было. И с тобой мне всегда было легче, чем с кровными братьями и сестрой. Ты вселяла в меня уверенность, дарила надежду, радовала. И потом, в Африке, твои письма были единственной ниточкой, протянутой между мной и всем миром. Не представляешь себе, как я был счастлив, когда получал их, как читал и перечитывал.
Он замолчал. Ему не хотелось бы, чтобы Ги заметила, что и он тоже готов расплакаться. С юности – разумеется, благодаря своему пуританскому воспитанию – он стеснялся изливать чувства на людях, однако в последние несколько месяцев стал замечать за собой, что сам поддается слабостям, которые так раздражали его в других. Ги не произносила ни слова. Она по-прежнему обнимала его, и Роджер чувствовал, как от бурного частого дыхания вздымается и опадает ее грудь.
– Я ведь показывал свои стихи тебе одной. Помнишь?
– Помню, что они были из рук вон плохи, – ответила Гертруда. – Но я так тебя любила, что хвалила их. И даже до сих пор помню кое-что наизусть.
– Да я чувствовал, что они тебе не нравятся, Ги. Слава богу, не додумался опубликовать. А ведь совсем уж было собрался, как ты знаешь.
Они переглянулись и рассмеялись.
– Мы все, все сделаем, чтобы помочь тебе, Роджер, – сказала Гертруда, вновь становясь серьезной. И голос ее, прежде твердый и веселый, тоже состарился: стал каким-то надтреснутым и раздумчивым. – Мы – все те, кто любит тебя, и нас таких много. И прежде всего, конечно, Элис. Она горы готова свернуть. Пишет письма, добивается приема у политиков, чиновников, влиятельных лиц. Объясняет, умоляет. Стучит во все двери. Рвется к тебе. Но это трудно. Допускают только родственников. Однако она – человек известный и с большими связями. Я уверена, что добьется разрешения и навестит тебя, вот увидишь. А ты знаешь, что после дублинского восстания Скотленд-Ярд перевернул у нее в доме все вверх дном? Вынесли гору разных бумаг… Она любит тебя, Роджер, и так восхищается тобой.
„Знаю“, – подумал Роджер. Он тоже любил и уважал историка Элис Стопфорд Грин. Ирландка, происходившая, как и Кейсмент, из англиканской семьи, она превратила свой лондонский дом в один из самых известных интеллектуальных салонов, где собирались националисты и сторонники независимости Ирландии; она была для Роджера больше чем другом и советником в политических материях. Она открыла ему и научила любить прошлое Ирландии, у которой, пока ее не поглотил могущественный сосед, была такая долгая и славная история, такая богатая и цветущая культура. Она подбирала Роджеру книги, просвещала его, вела с ним проникнутые патриотическим жаром разговоры и даже настояла, чтобы он продолжал изучать их древний язык – Роджер, впрочем, так, к сожалению, и не смог им овладеть. „Так и умру, не заговорив по-гэльски“, – подумал он сейчас… А потом, когда он сделался радикальным националистом, Элис первая стала называть его в Лондоне кличкой, придуманной Гербертом Уордом и очень нравившейся Роджеру, – Кельт.
– Десять минут истекли, – изрек смотритель. – Прощайтесь.
Роджер чувствовал, что кузина, обняв его, пытается дотянуться до его уха, но не достает, потому что он был намного выше ее. И, понизив голос до почти неслышного шепота, произносит:
– Все эти мерзости, о которых пишут в газетах, – это же клевета? Низкая ложь? Правда же, Роджер?
Вопрос застал его врасплох, и он не сразу нашел что ответить.
– Я ведь не знаю, милая Ги, что пишут про меня в газетах. Здесь их нет. – И добавил, тщательно подбирая слова: – Но наверняка это ложь… Я хочу, чтобы ты помнила одно. Поверь, я совершил много ошибок. Но стыдиться мне нечего. Ни мне, ни тебе, ни нашим друзьям. Ты веришь мне, Ги?
– Ну, конечно, конечно, верю. – Гертруда, сотрясаясь от рыданий, зажала себе рот обеими руками.
Возвращаясь в камеру, он чувствовал, что глаза у него влажны. И всячески старался, чтобы не заметил смотритель. Роджер был не слезлив. Насколько помнится, он не заплакал ни разу со дня ареста. Ни на допросах в Скотленд-Ярде, ни на судебных заседаниях, ни когда выслушал приговор – смертная казнь через повешение. Почему же сейчас? Из-за Гертруды. При виде того, как она страдает, как сильно мучится сомнениями, становится ясно, по крайней мере, одно: для нее и жизнь его, и личность – бесценны. И это значит, что он не так одинок, как кажется.
Глава IV
Путешествие британского консула Роджера Кейсмента к верховьям реки Конго, предпринятое 5 июня 1903 года и перевернувшее его жизнь, должно было начаться на год раньше. С тех самых пор, как в 1900 году, успев до этого послужить и в Старом Калабаре (Нигерия), и в Лоуренсу-Маркеше (Мапуто), и в Сан-Паулу-ди-Луанда (Ангола), Роджер получил назначение в Независимое Государство Конго и избрал официальным местопребыванием британского консульства город Бому, он доказывал Министерству иностранных дел: чтобы выяснить, в каком положении пребывают коренные жители, нужна экспедиция в глубь страны, в джунгли по среднему и верхнему течению реки. Только так можно будет подтвердить сведения, которые он отсылал в свое ведомство со дня прибытия в доминионы. И вот наконец министерство, взвесив государственные интересы, консулу понятные, но оттого не менее омерзительные – Великобритания была союзницей Бельгии и вовсе не хотела толкать ее в объятия Германии – позволило ему отправиться с экспедицией по деревням, селеньям, стоянкам, лагерям и факториям, где полным ходом шла добыча вожделенного сейчас во всем мире черного золота – каучука, необходимого для производства автомобильных шин и еще для тысячи других индустриальных и бытовых надобностей. Роджеру надлежало на месте разобраться, насколько обоснованы обвинения в зверствах, чинимых над туземцами в Конго, личном владении его величества короля бельгийцев Леопольда II, – обвинения, выдвинутые лондонским Обществом защиты коренного населения и поддержанные несколькими баптистскими церквями и католическими миссиями.
Роджер готовил экспедицию со своей обычной дотошной скрупулезностью, но на сей раз и с воодушевлением, которое скрывал от бельгийских чиновников, коммерсантов и колонистов Бомы. Он уже тогда мог со знанием дела и убедительно доказать своим начальникам, что Британская империя, верная традициям fair play[3]3
Честная игра (англ.).
[Закрыть] во имя торжества справедливости просто обязана возглавить международную кампанию, призванную положить конец этому позору. Однако в середине 1902 года он в третий раз – и еще тяжелее, чем прежде, – заболел малярией, которой был подвержен еще с тех пор, как в 1884-м, обуреваемый благородными идеями и жаждой приключений, уехал из Европы в Африку, чтобы вести торговлю и одновременно – спасать африканцев от болезней, невежества и отсталости, прививая им понятия о христианских ценностях, внедряя зачатки западных установлений, социальных и политических.
То были не просто слова. Когда в двадцать лет Роджер прибыл на Черный континент, он верил во все это свято и безоговорочно. Тем более, что и первые приступы тропической болезни обрушились на него не сразу, а лишь какое-то время спустя. А поначалу казалось, что сбылась мечта всей его жизни: он был включен в состав экспедиции, руководимой Генри Мортоном Стэнли, самым знаменитым искателем приключений, какой только ступал на африканскую почву. Служить под началом славнейшего исследователя, который в одном из своих легендарных путешествий, длившемся три года – с 1874-го по 1877-й, – пересек Африку с востока на запад, пройдя по всему течению реки Конго от истока до устья, до места впадения в Атлантический океан. Сопровождать героя, который отыскал пропавшего доктора Ливингстона! И вот тогда, словно небеса задались целью остудить его пыл, случился с Роджером первый приступ. Пустячный по сравнению со вторым, произошедшим три года спустя, в 1887-м, и уж подавно – с третьим, летом 1902 года, когда ему впервые в жизни показалось, что он умирает. Тогда на рассвете, уже набив чемодан картами, блокнотами, компасами, Роджер проснулся в спальне на верхнем этаже своего дома, стоявшего в колониальном квартале и служившего консулу одновременно и конторой, и резиденцией – от знакомых ощущений: его вдруг затрясло в сильнейшем ознобе. Он откинул москитный полог и в окно – не застекленное и не задернутое шторой, но забранное металлической, исхлестанной ливнем сеткой от насекомых – глянул на илистые берега большой реки, на пышную зелень окрестных островков. Стоять он не мог. Колени дрожали, ноги подкашивались. Его бульдог Джон, удивившись такому необычному поведению хозяина, принялся ластиться и лаять. Роджер снова повалился на кровать. Он весь горел и одновременно – дрожал от холода. Крикнул, зовя конголезцев-слуг – дворецкого Чарли и повара Мавуку, ночевавших внизу, – но никто не отозвался. Наверное, вышли наружу, испугались бури и спрятались, пережидая под каким-нибудь баобабом поблизости. „Неужели опять малярия?“ – выругавшись про себя, сказал консул. И как раз накануне отправления! Неужели опять мучиться кровавыми поносами и от невыносимой слабости сколько-то дней или даже недель лежать пластом в отупении и ознобе?
Первым появился Чарли, с которого потоками лилась вода. Роджер – не по-французски, а на языке лингала – приказал послать за доктором Салабером. Он был один из двоих врачей в Боме, некогда центре работорговли – в ту пору городок назывался Мбома, – куда в XVI веке с острова Сан-Томе заходили португальские парусники за живым товаром, который покупали у вождей племен из исчезнувшего королевства, ныне превращенного бельгийцами в Независимое Государство Конго. В отличие от Матади в Боме не было больницы, а для неотложных случаев имелось лишь подобие амбулатории, где прием вели две монахини-фламандки. Через полчаса, волоча ноги и опираясь на трость, явился врач. Он был годами моложе, чем казался на вид, но от губительного климата и пристрастия к спиртному человек быстро изнашивается. Так что выглядел доктор глубоким стариком. И одет был как бродяга. Башмаки без шнурков, жилет с оборванными пуговицами. День только начинался, но глаза у Салабера уже были налиты кровью.
– Что вам сказать, друг мой? Это она, малярия, ничего не попишешь. Эк вас колотит… Ну, чем лечиться, сами знаете: хинин, обильное питье, диета – бульон с гренками, потеплее укрываться и потеть как следует, чтобы инфекция выходила. Раньше двух недель с постели и не вздумайте вставать. Какие там путешествия, сидите дома, вам и до угла не дойти. Трехдневная перемежающаяся лихорадка разрушает организм, вы это знаете не хуже меня.
Жар и озноб продержали его в кровати не две, а три недели. Роджер похудел на восемь килограммов, а когда наконец впервые поднялся с кровати, уже через несколько шагов, изнемогая от невероятной, неведомой раньше слабости, опустился на пол. Доктор Салабер пристально поглядел ему в глаза и предостерег глуховато и язвительно:
– В таком состоянии отправляться в эту экспедицию – чистое самоубийство. Вы – развалина и не пройдете даже через перевал Мон-де-Кристаль. А уж тем более – не выдержите нескольких недель под открытым небом. И до Мбанза-Нгунгу не доберетесь. Чтобы покончить с собой, в вашем распоряжении, господин консул, есть способы понадежней – пустить пулю в лоб или вколоть стрихнину. Захотите – рассчитывайте на меня. Мне уже случалось кое-кого отправлять в дальнюю дорожку.
Роджер Кейсмент телеграфировал в министерство, что по состоянию здоровья вынужден отсрочить выход. А вслед за тем от дождей разлилась река, леса стали непроходимы, и экспедицию в глубь Независимого Государства снова пришлось отложить: предполагалось – на несколько месяцев, а оказалось – на год. Еще целый год Роджер очень медленно оправлялся от приступов лихорадки, пытался набрать вес, вновь взял в руки теннисную ракетку, начал плавать, коротал долгие вечера за бриджем и шахматами и возобновил тягомотные консульские обязанности, отмечая, какие суда пришли, какие ушли, какой товар – ружья, патроны, бичи, вино, бумажные литографированные образки, распятия, разноцветные стеклянные бусы – доставили из Антверпена и какой – огромные партии каучука, слоновой кости и звериных шкур – отправляется в Европу. Неужто это и есть та самая торговля, которая в его юношеском воображении рисовалась как вернейшее средство открыть перед конголезцами врата цивилизации, избавить их от людоедства, от арабских купцов-работорговцев из Занзибара?
Три недели лежал он пластом, дрожа в лихорадке, иногда впадал в забытье с бредом, принимал хинин, разведенный в травяном настое, который трижды в день подавали ему Чарли и Мавуку, есть мог только бульон с кусочками разварной рыбы или цыпленка, возился с верным бульдожкой Джоном. И пребывал в таком изнеможении, что не мог даже читать.
Томясь вынужденным бездельем, Роджер в те дни часто вспоминал экспедицию 1884 года, которой руководил его кумир Генри Мортон Стэнли. Роджер тогда жил в лесах, заходил в бесчисленные туземные поселения, разбивал палатку на прогалинах, окруженных стеной джунглей, где визжали обезьяны и рычали хищники. Он был собран, бодр и счастлив, несмотря на терзавших его москитов и прочих тварей, от которых не спасал и камфорный спирт. Не боясь крокодилов, часто купался в лагунах и ослепительной красоты реках и в ту пору, делая свое дело, думал, что и он, и четыреста африканских носильщиков и проводников, и два десятка белых – англичан, немцев, валлонов и французов, – входивших в состав экспедиции, и, разумеется, сам Стэнли – это острие копья, которым прогресс пронзает дебри этого мира, застрявшего в каменном веке, давным-давно позабытого Европой. И вот теперь, много лет спустя, когда в горячечном полубреду ему вновь предстало все это, Роджер мучительно стыдился своей тогдашней слепоты. Ведь поначалу он даже не задумывался о целях экспедиции, организованной Стэнли на деньги короля бельгийцев, которого тогда считал – как вся Европа, как весь Запад, как целый свет – великим гуманистом на троне, намеренным покончить с рабством и каннибализмом, освободить дикие племена от языческих суеверий и невольничьего труда, которые держат их в первобытном состоянии.
Оставался еще целый год до Берлинской конференции, где великие западные державы преподнесли королю Леопольду Независимое Государство Конго размером в два с половиной миллиона квадратных километров, что в восемьдесят восемь раз превышало территорию Бельгии, однако монарх с выхоленной бородой уже принялся править пока еще не принадлежащей ему страной так, чтобы двадцать миллионов – по приблизительным подсчетам – ее обитателей на себе могли испытать благодетельную силу его принципов. И во исполнение этого замысла нанял Стэнли, угадав со свойственным ему чудесным даром видеть человеческие слабости, что исследователь способен не только на великие подвиги, но и в равной степени – на великие злодеяния и низости, если только награда за них будет соответствовать его аппетитам.
Экспедиция 1884 года, в которой Роджер прошел боевое крещение, ставила своей целью подготовить племена, во множестве и беспорядке расселившиеся по берегам Конго в низовьях, верховьях и срединном течении реки, где на тысячи километров протянулись джунгли, ущелья, покрытые густой зеленью горы, к приезду европейских негоциантов и чиновников из Международной ассоциации Конго (МАК) под председательством короля Леопольда II, каковой приезд должен будет состояться, едва лишь великие державы утвердят свое решение. Стэнли и его людям предстояло объяснить полуголым и татуированным царькам с перьями на голове, с длинными острыми шипами, торчащими из щек, ноздрей или предплечий, с тростниковыми воронками, вставленными в уретру, что европейцы пришли с благими намерениями и собираются облегчить им жизнь, избавить их от губительных недугов вроде смертоносной „сонной болезни“, просветить, открыть истину мира сего и иного, и благодаря всему этому дети и внуки их заживут достойно, праведно и независимо.
„Не хотел задумывался, вот и не задумывался“, – подумал Роджер. Чарли укрыл его всеми одеялами, какие нашлись в доме. Солнце за окном палило яростно. Но консул, скорчившись и заледенев, все равно дрожал под москитной сеткой, как бумажный листок под ветром. И думал, что поиски объяснений, которые всякий беспристрастный наблюдатель назовет жульническими, – еще хуже, чем добровольная слепота. Потому что во всех деревнях, где появлялась экспедиция 1884 года, Стэнли, раздав стеклянные бусы, тряпье и прочую дребедень, объяснив через переводчиков (местные далеко не всегда понимали их) вышеназванные цели своего появления, вынуждал вождей и колдунов подписывать составленные по-французски обязательства – предоставлять рабочую силу, жилище, проводников и вообще всячески содействовать чиновникам и стряпчим из МАК. Завороженные блеском цветного стекла, браслетов и иных безделушек, африканцы вместо подписи ставили крестики, палочки, точки или рисовали на листе какие-то фигурки, не переча ни единым словом и не зная, что они подписывают, тем более что Стэнли время от времени по случаю соглашения подносил им выпить.
„Они не ведают, что творят, но мы-то знаем, что действуем для их же блага, и, значит, эта ложь – во спасение“, – думал юный Роджер Кейсмент. Можно ли было поступить иначе? Как еще придать вид законности будущей колонизации, если имеешь дело с людьми, ни слова не понимающими в этих „договорах“, хотя те определяют их собственное будущее и судьбу их детей? Нужно было облечь в юридическую форму замысел, который – не в пример многим другим – король бельгийцев желал воплотить в жизнь не кровью и огнем, не вторжениями, убийствами и грабежами, а убеждениями и переговорами. Что ж, и в самом деле – разве не была проведена эта затея мирно?
С течением времени – восемнадцать лет минуло с экспедиции 1884 года – Роджер Кейсмент понял, что кумир его юности был едва ли не самым бессовестным мошенником из всех, кого Запад извергал на Африканский континент. Но в ту пору, как и все, служившие под началом у Стэнли, он был покорен обаянием великого авантюриста, его завораживающим умением располагать к себе людей и присущей всем начинаниям дерзкой удалью, соединенной с холодным расчетом. Стэнли рыскал по Африке, сея смерть и разрушение, – опустошал и сжигал деревни, расстреливал туземцев, хлыстом из кожи гиппопотама полосовал спины своих носильщиков, оставляя бесчисленные рубцы на эбеновых телах; но он же, не уязвимый, как герой гомеровских поэм или библейских сказаний, ни для когтей и клыков хищников, ни для эпидемий, не уступавших им свирепостью, пролагал пути купцам и миссионерам на всем безмерном пространстве континента.
– Вас никогда не мучает совесть или вина за все то, что мы делаем?
Этот вопрос вырвался будто сам собой. И сказанного было не вернуть. В костре, разложенном посреди стоянки, постреливал хворост, потрескивали на огне насекомые, неосмотрительно подлетевшие слишком близко.
– Совесть? Вина? – Начальник экспедиции сморщил нос, скривил веснушчатое, выдубленное солнцем лицо с таким видом, словно никогда прежде не слышал этих слов и сейчас пытался понять, что они значат. – С чего бы это им меня мучить?
– Из-за договоров, которые мы навязываем африканцам, – ответил юный Кейсмент, переборов волнение. – Они ведь отдали самих себя, и своих соплеменников, и все свое достояние в руки этой ассоциации. И ни один не понимал, что подписывает, потому что никто не знает французского.
– Да хоть бы и знали – все равно ни бельмеса в этих контрактах не поняли бы, – раскатился его неповторимый, удивительно чистосердечный и открытый хохот, которым Стэнли очаровывал любого собеседника. – Я и сам в толк не возьму, о чем там речь.
Великий путешественник был очень мал ростом, почти карлик, но крепок, по-спортивному подтянут, еще далеко не стар – пышноусый, с серыми искрящимися глазами, с властными ухватками. Неизменно носил высокие сапоги, светлую куртку со множеством карманов, пистолет у пояса. Сейчас он снова рассмеялся, и те, кто рядом с ним пил кофе и курил у костра, льстиво подхватили смех начальника. Только Роджер Кейсмент остался серьезен.
– Нет, я-то понимаю, но сказать по правде, кажется, что контракты специально составлены так заковыристо и мудрено, чтобы нельзя было докопаться до сути, – возразил он почтительно. – А суть меж тем очень проста. Они передают свои земли МАК. Обязуются оказывать содействие в строительстве дорог, мостов, причалов, факторий. Предоставлять, если потребуется, людей для работ и для поддержания порядка. Снабжать продовольствием чиновников и рабочих. Взамен же ассоциация не дает ничего. Не платит жалований и компенсаций. Я всегда был убежден, что мы прибыли сюда ради блага африканцев, мистер Стэнли. И мне бы очень хотелось, чтобы вы, человек, которым я восхищаюсь с тех пор, как обрел способность мыслить, дали мне возможность это убеждение сохранить. То есть по-прежнему верить, что договоры эти пойдут африканцам на пользу.
В наступившей тишине слышно было лишь, как трещит в огне валежник да время от времени рычат вышедшие на ночной промысел звери. Дождь стих, но душный воздух по-прежнему был пропитан тяжелой влагой, и казалось, что вокруг все набухает, пышнеет, бурно прорастает ввысь и вширь. И сейчас, восемнадцать лет спустя, Роджер вновь сумел различить в сумятице образов, роящихся в отуманенной жаром голове, насмешливо-удивленный и пытливый взгляд, каким его тогда окинул Генри Мортон Стэнли.
– Африка – не для слабых, – сказал он наконец и так, словно говорил сам с собой. – А ваши тревоги и заботы свидетельствует о слабости. В том мире, где мы с вами находимся, я хочу сказать. Ни в Соединенных Штатах, ни в Англии это не имело бы никакого значения. Но в Африке слабый долго не протянет. Ядовитые змеи, лихорадки, отравленные стрелы или муха цеце быстро дадут ему укорот.
По тону и строю его речи, по оборотам и словечкам, которые он употреблял, чувствовалось, что Стэнли, валлиец родом, много лет прожил в Штатах.
– Ну, понятное дело, все это для их блага, – добавил он, кивнув на остроконечные хижины деревни, на краю которой был разбит бивак. – Приедут миссионеры, вырвут их из мрака язычества, объяснят, что христианину не пристало кушать ближнего своего. Врачи сделают прививки, избавят от эпидемий и лечить будут лучше, нежели колдуны и знахари. Компании обеспечат работой. В школах обучат языкам цивилизованных стран. Туземцы привыкнут носить одежду, молиться настоящему Богу, объясняться по-человечески, а не на этой обезьяньей тарабарщине, как сейчас. И мало-помалу откажутся от своих варварских обычаев ради тех, что приняты у людей просвещенных и современных. Если бы они осознавали, чтО мы для них сделали, ноги бы нам целовали. Однако по своему умственному развитию они ближе к бегемотам и крокодилам, нежели к нам с вами. Приходится за них решать, что им нужно, вот потому мы и заставили их подписать эти договоры. Зато дети их и внуки скажут нам спасибо. И очень может быть, когда-нибудь обожествят Леопольда, как обожествляют сейчас свои фетиши и пугала.
В каком месте великой реки стоял тогда их лагерь? Смутно помнилось, что где-то между Болобо и Чумбири, а тамошние жители были из племени батеке. Но он не был уверен. Все это зафиксировано в его дневниках, если позволительно назвать так записи в целой груде тетрадок и отдельных, разрознившихся за столько лет листков. Но во всяком случае тот разговор со Стэнли представал в памяти отчетливо и ярко. Не позабылось и то гадкое чувство, с каким рухнул он после него на свой лежак. Не тогда ли, не в ту ли ночь стала рассыпаться священная прежде триада Христианство – Цивилизация – Торговля, которая, по его глубокому убеждению, искупает и оправдывает колониализм. Еще с тех пор, как Роджер служил скромным помощником бухгалтера в ливерпульской фирме „Элдер Демпстер лайнз“, он был убежден, что всему на свете назначена своя цена. Злоупотребления неизбежны. Не все колонизаторы – такие бессребреники, как доктор Ливингстон, среди них гораздо больше стяжателей и мошенников, однако если подбить баланс, сальдо окажется в нашу пользу, и доход многократно превысит расход со всеми его издержками. Но в жизни – особенно африканской – все оказалось не так ясно и прозрачно, как в теории.
В тот год, когда Роджер Кейсмент участвовал в экспедиции, которую Генри Мортон Стэнли вел по землям, омываемым рекой Конго и тысячами ее притоков и большей частью не исследованным вовсе, он, не уставая дивиться его отваге и воле, свыкся с мыслью о загадочной сути этого человека. Что бы ни говорилось про него, все и всегда оказывалось вопиюще противоречиво, так что невозможно было ни отделить сведения достоверные от ложных, ни определить долю истины в преувеличениях и вымыслах. В жизни Стэнли реальное не удавалось отличить от придуманного.