Текст книги "Марина Цветаева. Письма 1905-1923"
Автор книги: Марина Цветаева
Жанр:
Эпистолярная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 48 страниц) [доступный отрывок для чтения: 18 страниц]
В Сереже соединены – блестяще соединены – две крови: еврейская и русская. Он блестяще одарен, умен, благороден. Душой, манерами, лицом – весь в мать. А мать его была красавицей и героиней.
Мать его урожденная Дурново [434].
Сережу я люблю бесконечно и навеки. Дочку свою обожаю.
Пишу Вам все это в ответ на Ваши слова Асе о замужестве.
Теперь скажу Вам, кто мы: Вы знали нашего отца. Это – Иван Владимирович Цветаев, после смерти которого Вы написали статью в «Новом времени» [435].
Еще лишнее звено между нами. Как радостно!
Сейчас вечер. Целый день я думала о Вас. Какое счастье!
Слушайте, я хочу сказать Вам одну вещь, для Вас, наверное, ужасную: я совсем не верю в существование Бога и загробной жизни.
Отсюда – безнадежность, ужас старости и смерти. Полная неспособность природы – молиться и покоряться. Безумная любовь к жизни, судорожная, лихорадочная жадность жить.
Все, что я сказала – правда.
Может быть, Вы меня из-за этого оттолкнете. Но ведь я не виновата. Если Бог есть – Он ведь создал меня такой! И если есть загробная жизнь, я в ней, конечно, буду счастливой.
Наказание – за что? Я ничего не делаю нарочно.
Посылаю Вам несколько своих последних стихотворений [436]. И очень хочу, чтобы Вы мне о них написали, – просто как человек. Но заранее уверена, что они Вам близки.
Вообще: я ненавижу литераторов, для меня каждый поэт-умерший или живой – действующее лицо в моей жизни. Я не делаю никакой разницы между книгой и человеком, закатом и картиной. – Всё, что люблю, люблю одной любовью.
<Далее приведены стихотворения.>
Милый Василий Васильевич, я не хочу, чтобы наша встреча была мимолетной. Пусть она будет на всю жизнь! Чем больше знаешь, тем больше любишь. Потом еще одно: если Вы мне напишете, не старайтесь сделать меня христианкой.
Я сейчас живу совсем другим.
Пусть это Вас не огорчает, а главное, не примите это за «свободомыслие». Если бы Вы поговорили со мной в течение пяти минут, мне не пришлось бы Вас просить об этом.
Кончаю мое письмо самым нежным, самым искренним приветом, пожеланием здоровья Вашей жене и Вам. Напишите мне о Вашей семье: сколько у Вас детей, какие они, сколько им лет?
Всего лучшего.
Марина Эфрон, урожд<енная> Цветаева.
Адрес: Феодосия, Анненская ул<ица>, дача Редлих
Марине Ивановне Эфрон.
P.S. С осени опять буду в Москве.
_____
Хочется сказать Вам еще несколько слов о Сереже. Он очень болезненный, 16-ти лет у него начался туберкулез. Теперь процесс у него остановился, но общее состояние здоровья намного ниже среднего. Если бы Вы знали, какой это пламенный, великодушный, глубокий юноша! Я постоянно дрожу над ним. От малейшего волнения у него повышается t°, он весь – лихорадочная жажда всего. Встретились мы с ним, когда ему было 17, мне 18 лет. За три – или почти три – года совместной жизни – ни одной тени сомнения друг в друге. Наш брак до того не похож на обычный брак, что я совсем не чувствую себя замужем и совсем не переменилась, – люблю все то же и живу все так же, как в 17 лет.
Мы никогда не расстаемся. Наша встреча – чудо. Пишу Вам все это, чтобы Вы не думали о нем, как о чужом. Он – мой самый родной на всю жизнь. Я никогда бы не могла любить кого-нибудь другого, у меня слишком много тоски и протеста. Только при нем я могу жить так, как живу – совершенно свободная.
Никто – почти никто! – из моих друзей не понимает моего выбора. Выбора! Господи, точно я выбирала!
Ну, кончаю. Когда Вы увидите Асю, Сережу и меня – очень непохожих! – Вы все поймете.
И эта встреча будет!
– Бесконечное спасибо Вам за Все!
Впервые – НП. стр. 22–26, с неточностями. В Соч. 88. 2 воспроизведено по копиям с оригинала. СС-6. стр. 119–121. Печ. по СС-6.
4-14. В.Я. Эфрон
Феодосия, 9-го марта 1914 г., воскресенье
Милая Вера,
Подлая Вы и подлая Лиля ничего не отвечают мне на мои письма. Пра недавно писала, что Вы на лето уезжаете играть – надолго ли? куда? какие роли? Неужели т<а>к и не попадете в Коктебель? Ни Вас, ни Лили и присутствие Толстого [437] – довольно неуютная перспектива! Уже ½ года, к<а>к мы не видались и еще ½ года, пока у видимся. Пра пишет, что Вы хороши, к<а>к юный тополь. Оставайтесь такой до нашего свидания!
Аля очень выросла, очень похорошела. Теперь бегает не только по комнатам, но и по улицам – Боже, что я пишу! – по саду. Длина ее 82 см., вес – около 30-ти ф<унтов>. Но с виду она худа. Лицо страшно изменчивое, страшно трудно снимать. Понимает она очень много, говорит больше 100 слов. Весела, ласкова, очень сосредоточенна, к игрушкам до странности равнодушна. Любит, когда ей поют в ухо, – подставляет то одно, то другое. Д<окто>р нашел ее малокровной, прописал железо. Легкие и сердце прекрасны. Сейчас ей непрерывно шьются новые вещи: сшиты осеннее плюшевое пальто, капор и муфта; летнее пальто, белое, скоро будут готовы летние платьица – все белые.
Андрюша хорошо бегает, лазит лучше Али, вообще физически проворней. Он ужасно похож на Асю.
Ася думает ехать в Коктебель в конце апреля, мы с С<ережей> – увы! – только в июне.
С<ережа> чувствует себя довольно скверно, – слишком устает. Директор [438], у к<оторо>го я была, принял меня необычайно радушно и некоторыми чертами напомнил мне папу. Всего лучшего, напишите хотя бы открытку!
МЭ
Впервые – НИСП. стр. 173–174. Печ. по тексту первой публикации.
5-14. Е.Я. Эфрон
Феодосия, 18-го марта 1914 г., среда
Милая Лиля,
Пишу Вам в постели, в к<отор>ой нахожусь день и ночь уже 8 дней, воспаление ноги и сильный жар.
За это время к<а>к раз началась весна: вся Феодосия в цвету, всё зелено.
Сейчас С<ережа> ушел на урок. Аля бегает по комнатам, неся в руках то огромный ярко-синий мяч, то Майину [439] куклу о двух головах, то почти взрослого Кусаку [440], то довольно солидного осла (успокойтесь – не живого!)
Аля сейчас говорит около 150 слов, причем такие длинные, к<а>к гадюка, Марина, картинка <…> [441]
«Р» она произносит с великолепным раскатом, как три «р» за раз, и почти все свои 150 слов говорит правильно.
Кота она зовет: кот, Куси́ка, кися, ко́тенька, кисенька – прежнее «ко» забыто. Меня: мама, мамочка, иногда – Марина. Сережу боится, к<а>к огня. Стоит ему ночью, услышав ее плач, стукнуть в стену, к<а>к она мгновенно закрывает глаза, не смея пошевелиться. Вы ее не видели уже около ½ года. Вчера мать Лени Цирес [442] говорила, что Вы не поедете в К<окте>бель. <…> [443] Неужели правда? К<а>к жаль! Значит, Вы увидите Алю уже двух лет. Она необычайно ласкова к своим: всё время целуется. Всех мужчин самостоятельно зовет «дядя», – а Макса – «Мак», или «Макс». К чужим не идет, почтительно обходя их стулья.
Посылаю Вам ее карточку 1 ½ года, снятую ровно 5-го марта. Скоро пришлю другую, где они сняты с Андрюшей [444].
– Сережа то уверен, что выдержит, то в отчаянии [445]. Занимается чрезвычайно много, нигде не бывает.
П<етр> Н<иколаевич> [446] переезжает на другую квартиру и надеется распродать некоторые свои вещи – похуже – за небывалые цены.
<…> очень редко. Он страшно жалок и сильнее, чем когда-либо увлечен своим писательством. Бываем у Александры Михайловны [447] и в прекрасных с ней отношениях. В прекрасных же отношениях с домом Лампси, где нам нравятся все – взрослые и дети. Лидия Антоновна [448] очаровательна. Пока всего лучшего. Пишите мне. Куда едете летом? С<ережа> после экзамена думает поехать недели на две к Нюте. Крепко Вас целую.
<На верхнем поле:>
P.S. Дядя и тетя [449] стали кормить нас гнусными обедами и позорными ужинами.
Впервые – полностью НИСП. стр. 174–175. СС-6. стр. 86–87. Печ. по тексту полной публикации.
6-14. В.В. Розанову
Феодосия, 8-го апреля 1914 г., 3-й день Пасхи
Милый Василий Васильевич,
Сейчас так радостно, такое солнце, такой холодный ветер. Я бежала по широкой дороге сада, мимо тоненьких акаций, ветер трепал мои короткие волосы, я чувствовала себя такой легкой, такой свободной.
Сев за стол, я сразу взялась за ручку и вот еще не знаю, о чем буду писать.
– Сейчас подошла Аля в своем светло-желтом – белокуром – кудрявом пальто и, подняв на меня свои огромные ярко-голубые глаза, сказала: «До свидания», потом задумавшись, с ангельской улыбкой добавила: «и́ – а́» (крик осла).
– Пишу Вам о папе. Он нас очень любил, считал нас «талантливыми, способными, развитыми», но ужасался нашей лени, самостоятельности, дерзости, любви к тому, что он называл «эксцентричностью» (я, любя 16-ти лет Наполеона, вставила его портрет в киот – много было такого!). Асе было 8, мне 10 лет, когда мы уехали за границу, – у мамы открылся туберкулез легких. За границей мы прожили безвыездно 3 года, – мама, Ася и я. Первый год все вместе в Nervi, потом папа уехал в Россию, мы с Асей – в Лозанну в пансион, мама осталась на второй год в Nervi. После Лозанны мы – мама, Ася и я – переехали в Шварцвальд. Лето провели с папой. Следующую зиму мы с Асей были в немецком пансионе во Фрейбурге, мама жила недалеко от нас. В феврале у нее возобновился туберкулезный процесс (совершенно окончившийся в Nervi), и она уехала в одну шварцвальдскую санаторию [450].
Зима 1905-06 г. прошла в Ялте. Это была мамина последняя зима. В марте у нее началось кровохаркание, вообще болезнь, раньше почти незаметная, пошла с жестокой быстротой. – «Хочу домой, хочу умереть в Трехпрудном!» (Переулок, где был наш дом.)
Мама умерла 5-го июля 1906 г. в Тарусе Калужской губ<ернии>, где мы все детство жили по летам. Смерть она свою предвидела ясно. – «Теперь начинается агония».
За день до смерти она говорила нам с Асей: «И подумать, что какие угодно дураки вас увидят взрослыми, а я…» И потом: «Мне жаль только музыки и солнца!» 3 дня перед смертью она ужасно мучилась, не спала ни минуты.
– «Мама, тебе поспать бы»…
– «Высплюсь – в гробу!»
Мама была единственной дочерью. Мать ее, из польского княжеского рода, умерла 26-ти лет. Дедушка всю свою жизнь посвятил маме, оставшейся после матери крошечным ребенком. Мамина жизнь шла между дедушкой и швейцаркой-гувернанткой, – замкнутая, фантастическая, болезненная, недетская, книжная жизнь. 7-ми лет она знала всемирную историю и мифологию, бредила героями, великолепно играла на рояле.
Знакомых детей почти не было, кроме девочки, взятой в дом, вместо сестры маме. Но эта девочка была безличной, и мама, очень любя ее, все же была одна. Своего отца – Александра Даниловича Мейн – она боготворила всю жизнь. И он обожал маму. После смерти жены – ни одной связи, ни одной встречи, чтобы мама не могла опускать перед ним глаз, когда вырастет и узнает.
Мамина юность, как детство, была одинокой, болезненной, мятежной, глубоко-скрытой. Герои: Валленштейн, Поссарт, Людовик Баварский [451]. Поездка в лунную ночь по озеру, где он погиб [452]. С ее руки скользит кольцо – вода принимает его – обручение с умершим королем. Когда Рубинштейн [453] пожал ей руку, она два дня не снимала перчатки. Поэты: Heine, Goethe, Schiller, Shakespeare. – Больше иностранных книг, чем русских. Отвращение – чисто-девическое – к Zola и Мопассану, вообще к французским романистам, таким далеким.
Весь дух воспитания – германский. Упоение музыкой, громадный талант (такой игры на рояле и на гитаре я уже не услышу!), способность к языкам, блестящая память, великолепный слог, стихи на русском и немецком языках, занятия живописью.
Гордость, часто принимаемая за сухость, стыдливость, сдержанность, неласковость (внешняя), безумие в музыке, тоска.
12-ти лет она встретила юношу его звали Сережей Э. (фамилии я не знаю, инициалы – моего Сережи!). Ему было года 22. Они вместе катались верхом в лунные ночи. 16-ти лет она поняла и он понял, что любят друг друга. Но он был женат. Развод дедушка считал грехом. – «Ты и дети, если они будут, – останетесь мне близки. Он для меня не существует». – Мама слишком любила дедушку и не согласилась выходить замуж на таких условиях. Сережа Э. уехал куда-то далеко. 6 лет мама жила тоской о нем. Поклон издали в концерте, два письма, – всё! – за целых 6 лет. Тетя (швейцарская гувернантка, с которой дедушка не был в связи!) обожала маму, но ничего не могла сделать.
Дедушка все замолчал.
22-х лет мама вышла замуж за папу, с прямой целью заместить мать его осиротевшим детям – Валерии 8-ми лет и Андрею – 1 года. Папе тогда было 44 года.
Папу она бесконечно любила, но 2 первых года ужасно мучилась его неугасшей любовью к В.Д. Иловайской.
– «Мы венчались у гроба», – пишет мама в своем дневнике. Много мучилась она и с Валерией, стараясь приручить эту совершенно чужую ей по духу, обожавшую свою покойную мать и резко отталкивавшую «мачеху» 8-летнюю девочку. – Много было горя! Мама и папа были люди совершенно непохожие. У каждого своя рана в сердце. У мамы музыка, стихи, тоска, у папы – наука. Жизни шли рядом, не сливаясь. Но они очень любили друг друга. Мама умерла 37-ми лет, неудовлетворенная, непримиренная, не позвав священника, хотя явно ничего не отрицала и даже любила обряды.
Ее измученная душа живет в нас, – только мы открываем то, что она скрывала. Ее мятеж, ее безумие, ее жажда дошли в нас до крика.
– Папа нас очень любил. Нам было 12 и 14 лет, когда умерла мама. С 14-ти до 16-ти лет я бредила революцией, 16-ти лет безумно полюбила Наполеона I и Наполеона II, целый год жила без людей, одна в своей маленькой комнатке, в своем огромном мире.
Но об этом периоде пусть Вам напишет Ася.
Напишу Вам о папе.
Он умер 30-го августа 1913 г., от старческой болезни сердца, появившейся в последние годы [454]. Самый последний год он чувствовал нашу любовь, раньше очень страдал от нас, совсем не зная, что с нами делать. Когда мы вышли замуж, он очень за нас беспокоился. Ни Сережи, ни Бориса [455] он не знал. Сережу он потом полюбил, поверив в его желание высшего образования, – это для него было главное.
Как людей он не знал ни С<ережи), ни Б<ориса>, совсем не знал, кто те, кого мы любим.
Алю и Андрюшу [456] он очень любил, очень им радовался и, как потом мы узнали, всем о них рассказывал. Но он видел их совсем маленькими, до года. Это ужасно жаль!
Как странно! Я Вам это расскажу.
Я приехала в Москву числа 15-го августа, сдавать дом (наш дом с Сережей).
Папа был в имении около Клина, где все лето прожил в прекрасных условиях.
Числа 22-го мы с ним увидались в Трехпрудном, 23-го поехали вместе к Мюру [457] – он хотел мне что-нибудь подарить. Я выбрала лохматый плюшевый плэд – с одной стороны коричневый, с другой золотой. Папа был необычайно мил и ласков.
Когда мы проходили по Театральной площади, сверкавшей цветами, он вдруг остановился и, показав рукой на группу мальв, редко-грустно сказал: «А помнишь, у нас на даче были мальвы?»
У меня сжалось сердце. Я хотела проводить его на вокзал, но он не согласился: «Зачем? Зачем? Я еще должен в Музей».
– «Господи, а вдруг это в последний раз?» – подумала я и, чтобы не поверить себе, назначила день – 29-ое – когда мы с Асей к нему приедем на дачу.
Господи, у меня сердце сжимается! – 27-го ночью его привезли с дачи почти умирающего. Доктор говорил, что 75 % людей умерло бы во время переезда. Я не узнала его, войдя: белое-белое осунувшееся лицо. Он встретил меня очень ласково, вообще все время был ласков и кроток, расспрашивал меня о доме, задыхающимся голосом продиктовал письмо к одному его <знакомому> любимому молодому сослуживцу [458]. Вообще он всё время говорил, хотя не должен был говорить ни слова. Говорил о Сереже, о его занятиях, о его здоровье, об Але, об Андрюше – «хочу заработать им по 10 тысяч», – о болезни своей говорил, что «доктора раздули», и строил планы о будущих лекциях. Что-то сказал о Музее, – Ася переспросила – «Да, Румянцевский музей, откуда меня прогнали!» [459].
Он прожил 2 ½ суток. Все время говорил о самых обыкновенных вещах, умолял нас идти спать, не утомлять себя, расспрашивал о погоде. Я что-то рассказывала о феодальном замке.
– «Теперь прошел век феодальных замков, – настал век людей труда!»
За день – меньше! – до смерти он спросил меня: «А как… твой… этот… плэд?» Господи!
Последний день он был почти без памяти. Умер он в 1 ¾ ч<аса> дня. Мы с Андреем были в его комнате. Он ужасно задыхался, дыхание пропадало ровно на 1/3 минуты каждую минуту Дышал отрывисто и странно-громко: «Ах! Ах!»
С первого момента до последнего ни разу не заговорил о возможности смерти. Умер без священника. Поэтому мы думаем, что он действительно не видел, что умирает, – он был религиозен. – Нет, это тайна. Теперь уже никогда не узнаем, чувствовал он смерть, или нет.
Его кончина для меня совершенно поразительна: тихий героизм, – такой скромный!
Господи, мне плакать хочется!
Мы все: Валерия, Андрей, Ася и я были с ним в последние дни каким-то чудом: В<алерия> случайно приехала из-за границы, я случайно из Коктебеля (сдавать дом), Ася случайно из Воронежской губернии, Андрей случайно с охоты.
У папы в гробу было прекрасное светлое лицо.
За несколько дней до его болезни разбились: 1) стеклянный шкаф 2) его фонарь, всегда – уже 30 лет! – висевший у него в кабинете 3) две лампы 4) стакан. Это был какой-то непрерывный звон и грохот стекла.
Я все еще, не веря, утешала себя, что это «к счастью». Это – до его болезни.
– Ну, кончаю. Любите Асю и меня, мы Вас нежно, нежно любим. Кто-то мне говорил, что Вы любите ставить «неприличные вопросы». Не ставьте, придется резко отвечать, будет оскорбление, всем будет больно.
Я прочла Ваши «Люди лунного света» [460], это мне чуждо, это мне враждебно, но в «Уединенном» Вы другой, милый, родной, совсем наш. Будьте с нами таким и не ставьте «вопросов», на какие нельзя отвечать. – Зачем? Пусть на них отвечают другие! —
«Опавшие листья» [461] купили обе. Как хорошо, что фотографии!
И карточки свои пришлем.
_____
Милый, милый Василий Васильевич, сейчас закат. Еле различаю, что пишу. На окне большой букет диких тюльпанов. В соседней комнате укладывают Алю.
В открытую форточку врывается ветер и шевелит волосы на лбу. Я одна дома. Скоро придет Сережа. – Мы купили «Опавшие листья», а, когда увидимся, Вы нам надпишете.
Слушайте, не огорчайтесь, что мы из всех Ваших книг знаем только «Уединенное», – разве мы публика? Ася например до сих пор не читала Дон-Кихота, а я только этим летом прочла «Героя нашего времени», хотя и писала о нем сочинения в гимназии.
Умилительная вещь: директор здешней мужской гимназии Вас страшно любит, – его настольная книга – Ваш разбор Великого Инквизитора [462]. Даже в таком далеком уголке, как Феодосия, Вас знают многие, – это я наверное говорю.
Начала читать Вашу книгу об Италии [463] – прекрасно.
Вообще: Вы можете написать отвратительно (Ваши «Люди лунного света»), но никогда – бездарно.
Вы поразительно-умны. Вы гениально-умны и гениально-чутки. Например Ваше «не сердитесь» с тире. Господи, у нас с Асей слезы навернулись на глаза, когда мы увидали эти тире.
– «Марина, он сам их ставил!»
Только над такими вещами я могу плакать.
– Ах, смешно! Недавно кто-то показывает мне два лица в журнале, закрыв подписи. – «Кто это? Каков его характер, кем он должен быть?»
– «Директор гимназии, – во всяком случае педагог… Это человек сухой, хитрый…»
Рука, закрывавшая подпись, отдергивается.
Все вокруг смеются.
Я читаю: «Василий Васильевич Розанов!»
Вокруг – неудержимый смех.
– Пришлите нам свои фотографии, – непременно! – непременно с надписями и непременно две.
Ведь их нетрудно «закупоривать» – (ах, сочувствую, ужасно отсылать книги! Какой-то кошмар!).
Ну, надо кончать. Всего, всего лучшего. Крепко жму Вам обе руки. Будете ли в Москве зимой? Ася осенью думает ехать в Париж на целую зиму, а может быть на целый год. Мы с Сережей будем в Москве. Пишите!
МЭ
P.S. Мне вдруг пришло в голову, как нелепо было бы послать Вам на Пасху визитную карточку с поздравлением!
Впервые – НП. стр. 26–34, с неточностями. Отрывок из письма публиковался ранее в журнале «Новый мир» (1969). № 4. стр. 186–189). Полностью – в Соч 88, 2. СС-6. стр. 121–127. Печ. по тексту СС-6.
7-14. В.В. Розанову
Феодосия, 18-го апреля 1914 г., пятница
Милый Василий Васильевич.
5-го мая у Сережи начинаются экзамены на аттестат зрелости. Он занимается по 17-ти часов вдень, истощен и худ до крайности. Подготовлен он приблизительно хорошо, но к экстернам относятся с адской строгостью. Если он провалится, его осенью могут взять в солдаты, несмотря на затронутое легкое, болезнь сердца и узкую грудь. Тогда он погиб.
Директор здешней гимназии на Вас молится, он сам показывал мне Вашего «Великого Инквизитора» [464], испещренного заметками: «Поразительно», «Гениально» и т.д. Мы больше часу проговорили, я дала ему «Уединенное», в тот же вечер он должен был читать в каком-то собрании реферат о Вашем творчестве. Так слушайте: тотчас же по получении моего письма пошлите ему 1) «Опавшие листья» с милой надписью [465], 2) письмо, в котором Вы напишете о Сережиных экзаменах, о Вашем знакомстве с папой и – если хотите о нас. Письмо должно быть ласковым, милым, «тронутым» его любовью к Вашим книгам, – ни за что не официальным. Напишите о Сережиной болезни (у директора уже есть свидетельства из нескольких санаторий), о его желании поступить в университет, вообще расхвалите.
О возможности для Сережи воинской повинности не пишите ничего.
Директор с ума сойдет от восторга, получив письмо и книгу. Вы для него – Бог.
Судьба Сережиных экзаменов – его жизни – моей жизни – почти в Ваших руках.
С<ереже> я ничего не говорю об этом письме, – не потому что не уверена в Вас – напротив, совершенно уверена!
Но он в иных случаях мнителен и сейчас особенно – из-за этих чертовских занятий.
Папа еще перед смертью – за день! – говорил о Сережиных занятиях, здоровье, планах, говорил очень заботливо и нежно – и обещал весной написать директору.
Обращаюсь к Вам, как к папе.
Всего лучшего, с безумным нетерпением жду ответа и заранее ликую.
Имя Сережи: Сергей Яковлевич Эфрон.
Имя д<иректо>ра: Сергей Иванович Бельцман.
Бельцман!!!
Ради Бога, не перепутайте!
Мой адрес: Анненская ул<ица>, дача Редлих.
Адрес д<иректо>ра:
Феодосия, Директору Мужской Гимназии
Сергею Ивановичу Бельцман.
P.S. Директор сам знал папу и очень трогательно о нем говорил. Я просидела у него часа 3, ела апельсины, говорила об «Уединенном» и пересмотрела всех кукол его трехлетней дочери – счетом 60. Это все искренно и с удовольствием. Он ужасно милый.
Впервые – НП. стр. 35–36, с неточностями. СС-6. стр. 127–128. Печ. по СС-6 (по копии, сверенной с оригиналом).
8-14. Е.Я. и В.Я. Эфрон
Феодосия, 21-го апреля 1914 г., понедельник
Милые Лиля и Вера,
Не могу удержаться написать Вам об Але – до того она очаровательна и необыкновенна. Сейчас она повторяет почти все слова и говорит фразу, вроде: «Аля поет», «мама кушает», «мням-ням-будет?», «кот кусается», «вот она!», – «няня скорей!» – «буба дать» (дай бублик), «Барбос, пошел, гадкий!» – «Кайяд боится!» (Шоколад боится, Шоколад – коктебельская собака, приведенная сюда на жительство Максом). Вообще она говорит весь день, с каждым днем больше.
Всё время целуется, обхватив за шею, играет со мной следующим обр<азом>: повалив меня, начинает петь: «баю-бай, бай-бай!», постукивая по мне куда попало.
Я делаю вид, что сплю, и вдруг с рычанием на нее накидываюсь. Начинается восторженный визг.
С<ережу> она зовет то папой, то Лёвой, научилась у него представлять мартыху: т<а>к же вытягивает лицо и закругляет рот в форме «о».
Идеально-благоразумна: ничего не трогает, кроме своих игрушек и вещей. Часто, входя в комнату, застаешь ее совсем одну, взобравшуюся на постель, или сидящую на своем стульчике. Никогда ничего не рвет – даже бумаги, все ее игрушки в целости.
Голосок у нее низкий, необыкновенно-нежный. Плачет она редко, – почти всегда от страха. Боится до дрожи новых игрушек, стука в дверь, свистка парохода, сильного ветра.
Сегодня напр<имер> ужасно плакала от страха перед зонтиком и т<а>к и не захотела взять его в руки. Вчера у нас был Андрюша. Аля не отходила от него ни на шаг, – но почему? Стоило ему только протянуть руку к какой-н<и>б<удь> вещи (а он трогает, рвет и ломает решительно всё) к<а>к Аля с криком: – «Адюся! Изя!» (нельзя) изо всех сил толкала и тянула его в другую сторону. Она гораздо выше его и с виду старше по крайней мере на полгода. У нее масса новых – летних и зимних – платьев, сшитых у портнихи и отлично сидящих. Новое летнее пальто из коричневого шелкового полотна, с золотыми пуговицами. Все ей идет. Она хорошо бегает вниз и вверх по горке и ужасно радуется, когда говоришь «Идем гулять!» Тотчас же бежит в детскую и, указывая на вешалку, восклицает: «Пато! Сапка!»
На дворе ее окружают собаки, лижут, толкают, иной раз валят на землю.
«Барбос, пасёл!» «Кайяд, пасёл!»
Посылаю Вере карточку Али и Андрюши, снятую 1 ½ месяца назад.
С<ережа> занимается с 6-ти утра до двух ночи, – какое-то безумие. Но с виду не очень плох. Выдержать очень трудно, в этом году какие-то новые правила, вмешивается округ, – вообще – гадость!
Экзамены начинаются 5-го мая, – день нашей встречи три года назад.
У нас цветет сирень, деревья зелены, трава густая и высокая. В саду чудесно.
Ася 1-го уезжает в Андрюшей в Коктебель.
Пока всего лучшего, жду письма. Где Вы обе будете летом и кончила ли Лиля экз<амены>? [466]
МЭ
P.S. Аля считает до десяти – самостоятельно.
Впервые – НИСП. стр. 175–176. Печ. по тексту первой публикации.
9-14. В.Я. Эфрон
Феодосия, 22 мая 1914 г., четверг
Милая Вера,
Только что отправила Вам Сережину телеграмму. Он выдержал все письменные экз<амены> – 4 яз<ыка> и 3 матем<атики>. Очевидно, выдержал, т<а>к к<а>к директор на вопрос Лидии Антоновны [467], к<а>к он держит, сказал: «хорошо».
Числа 20-го июня, или 25-го он будет в Москве. Очень хочет повидаться с Петей [468]. Где он сейчас, был ли у него Манухин [469], возможно ли излечение рентгеновскими лучами? К<а>к его самочувствие – внутреннее? Безумно жаль его!
Если ему это может быть приятным, передайте, что Ахромович [470] в письме ко мне восклицает о нем: «Какой это очаровательный человек!»
Мы с Алей уезжаем 1-го в Коктебель и пробудем там всё лето. Д<окто>ра очень советуют для Али морской воздух и солнце.
Сережа по приезде в Москву пойдет к Титову [471]. У него плохо с сердцем, вообще он истощен, но не т<а>к плох, к<а>к мог бы быть из-за экзаменов. Обещал мне беспрекословно исполнить совет Титова, или др<угого> специалиста, – ехать именно туда, куда его пошлют, и на столько времени, сколько окажется нужным.
Д<окто>р, смотревший его, сказал, что на военную службу его ни за что не возьмут из-за сердца, но что затронутая верхушка его вполне излечима.
Об Але: она выросла до неузнаваемости и хороша, к<а>к ангел. Лицо удлинилось и похудело, волосы почти везде русые, только с боков еще несколько прежних белых прядей.
Говорит она наизусть коротенькие стихи и сама составляет фразу. Напр<имер> сегодня она сказала: «Кусака будет мыть ручки». Видя, что идет дождь, она возмущенно воскликнула: «Дождь пи сделал!» (т.е. за маленькое). О себе она говорит частью в первом, частью в третьем лице.
Напр<имер>: «Хочу купаться», «Пойду сама», но вдруг такие неожиданности: «Дай, пожалуйста, купаться».
Когда что-н<и>б<удь> просит, всегда прибавляет «пожалуйста». – «Дай, пож<алуйста>, розочку», или бублик, или кубики. Любит смотреть картинки и рассказывать их содержание. Характер идеальный: ни слез, ни капризов. Меня любит больше всех. Я с ней почти целый день, гуляем, заводим шарманку, смотрим картинки.
Няня у нее слегка вроде Груши: молодая (16 л<ет>), веселая и легкомысленная, но сейчас это не опасно, т<а>к к<а>к Аля с ней находится сравнительно мало. У Али целый гардероб, масса платьев, три – даже четыре! – шляпы. 2 летних пальто, два осенних. Для Коктебеля – цветные носочки и сандалии.
О себе напишу в др<угом> письме. Я, между прочим, подстригла сзади и с боков волосы и выгляжу – по Пра много моложе, по Максу – взрослой женщиной.
Всего лучшего, милая Вера, крепко целую Вас. Передайте мой нежный привет Пете и напишите о нем. На какие деньги он лечится и хватает ли?
Напишите мне до 1-го сюда, после 1-го – в Коктебель. Уезжаю так рано из-за неприятности с Рогозинским [472].
МЭ
<Приписка С.Я. Эфрона:>
Целую тебя и Петю – буду в Москве через четыре недели. Манухин делает чудеса – так хочется, чтобы Петя попробовал Рентгеновских лучей.
Выехал бы сейчас в Москву, да не могу из-за экзаменов. Как только кончу – приеду.
Передай П<ете> самые нежные слова. Не пропустите время для операции, часто только она может помочь. Прости, Верочка, что не приезжаю.
Сережа
Куда писать? Пиши почаще о П<ете>. Где Лиля?
Впервые – НИСП. стр. 176–178. Печ. по тексту первой публикации.
10-14. В.Я. Эфрон
Коктебель, 6 июня 1914 е., пятница
Милая Вера,
Пишу Вам на авось к Фельдштейнам [473]. Взяли ли Вы мое письмо до востребования?
Скоро будет неделя, к<а>к я здесь. Природа та же – бесконечно хорошая и одинокая, – людей почти нет, хотя полны все дачи, – настроение отвратительное. Милы: Пра, Майя, Ася, Андрюша, Аля. Равнодушны и почти невидимы: Богаевский [474], Кандауров [475], Оболенская [476], Радецкий [477] на днях приехал – очень помолодел и похорошел, весел, мил, но далек.
Есть молодая пара: милый, беззаботный 20-тилетний муж, – безобидный, слегка поверхностный [478] и 19-тилетняя жена [479], – хорошенькая, вульгарная, с колоссальным апломбом, считающая Сарру Бернар «подлой бабой», Marie Башкирцеву [480] – «тщеславной девчонкой», юношескую вещь Hugo «Han d'Island» [481] – бульварным романом и, наконец, нежность – чем-то средним. Старается иметь детский вид и голос. «Котлета» произносит «кОтлЭта». Презирает учение Льва Толстого и русское простонародье. – Хуже и резче Копы [482] и карикатурнее первой Инны [483] (лето 1911 г.!) и в тысячу тысяч раз. Куда хуже С.И. Толстой!!! [484] Пра от нее в детском восторге, Макс весьма почтителен, Майя детски верит в ее искренность. Пра и Майя – дети, Макс – мужчина. Этим всё объясняется.
Молодой человек – австриец по происхождению, готовится к режиссуре, пишет сказки, прелестно (до слез!) поет Игоря Северянина, подражая ему, но сам неглубок, хотя одарен. Вот и все люди. Много других, незнакомых. Макс очень раздражителен и груб, ни с кем почти не говорит. Я с приезда ни разу не была у него в мастерской. Даже странно об этом думать. С Пра у него плохие, резкие отношения и ей, по ее словам, все равно, уедет ли он в Базель, или здесь останется.
Мы с Асей живем очень отдельно, обедаем в комнатах, видимся с другими, кроме Пра и Майи, только за чаем, ½ часа три раза в день. И то всё время споры, переходящие в ссоры, к<отор>ые, в свою очередь, возрастают до скандалов. Таков дух этого лета. Алюшка бледна и худа, но здорова, бегает босиком по песку, с людьми очень сдержана, любит только меня. Все, видавшие ее прошлым летом, удивляются ее росту, худобе и речи.








