Текст книги "Рецензии на произведения Марины Цветаевой"
Автор книги: Марина Цветаева
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 32 страниц)
А. Бахрах
Поэзия ритмов
(Рец.: Марина Цветаева. Ремесло: Книга стихов. Берлин: Геликон, 1923){58}
Сначала точно буйный, стремительный, разнузданный вихрь ритмических колебаний. Точно ветер, неожиданно ворвавшийся в комнату. Освежающий и волнующий своей неожиданностью. Стихийный и в своей стихийности беспорядочный; не знающий ни границ, ни пределов. Надо иметь время, чтобы привыкнуть, чтобы как-нибудь освоиться, чтобы иметь возможность разобраться в отдельных абстрактных звучаниях; в нестройной системе смочь найти свой особенный глубоко скрытый смысл, в форме – осязать идею, почувствовать нанизанную эмоциональную суть. В «Ремесле» пафос неосознанного сочетается с известной шероховатостью и недоделанностью всякого не-механического творения, творения подлинно и глубоко органического – пролившегося на страницы себя; «я» доходящего до исступленных вещаний Сивиллы, до выкриков, до боли, до истерики.
Читаешь книгу и удерживаешься, чтобы оставаться спокойным, чтобы не начинать двигаться, не обратиться в бешеную пляску, в буйную пляску необозримых степных раздолий.
А при этом «Ремесло» для немногих. «Большинство», читательская масса будет в затруднении. Для «большинства» может даже встать вопрос: стихи ли это? То, где главное, наисущественное кроется в знаках препинания, в тех или иных расстановках пауз; то, что может строиться на одних ударных слогах – стихи ли или надоевшие кунстштюки? Для примера:
Конь – хром,
Меч – ржав.
Кто – сей?
Вождь толп.
и т. д. (стр. 58).
Прочесть без точнейшего соблюдения авторской воли, и прахом распадется заманчивость всей постройки. Эгоизм автора сможет быть больше терпения читателя.
Но ясно одно – в «Ремесле» (какое это, кстати, «ремесло»?) Цветаева на перевале. То, что было до этого – «Разлука», «Версты», «Стихи к Блоку» – шло к этому. В «Ремесле» предел былых устремлений. Так дальше нет пути. Дальнейшее шествование этим путем – шествование к пропасти, в бездну; в сторону от поэзии к чистой музыке. Для поэзии, так дальше конец. Отсюда, т. е. от «Ремесла», должен начаться тихий, планирующий спуск, поворот – надо найти скрытую в многосложности тонкого поэтического дарования тропинку и начать спускаться от разряженной атмосферы вершин в более нормальную обстановку, где ровнее сможет стать дыхание. «Ремесло» – зенит. Отсель раскаленность должна охладиться. Буйность ритмов – утихать. Хаос обресть твердые формы. Перевал перейден. Да, это ясно и поэту, и для него самого:
Солнце Вечера – добрее
Солнца в полдень.
Изуверствует – не греет
Солнце в полдень.
Отрешеннее и кротче
Солнце – к ночи.
Умудренное, не хочет
Бить нам в очи…
(стр. 9).
Не должно уже «бить в очи», а лишь кротко ласкать, стремиться к благостной тихости.
Однако пока не поздно, пока перевал еще не позади, надо воспользоваться хотя бы оставшейся минутой. Надо прокричать, просвистеть, протрубить – сделаться всеслышной. Но что же сделать, если даже:
Все великолепье
Труб – лишь только лепет
Трав – перед Тобой…
(стр.13).
Тогда остается лишь ухватиться за мгновенье, когда этот «лепет трав» огромнее звука фанфар, когда птичье щебетанье скорей сможешь всколыхнуть нежели многосложность многоголосой симфонии. И на творчестве книги запечатлелось именно это мгновенье. Отсюда и рождается всклик, роднящийся с Саванароловым изуверством «достойной костра», души поэта, восклицающей:
На што мне облака и степи
И вся подсолнечная ширь.
Я раб, свои взлюбивший цепи,
Благословляющий Сибирь.
. . . . . . . . . . .
Свою застеночную шахту
За всю свободу не продам…
(стр. 16).
В этой шахте поэта, поэта, на время забывшего о родстве физическом или литературном и осознающего лишь единое, коренное родство с Россией-родиной – больше свободы, чем во всем космическом пространстве. Здесь ширь. Безграничный простор, порождающий пафос безмерности и внемерности. Тут захлебывание и запутывание в лабиринте, созданном отсутствием всяких преград и стен.
Такова Цветаева в одиночестве; но одинокой долго она оставаться не может. Элегизм интимности не по ней. Ей вечно надо куда-то стремиться. Душа ее вся нараспашку, и тянет ее неизменно:
(стр. 7).
Не только согревать, но и защищать активно, действенно. И не привлекает ее красочный пурпур признанья; с радостью складывает Цветаева оружие и заменяет охотно символический пурпур – верблюжьим мехом послушничества. (Но отнюдь не келейного, монастырского, самоистязующего послушничества, а своего цветаевского осознания послушничества в мире буйном, праздничном, пьяном.)
Однако просторы цветаевской музы не всегда остаются «надмирными». Боль минуты вступает с одинаковой силой. Тема России трактуется со всей многосложностью. И тогда минорные ноты и глубокое чувство застывшей тоски начинают звучать со страниц книги. После буйности первой половины внезапно оказывается поэт у мертвого, разрушенного Китежа[223]223
Из стихотворения «По нагориям…»
[Закрыть] с непоправимой брешью прозрения, с жизнью – таковой, как она есть – с протяжной безголосицей разочарованья. Тогда
(стр. 111–112).
Срывается последний вскрик, последняя вспышка посмертной боли, последний, недоконченный, застывший вопль, падающий в пространство и уносимый в просторы бесконечности. После этого потерянность тела, равнодушие, Со-ратник снова становится только поэтом. «Над разбитым Игорем плачет Див».[225]225
Из стихотворения «На заре – наимедленнейшая кровь…»
[Закрыть] Песни продолжают литься, но нет уже прежней убедительности. Соловьиное пение заменяется напевностью, и жизнь настойчиво вступает в свои права, вопреки желанию поэта неизменно претворяющая «дважды два» в тоскливое четыре.
Вс. Рождественский
Рец.: Марина Цветаева
Версты: Стихи. М.: Костры, 1921;
Версты: Стихи. М.: Госиздат, 1922{59}
С именем Марины Цветаевой в комнату входит цыганский ветер – бродячая песня. Только под мохнатыми черноморскими звездами, у степного костра в гитарном рокоте, в табачном дыму ресторана может петь человек так самозабвенно, так «очертя голову».
У нас под окнами летят трамваи и авто, переливаются световые рекламы, мировой воздух полон гудением радиостанций, где-то в темных глубинах прапамяти еще бродит древнее вино кочевий, неуемная дикая песня, пестрая как шаль, острая как нож, пьяная как ветер.
Помните цыганку Машу, ради которой забывал в московском «Яре» Федя Протасов[227]227
Герои драмы Л.Н.Толстого «Живой труп».
[Закрыть] черную судьбу? Помните тонкую Грушу в «Очарованном страннике»,[228]228
«Очарованный странник» – повесть Н.С.Лескова.
[Закрыть] об улыбку которой обжег себе сердце непутевый князь? Помните всю ветровую, cтепную любовь, которую отдала русская литература цыганской песне?
Ах, на цыганской, на райской, на ранней заре
Помните жаркое ржанье и степь в серебре?
Синий дымок на горе,
И о цыганском царе
Песню…
В черную полночь, под пологом древних ветвей,
Мы вам дарили прекрасных – как ночь – сыновей.
Нищих – как ночь – сыновей…
И рокотал соловей
Славу…[229]229
Из стихотворения «Милые спутники, делившие с нами ночлег…» 4
[Закрыть]
Вся Марина Цветаева в этой кочевой прапамяти.
Вся она слух к тому, что еще не выветрилось из древнего сердца. Потому-то она так прекрасно чувствует огневую стихию слова, хмель и солод всякой песни, безымянно зачатой и безымянно рожденной под открытым небом.
Я не знаю в современности (разве только Пастернак) поэта более богатого ритмически. Каждое ее стихотворение – прерывистое дыхание речи взволнованной и горячей.
Это – темная, сама себя не измерившая душа, где все растет от «дикой и татарской воли»,[230]230
Цитата не прямая, скорее всего, имеется в виду название стихотворения «Дикая воля».
[Закрыть] от тех прекрасных, кочевых времен, когда сама собою слагалась песня, а жадная и еще бедная память тянулась к мифу, к предчувствию, к гаданию, к великой дружбе с судьбой. И в сущности все стихи Цветаевой – либо заговор, либо заклинанье. Ей ли, помнящей сквозь тысячелетия, не научиться ворожить. Кругом нее растет сказочный черный лес, где заблудился разум и папоротник расцветает детской верой в чудеса. О, конечно, она колдунья! Сколько она знает наговорных слов, как крылаты ее предвещания.
Да, она колдунья, которую уже не сожгут на костре, потому что времена не те и люди в чудеса верить перестали, но которой выпал жребий страшней и чудесней – гореть на певучем огне жизни и страсти земной.[231]231
Ср. со словами художницы Ю.Л.Оболенской (1889–1945) о «пламени» в стихах Цветаевой: «О Марининых „Верстах“ узнала к стыду своему из Вашего письма и тотчас приобрела. В стихах мне дороже всего внутреннее пламя, движущее их, за него прощаю все неудачи. В смысле этого пламени Марина стала совершенно неподражаема, но не всегда подставляет ему вполне достойные образы…» (Из письма к М.Волошину от 5 июля 1922 г.; цитируется по: Цветаева М. Стихотворения и поэмы. Л.: Сов. писатель, 1990. С. 714).
[Закрыть]
В новой России, по весне – думается мне – настала пора свежему, русскому слову. Европы нет, Европа руины, великий Рим, – и если нам суждено строить, вести за собой, то как отказаться от соблазна думать, что это путеводительное для всего мира слово – русское слово, взращенное черноземом, слово пушкинского закала, гоголевской окрыленности, лесковской сочности.
Первым должны его почувствовать поэты, и Марина Цветаева уже несет его высоко в своих женских, вещих руках.
Мы накануне возрождения русской культуры, распыленной и растраченной. Теперь, когда вся страна – единый народ, мы ближе к ней, чем когда-либо, – и солнечное имя Пушкина тому залогом.
«Петербургские поэты» по мере своих сил ревниво берегли это слово. Но было оно у них четким и бесстрастным, как отражение града Китежа в озерной глубине. Из Москвы, из сердца страны, надо было ждать горячего русского ветра.
У Марины Цветаевой именно такая, ветровая и жаркая любовь к Москве. С нею рождается истинно «московская» поэзия, нет, больше – русская, вольная, бродячая, цыганская.
«Много ль нас таких на святой Руси, у ветров спроси, у волков спроси».[232]232
Из стихотворения «А во лбу моем – знай!..»
[Закрыть]
Книги Цветаевой неровны. Они показывают и высокое мастерство над строптивым словом, и творческое легкомыслие. Но в целом они прекрасны. Нужно быть искони русским человеком, нужно хорошо чувствовать вкус, цвет, вес и запах родной речи, песни, былины, частушки, чтобы обогатить свой стих таким исключительным ритмическим разнообразием.
Марина Цветаева – поэт для немногих, удел хотя и горький, но достойный. Это – путь Дельвига, Баратынского, Тютчева, Иннокентия Анненского и Владислава Ходасевича. Наряду с ними Цветаевой выпала радостная и трудная доля – беречь слово и любить мир.
В. Ходасевич
Рец.: Марина Цветаева
Ремесло: Книга стихов. Берлин: Геликон, 1923;
Психея. Романтика. Берлин: Изд-во З.Гржебина, 1923{60}
Судьба одарила Марину Цветаеву завидным и редким даром: песенным. Пожалуй, ни один из ныне живущих поэтов не обладает в такой степени, как она, подлинной музыкальностью. Стихи Марины Цветаевой бывают в общем то более, то менее удачны. Но музыкальны они всегда. И это – не слащаво-опереточный мотивчик Игоря Северянина, не внешне-приятная «романтическая переливчатость» Бальмонта, не залихватское треньканье Городецкого. «Музыка» Цветаевой чужда погони за внешней эффектностью, очень сложна по внутреннему строению и богатейшим образом оркестрована. Всего ближе она – к строгой музыке Блока.
И вот поскольку природа поэзии соприкасается с природою музыки, поскольку поэзия и музыка где-то там сплетены корнями – постольку стихи Цветаевой всегда хороши. Если бы их только «слушать», не «понимая». Но поэзия есть искусство слова, а не искусство звука. Слово же – есть мысль, очерченная звучанием: ядро смысла в скорлупе звука. Крак – мы раскусываем орех – и беда, ежели ядро горькое, или ежели его нет вовсе.
Но равноценны ядра цветаевских песен. Книги ее – точно бумажные «фунтики» ералаша, намешанного рукой взбалмошной: ни отбора, ни обработки. Цветаева не умеет и не хочет управлять своими стихами. То, ухватившись за одну метафору, развертывает она ее до надоедливости; то, начав хорошо, вдруг обрывает стихотворение, не использовав открывающихся возможностей; не умеет она «поверять воображение рассудком»[234]234
Перифраз известного выражения А.С.Пушкина «поверять алгеброй гармонию» (из трагедии «Моцарт и Сальери»).
[Закрыть] – и тогда стихи ее становятся нагромождением плохо вяжущихся метафор. Еще менее она склонна заботиться о том, как слово ее отзовется в читателе – и уж совсем никогда не думает о том, верит ли сама в то, что говорит. Все у нее – порыв, все – минута; на каждой странице готова она поклониться всему, что сжигала, и сжечь все, чему поклонялась.[235]235
Парафраз со стихотворными строками из романа И.С.Тургенева «Дворянское гнездо», где Михалевич произносит: «И я сжег все, чему поклонялся. // Поклонился всему, что сжигал» (наблюдение О.Коростелева).
[Закрыть] Одно и то же готова она обожать и проклинать, превозносить и презирать. Такова она в политике, в любви, в чем угодно. Сегодня – да здравствует добровольческая армия, завтра – Революция с большой буквы. Ничего ей не стоит, не замечая, пройти мимо существующего и вопиющего – чтобы повергнуться ниц перед несуществующим, – например, воспеть никогда не существовавшего «сына Блока Сашу»[236]236
Стихотворный цикл «Вифлеем» открывается посвящением: «Сыну Блока, – Саше». М.Цветаева ошибочно считала сына Петра Семеновича Когана (литературовед, критик) и Надежды Александровны Нолле-Коган (переводчица), в доме которых останавливался А.Блок, приезжая в Москву в 1920–21 годы, сыном самого поэта (См. письма к Р.Гулю: СС. Т. 6. С. 532, 536).
[Закрыть] («Ремесло», стр. 87–88) в виде вифлеемского младенца, от чего неверующему человеку станет смешно, а верующему – противно. В конце концов – со всех страниц «Ремесла» и «Психеи» на читателя смотрит лицо капризницы, очень даровитой, но всего лишь капризницы, может быть – истерички: явления случайного, частного, переходящего. Таких лиц всегда много в литературе, но история литературы их никогда не помнит.
П. Скосырев
Рец.: Марина Цветаева
Царь-Девица. М.: Госиздат, 1922{61}
Книга интересная, интересная в том смысле, что читающий ее, кто бы он ни был, мужчина ли, женщина, дитя или старик, революционер или сменовеховец, не понимает двух вещей: 1-ое, зачем она написана, 2-ое – если уж написана (поэт «свободен, как стихия»,[237]237
Перифраз пушкинской строки «Прощай, свободная стихия…».
[Закрыть] пишет, или вернее, может писать, и то и се), зачем она издана, да не просто издана, а Госиздатом, да не просто Госиздатом, а с картинками, на прекрасной бумаге и т. д.[238]238
Книгу издали на бумаге верже в оформлении Д.Митрохина.
[Закрыть]
В самом деле, кому эта нужна чудо Царь-Девица и слабенький царевич и все прочее, написанное таким растрепанным не конченным стихом.
На последней странице М.Цветаева любезно сообщает, что сказка сия написана в течение нескольких месяцев.
Нам думается, что простодушный читатель, прочтя это сообщение, изумится, взвесит на руке «Царь-Девицу», а потом «Евгения Онегина» и, убедившись, что последний по размеру меньше, всплеснет руками:
– Куда, мол, Пушкину до Цветаевой. Чуть не десять лет писал своего Онегина, а она в 3 месяца…
В общем от талантливого автора мы ждем более ценных книг. И еще.
Покуда есть «Конек-горбунок», зачем «Царь-Девица»?
А. Бахрах
Рец.: Марина Цветаева
Психея. Романтика. Берлин: Изд-во З.Гржебина, 1923{62}
Новый сборник стихов Марины Цветаевой составился из нескольких циклов, написанных в бурный период 1916–1921 гг. Подзаголовок книги уже отчасти указывает на ту основную тенденцию, на которую опиралась поэтесса при его составлении. Правда, только отчасти, ибо почти все яркое творчество Цветаевой – от ее первых полудетских стихов к зениту «Ремесла» – своеобразный, пышный цветок подлинного романтизма, распустившийся на неблагоприятной почве изживаемой действительности. То подлинно «новое», что приоткрылось в колыхании сменившихся эпох, что с болью нарождалось в процессе прошедших мучительных лет, естественно, не осталось чуждо цветаевской музе. Оно захватило ее и навеки ранило какой-то безмерной жаждой приобщения к раскрывшемуся бытию. И при ее, казалось бы, ретроградных романтических устремлениях слилось в особый, единственно-цельный монолит. Это лишь одна Цветаева, которая смогла сочетать подслушанный в своем «Красном Коне» тембр революции с посвященными Батюшкову стихами, в коих инкрустированный стих самого поэта отнюдь не звучит диссонансом. Холодок, исходящий из дыхания ворвавшегося Эола, мгновенно тает в том море безудержной страстности, которую так стремительно расточает поэтесса на страницах своей «Психеи».
Путь, завершенный Цветаевой, – беспрерывное вулканическое клокотание с резкими, неожиданными, несоразмерными извержениями. Ее перо не знает спокойного, лабораторного труда, не знает уверенной планомерности – в ней есть что-то от Сивиллы, все – взрывами, взлетами, вспышками, вещаниями, неожиданными, порой рискованными, подчас странными. И не о себе ли говорит она, обращаясь к Ахматовой:
(стр. 33).
Цветаева динамична от природы, и мир и бытие в ее стихах лишь неустанное perpetuum mobile (воистину, «покой ей только снится»[240]240
Из стихотворения А.Блока «На поле Куликовом» (1).
[Закрыть]), не останавливающийся ни перед какими преградами (даже перед обильно расставленными шлюзами и заторами всепобеждающей любви), бурливый и стремительный поток – вечно единый и цельный, где лишь беспрерывно сменяется береговой пейзаж: сегодня мятежная и суетливая Вандея, завтра Москва – типическая, подлинная, «руссейшая», почти лубочная; сорок-сороков и Царь-пушка; сегодня:
Дитя разгула и разлуки,
Ко всем протягиваю руки… —
(стр. 66)
а завтра в стендалевской обстановке угрюмо-клонящихся пинн, в дилижансе, за бокалом шипучего Асти слагаются стансы единственному Освальду. И не разгадать, куда же влился образ самой талантливой поэтессы, с кем она, с Донной Анной или с без вина пьяной Мариулой, скрывшейся в удали пестрого и шумливого цыганского табора.
Неуравновешенная, она к Блоку обращает молитвы, а Ахматовой дарит торжественные гимны. Ее манят к себе ущелья и провалы:
(стр. 14)
и пугает гладкая дорога, сквозь бездны, быть может, наиболее краток путь:
(стр. 12)
в ту страну, куда так ретиво устремляется поэтесса.
Звучащие в книге молитвы, как «мир – не оправдан», «мир без вести пропал…» и т. д., думается, не больше, как дань мгновенному обольщению величественной пышностью слова.[243]243
Некий «налет эстетства» заметила М.Цветаева в этом отзыве Бахраха. Она писала ему: «Говоря о стихах „Бессонница“ и еще о каких-то, Вы высказываете предположение, что поэт здесь прельстился словом. Помню, что читая это, я усмехнулась» (от 25 июля 1923 г. – СС. Т.6. С. 573).
[Закрыть] Цветаева слишком сильно вкусила сладость мира – в этом достаточно яркой порукой ее белоснежная «Психея» – а не достаточно ли уже это само по себе для полного его «приятия» и оправдания.
К сборнику приложены стихи семилетней дочери поэтессы.[244]244
Речь идет о заключительном цикле сборника «Психея. Романтика», состоящем из 20 стихотворений, – «Психея: Стихи моей дочери».
[Закрыть]
Г. Струве
Рец.: Марина Цветаева. Ремесло: Книга стихов
Берлин: Геликон, 1923;
Психея. Романтика. Берлин: Изд-во З.Гржебина, 1923{63}
Из русских поэтесс бесспорно самой признанной является Анна Ахматова. Марине Цветаевой еще далеко до ахматовской славы. Но несомненно, что при всех недостатках поэзия Цветаевой интереснее, шире, богаче возможностями, чем узкая по диапазону лирика Ахматовой. Ахматова – законченный поэт, создавший вещи, которые останутся навсегда. Но источник ее творчества уже застывает или оскудевает. Мы не чувствуем в ней потенциальной силы. После «Четок» было углубление старого русла, но не было движения вширь. Цветаева, напротив, вся – будущая потенция. У этих двух поэтесс общего только то, что они обе женщины и что их женская суть находит выход в поэзии. Тяготение Цветаевой к Ахматовой, выразившееся в посвящении целого цикла стихов, не поэтическое, а душевное, человеческое. Они во всем противоположны. Тогда как у Ахматовой везде – строгость, четкость, мера, подчинение словесной стихии логическим велениям, тяготение к классическим размерам, у Цветаевой из каждой строчки бьет и пышет романтическая черезкрайность и черезмерность, слова и фразы насилуются, гнутся, ломаются в угоду чисто ритмическим заданиям, а ритмы пляшут и скачут как бешеные. Не стихи, а одно сплошное захлебывание, один огромный одновременный (каждое мгновение дорого! не промедлить, не упустить!) вздох и выдох:
В стихах Ахматовой и Цветаевой ясно выразились две линии современной русской поэзии: петербургская и московская. Петербургская – это, кроме Ахматовой: Мандельштам, Кузмин, Ходасевич, Рождественский и др. молодые. Московская – это, кроме Цветаевой: А.Белый, Есенин, Пастернак, имажинисты и футуристы, поскольку они поэты, Эренбург. В цветаевской галерее место и Пушкина. Московская – от нутра, от народной песни, от Стеньки Разина. Не может быть, чтобы Цветаева не любила и не ценила Пушкина, но она наверное больше любит романтических «Цыган» (одно имя Мариула чего стоит!), чем «Медного всадника» или «Евгения Онегина».[246]246
Отвечая в 1926 г. на анкету (см. коммент. на с. 521), М.Цветаева отметила: «Наилюбимейшие стихи в детстве – пушкинское „К морю“ и лермонтовское „Жаркий ключ“. Дважды – „Лесной царь“ и Erlkцnig. Пушкинских „Цыган“ с 7 л<ет> по нынешний день – до страсти. „Евгения Онегина“ не любила никогда».
[Закрыть] А когда Цветаева обретает строгость, это строгость не набережных и проспектов императорского Петербурга, а пышная строгость византийской иконописи.
У каждого поэта есть своя поэтическая родословная, более или менее явная. У Цветаевой ее нет. Иногда за ее строчками, то в бешеной скачке обгоняющими одна другую, то в каком-то неповоротливом движении одна за другую цепляющимися, но почти никогда не текущими плавно – почудятся лики и лица Державина, Тютчева, Блока, Эренбурга. Покажутся и скроются. Не портреты, а призраки. Не настоящие: в галерее предков их не повесишь. Прочтите «Сугробы», «Ханский полон», «Переулочки» – при чем тут Державин, Тютчев, даже Блок и Эренбург? В цветаевской галерее[247]247
В упомянутом письме к Струве от 30 июня 1923 г. М.Цветаева заметила: «Ах, у Вас во втором столбце (4-ая строчка до первой цитаты) гениальная опечатка: „в цветаевской ЛАГГЕРЕЕ“, – от лагерь, – чудесно!» Опечатка эта в публикуемом тексте исправлена.
[Закрыть] место только одному лику, но этот один на стене не закрепишь: все норовит уйти. Это – лик России.
Единственное сильное влияние, ощутимое в поэзии Цветаевой, – это влияние русской народной песни. Не оттуда ли этот безудерж ритмов? Цветаева безродна, но глубоко почвенна, органична. Свое безродство она как будто сознает сама, когда говорит:
В «Ремесле» (здесь стихи, наиболее поздние по времени: 1921–22 гг.) народно-песенный уклон поэзии Цветаевой сказался с особой силой. По ритмическому богатству и своеобразию это совершенно непревзойденная книга, несмотря на присутствие плохих, безвкусных стихов (Цветаева лишена чувства меры, и от этого страдает часто ее вкус). Но, мне кажется, дальнейший путь Цветаевой пролегает не здесь, не в области разрешения чисто ритмических задач. Многие стихи «Ремесла» суть, по-видимому, просто опыты; еще не прошел «час ученичества» и не наступил «час одиночества»,[250]250
Из стихотворения «Есть некий час – как сброшенная клажа…»
[Закрыть] т. е. наибольшей поэтической зрелости.
Есть у Цветаевой другой намек на родство – с романтиками. В книжке «Психея» она собрала стихи разного времени, преимущественно более ранние, чем в «Ремесле» (есть и 1916 г.), объединив их по признаку «романтики». И это едва ли не лучшее из того, что Цветаевой написано. Романтическая струя – основная в ее творчестве. Чуется она и в «Ремесле», где, однако, внутренний романтизм заслоняется внешней вакханалией ритмов. Но в «Психее» она проступает явственно. С романтиками роднит Цветаеву и самая ее черезкрайность, стремление перелиться в другую заповедную стихию – проникнутость поэзии духом музыки. Романтические стихи Цветаевой неизменно задевают и волнуют – не только ошарашивают, как некоторые ее ритмические опыты, – не есть ли это самое большее, что можно сказать о стихах? Особенно хороши циклы «Плащ», насыщенный подлинной романтикой, «Иоанн», «Даниил», «Стихи к дочери».
Дальнейший путь Цветаевой теряется в тумане, но она вступает в него с богатой поклажей поэтических возможностей. С интересом будем ждать ее дальнейших книг.
Обе книги изданы хорошо, особенно «Ремесло».