Текст книги "Рецензии на произведения Марины Цветаевой"
Автор книги: Марина Цветаева
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 32 страниц)
А. Бем
Письма о литературе
Правда прошлого{160}
Обычно я не читаю нашей газетной беллетристики. Как-то уже с юношеских лет так повелось. Мне всегда казалось, что хорошему рассказу место не в газете, а в книге. И поэтому т<ак> н<азываемые> «праздничные» – рождественские и пасхальные – номера наших больших газет, обычно заполненные рассказами и притом лучших писателей, мне казались пустыми – в них нечего было читать. И до сих пор мне как-то неловко среди газетной шелухи, которую перебираешь каждый день по обязанности культурного человека, встречать подпись любимого писателя под неизвестно почему в газету затесавшимся рассказом. И тогда я беру ножницы и вырезаю рассказ, привлекший мое внимание, не читая его, и откладываю в сторону. А читаю его уже позже, отдельно от газеты; читаю не так, как читают газетный материал.
Так с большим опозданием прочитал я и два рассказа, напечатанных в «Последних Новостях» от 16 июля. Они у меня пролежали среди вырезок, и только на днях я вспомнил о них. Это «Башня в плюще» Марины Цветаевой и «Наперекор» Алексея Ремизова. И должен сказать, что, прочитав их вне газеты, я почувствовал своеобразную обиду, что они появились в печати в «газетном порядке». Хотя бы уже потому, что о газетной беллетристике не принято писать, а оба эти рассказа, на мой взгляд, очень и очень заслуживают того, чтобы их отметить.
А так как я, как уже говорил, читал их не «в газетном порядке», то имею право – в нарушение традиции – поговорить о них в печати.
Мне вообще кажется, что Ремизов и Цветаева находятся незаслуженно в загоне. Оба эти писателя, с одной стороны, как будто бы писатели «для немногих», для избранных, а с другой – как никто они-то и нуждаются в «атмосфере», в читательском внимании и сопереживании.
А так как этих условий за рубежом нет, то они «задыхаются». Не хочу сейчас объяснять, почему и как это случилось, но «одиночество» Ремизова и Цветаевой мне кажется несомненным. Отсюда и некоторое искажение их писательского лица, если хотите – некоторая доля «юродства», как результата отсутствия корректива сочувствующей среды. Но несмотря на это, Ремизов и Цветаева едва ли не самые крупные явления нашей эмигрантской литературы; да по совести к ним и не применима этикетка «эмигрантская» литература. Они явления литературы русской во всем ее непреходящем значении. И это прежде всего потому, что оба они связаны с русской литературной традицией.
Для Ремизова это очевидно. Он корнями своими в Гоголе и Достоевском, хотя формально связан с символистической прозой начала нашего века.
Теперь часто приходится слышать: после Пруста нельзя писать так, как писали до него… Но на Ремизове особенно ясно видно, что почитатели Пруста очень переоценивают его влияние на современную литературу. Ведь Ремизов, окруженный прустовской атмосферой, остался совершенно вне его воздействия. Да иначе и не могло быть: он слишком уже сложившийся и на иной традиции выросший писатель. На первый взгляд может показаться, что для Ремизова форма стоит на первом месте, что он в погоне за красным словцом готов пожертвовать всем. Но это только так кажется. Не знаю сейчас ни одного писателя, который так упорно и постоянно в своем творчестве говорит о самом важном, о человеке, его боли и его тоске по правде. Щемящая боль за человека проходит красной нитью через творчество Ремизова. И сейчас, когда мысль человечества сосредоточена на мировых катаклизмах, он видит прежде всего человека, в живой душе которого разыгрывается в конечном счете эта мировая трагедия. Как жаль, что Ремизов вынужден кусочками печатать свою потрясающую трагедию русской эмиграции! Кто из нас, эмигрантов, следит внимательно за историей Корнетова? а я склонен думать, что когда-нибудь Корнетов станет именем нарицательным. Я не найду для прозы Ремизова настоящего определения, ибо все старые названия не передают ее сущности. Так, для себя, только для себя, потому что понимаю все несовершенство этого обозначения, я ее называю «медитативная проза», т. е. проза раздумья. Хотя Ремизов традиционно связан и с Гоголем и с Достоевским, но ни гоголевский «натурализм» (сам по себе не очень удачный термин), ни «философский реализм» Достоевского, ни, наконец, «мистический реализм» не подходят для обозначения существа его творчества. Гоголевские «лирические места», субъективно окрашенные прорывы в речах и высказываниях героев Достоевского, имеют свое соответствие у Ремизова. Всюду там, где речь идет о «единственно важном» – о человеке и постижении им мира, – у Ремизова появляется то, что я условно называю «раздумьем». Эти отступления концентрируют в себе ту боль, которая разлита по всем произведениям Ремизова, собирают ее в одну точку и оставляют то щемящее чувство, которое у меня нераздельно с творчеством Ремизова связано. Но я слишком много говорю о Ремизове вообще, вместо того чтобы сказать несколько слов о его рассказе «Наперекор».
Это тоже только отрывок из целого цикла. Но он сам по себе представляет законченное целое, не только формально, но и внутренним единством связанное.
История дружбы двух девочек, Оли и Зины, выросших вместе в одном пансионе, а затем подхваченных русским предреволюционным потоком жизни.
Такая обычная и в своей обычности загадочная общность судьбы молодого поколения. Совсем разные, – и Ремизов с большой тонкостью подмечает – разные в реакции на то, что определяет характер, а часто и жизнь, разные по реакции на пол: одна «по существу была мать» и тянулась всем существом к материнству, хотя первого ребенка родила «с изумлением». Это «с изумлением» удивительное свидетельство внутренней чистоты, целомудрия. Другая, Оля, во всем, что связано с полом, видела, нет, вернее, ощущала что-то чуждое, что-то «уходящее корнями к Адаму и Еве, в мрак животных зачатий». И вот эти столь несходные между собою девушки, обе сошлись в одном. Их судьбу связало революцией. Одна, Зина, следует за мужем-студентом в ссылку, другая – сама в ссылке очутилась. И писатель в раздумье над общностью судьбы по внутреннему своему строю столь разных людей дает нам понять истину, которую так бы хотелось довести до сознания современной молодежи. Соединяло нас всех, влекло друг к другу и предопределяло общность – в той или иной степени – нашей судьбы, то «наперекор», то искание своего пути, которое в конечном счете связывало нас с «революцией». И те, кто вырос в иных условиях, кто склонен сейчас после всего пережитого за годы не мечтательной, а подлинной революции бросить камнем осуждения в старшее поколение, просто не понимают, не чувствуют истоков того, что к революции влекло. И Ремизов совершенно прав, когда, тоже «наперекор», именно сейчас говорит: «надо всеми словами сказать, что то чувство, которое побуждало „заниматься революцией“, исходило из самого высшего „источника духа“ и что „занимавшиеся революцией“ и были те „ищущие правды“, и горе тем, кто с юности со старым, но не мудрым сердцем смирившийся, не знал этого пламенного чувства».
Хорошо, что Ремизов это не только «всеми словами» сказал, как вывод из своего рассказа, но и художественно это показал. Когда я прочитал этот рассказ громко, то одна из слушавших, девушка лет шестнадцати-семнадцати, задумавшись сказала: какие вы были совсем другие. И мне послышалось в этих словах не осуждение, а раздумье и желание понять эту несхожесть двух поколений. А это уже первый шаг к взаимному пониманию и, может быть, уважению.
«Башня в плюще» Марины Цветаевой тоже о детях. Проза Марины Цветаевой как будто вне русской традиции, как будто под сильным влиянием прозы Р.М.Рильке сформировался ее своеобразный прозаический стиль. Но я думаю, не берусь это утверждать, в Рильке и Цветаевой сошлись встречные течения. На русской почве в годы предреволюционные создавались условия для возникновения именно того стиля, который характеризует прозу Бор. Пастернака и Мар. Цветаевой. Особенно ярко это видно на прозе Бор. Пастернака, который тоже близок к Рильке. Но эта близость только показывает, что здесь имеется какая-то общность путей в литературе, так как своеобразие и самостоятельность Бор. Пастернака вряд ли подлежат сомнению.
Начинает Цветаева рассказ со ссылки на Рильке, как бы этим подчеркивая свою духовную общность с ним. Эта общность и в теме и в подходе к ней. Тема – воспоминания эпизода из детской жизни, пустякового и незначащего, но освещенного той предельной наблюдательностью, которая делает каждый пустяк значащим и значительным. Цветаева только рассказывает, она не впадает ни в отступления, ни в нравоучения. Но ее рассказ все время толкает вас на собственные припоминания, вызывает острые вспышки памяти о своем давнем прошлом. Конечно, так дети не могут рассказать своего детства. Надо прожить долгую жизнь, чтобы так вспомнить – и жизнь в однообразном пансионе, и неожиданную радость при представившейся возможности нарушить ее однообразие поездкой «К Ангелу», к хозяевам деревенской гостиницы, с детьми которых вместе прошло веселое солнечное лето, и остроту разочарования от неисполненной мечты, а затем – встречу с необычной, «непохожею ни на одну», владетельницею романтического замка «Турн унд Таксис», с певучим «коричневым» голосом, обладавшей к тому же таким чудным псом, «Тирсом» – «шоколадным», гладким, которого и гладить и целовать хочется, но – старшие мешают. И на этом фоне так ярко ощущаемую ложь этих старших, обеих фрейлен, в таком резком контрасте находящихся с «коричневой» княгиней и «шоколадным» Тирсом. Там – правда, здесь – ложь. Да, так не могут рассказать своего детства дети. Но ведь и сон свой можно рассказать только бодрствуя, тогда, когда он уже далекое ушедшее прошлое. Редко кому удается рассказать свой сон так, чтобы в нем сохранилось все его очарование. Также редко кому дан талант рассказать свое детство. М.Цветаевой этот дар передачи своего прошлого присущ в высшей мере. Не потому ли, что Цветаева в высшей мере, по существу «романтик», влюбленный в прошлое. «Как хорошо сидеть спиной к лошадям, когда прощаешься! Вместо лошадей, которые непоправимо везут и неизбежно доставят нас туда, куда не хочется, в глазах то, откуда не хочется, те, от кого…» (закончим за писателя)…уезжать не хочется. Сама Цветаева мне представляется такой – всегда «сидящей спиной к лошадям», смотрящей в прошлое, им очарованной и в него влюбленной.
И именно потому, что она в нашей литературе «поздний романтик», она так не ко двору пришлась нашей неромантической современности.
С. Риттенберг
Рец.: «Современные записки», книга 52
<Отрывки>{161}
Если считать, что главнейшей задачей русской эмиграции является сохранение преемственности русской культурной традиции, то надо признать, что журнал «Современные записки», сумевший исключительно в трудных условиях зарубежного существования издать пятьдесят две книжки, блистательно до сих пор с этой задачей справлялся.
Каждая новая книжка этого журнала была настоящим праздником для всех любителей русской литературы. Но и в политическом отделе, как бы ни относиться к статьям отдельных авторов, журнал дал чрезвычайно много ценного и интересного, предоставляя свои страницы писателям и публицистам различных направлений. <…>
Воспоминания Марины Цветаевой о Максимилиане Волошине («Живое о живом») являются лишним доказательством какой-то особенной, жизненной одаренности этой оригинальности писательницы, поэтическое творчество которой за последние годы так часто приводит в недоумение всех, знающих, что она могла бы еще дать русской поэзии, если бы не соблазняли ее странные эксперименты над русским языком и русским стихом.
Необычайная живость в воскрешении собственного прошлого, соединенная с какой-то капризной прихотливостью, невольно вызывает в памяти любопытнейшие отрывки из воспоминаний Андрея Белого, в свое время появившиеся в «Соврем<енных> записках»,[544]544
См. «Отклики прежней Москвы» (Современные записки. 1933. № 16) и «Арбат» (Современные записки. 1923. № 17) А.Белого.
[Закрыть] хотя Марина Цветаева в этой статье совершенно свободна от синтаксических причуд Андрея Белого.
С яркостью встает перед нами, наряду с образом гимназистки в очках и чепчике, страстной поклонницы Наполеона и Орленка, юной поэтессы Марины Цветаевой, – образ Максимилиана Волошина, этого интереснейшего поэта и оригинальнейшего человека, к творчеству которого мы надеемся еще вернуться на страницах нашего журнала.
Цветаева вспоминает мистификацию со «стихами Черубины де Габриак, редакцию Аполлона», поголовно влюбленную в эту таинственную незнакомку, и многое еще из «малой истории литературы». <…>
В. Ходасевич
Рец.: «Современные записки», книга 53
<Отрывок>{162}
<…> Чтобы закончить эту статью, скажу несколько слов о воспоминаниях Марины Цветаевой, посвященных недавно умершему Максимилиану Волошину. Воспоминания эти написаны с большим блеском и сильным чувством. Их вторая половина, напечатанная в отчетной книжке, особенно хороша. Не могу, однако, не отметить то обстоятельство, что образ Волошина и едва ли не все с ним связанные явления, на мой взгляд, даны в очень схожем, но чрезмерно преувеличенном виде. И сам Волошин, и его прелестный Коктебель, и его стихи мне хорошо ведомы. Волошину и его матери (которая удалась Цветаевой даже больше, чем сам Волошин, ибо вышла не столь преувеличена) обязан я очень хорошими днями своей жизни. И все же должен сказать, что только при крайней стилизации можно изображать Волошина таким титаном и мудрецом, каков он у Цветаевой. Это был очень милый, очень образованный, очень одаренный, но и очень легкомысленный, даже порой легковесный человек, писавший довольно поверхностные стихи, из которых самые неудачные своей оперной красотой имели наибольший успех у некомпетентных ценителей. Воспоминания Цветаевой о Волошине неизмеримо значительней самого Волошина: в этом их замечательное литературное достоинство и несомненный мемуарный недостаток. <…>
В. Шнеерова
Русские писательницы за рубежом
<Отрывок>{163}
День за днем уходят годы нашей жизни за границей, годы скитания после войны и революции, годы тревог и труда. В этих рамках место русской женщины изменилось. Расширился опыт, в борьбе за право жить наравне с мужчиной она была вынуждена с ломкой внешней перенести и внутреннюю ломку.
Былые мотивы женского творчества: любовь, материнство, брак и соответствующий им лирический тон перестали быть всепоглощающими: явились новые темы и новые формы.
Война, революция, прошлая Россия, свое и чужое место в ней, – новая страна, новые люди, среди которых русская женщина нашла свой дом, – перемены в ее миропонимании – вот далеко не исчерпанные мною новые темы.
Имен много: в беглом очерке придется коснуться лишь тех, которые затронули ответные струны у нас, через Атлантический Океан, через весь Северо-Американский континент докатились сюда, к берегам Великого Океана.
Марина Цветаева, поэтесса, имя которой было знакомо нам до революции, в России, ищет все время новых путей и в смысле формы, и в смысле многообразия сюжета. Наряду с поэзией у нее ряд драматических произведений, критическая проза, автобиографические и биографические очерки, рассказы. Форма очень своеобразная. «Крысолов» (1925) – лирическая сатира на мелкий немецкий мещанский мирок, – яркий пример ее стиха. «Твоя смерть» (1927) – очерк, посвященный Райнер Мария Рильке, – образец ее прозы. Извечная, необъятная тема: жизнь – смерть – бессмертие духа. Тесно связаны три смерти: француженки – учительницы музыки, русского мальчика, недоразвитого Вани и смерть Рильке. Мистическая связь между этими смертями. «Не тебе говорю, – всем – призрак», то есть величайшее снисхождение души к глазам…
«Мы хотели тебя видеть – и видели. Мы хотели твоих книг – ты писал.
Волей нашей, то есть всем трагическим недостатком ее, всем безволием, всей мольбой о всей твоей, закляли мы тебя на землю».
Очерк «Наталия Гончарова» (1929) единая в своем роде художественная критика. Ярко выявлен образ человека и живописца. Гончарова, по словам Цветаевой, – растение, «живой глагол».
«…Сама растение, она не любит их (куст, ветвь, стебель, побег, лист) отдельно, любит в них себя, нет лучше чем себя, свое».
Эти слова подходят к самой Цветаевой, которая в слове ищет дух, связь с собой и людьми, в звуках – созвучия. <…>
Г. Адамович
Рец.: «Современные записки», книга 54
<Отрывок>{164}
<…> Чрезвычайно интересен «Дом у Старого Пимена» Марины Цветаевой. Вот человек, которому всегда есть «что сказать», человек, которому богатство натуры дает возможность касаться любых пустяков и даже в них обнаруживать смысл… Многие, отвергая ее стихи, – действительно трудные, многословные и по творческому методу крайне спорные – считают ее заблудшим талантом, писательницей, одаренной, но сбившейся с пути. Проза М.И.Цветаевой должна бы у всех рассеять сомнения, ибо проза, по сравнению с поэзией, – это, так сказать, «за ушко да на солнышко». За рифмами в ней не спрячешься, метафорами не отделаешься… На «солнышке» Цветаева расцветает. Вспоминает она свое далекое детство, рассказывает о старике Иловайском и о каких-то давно умерших юношах и девушках, – что нам они, казалось бы? Но в каждом замечании – ум, в каждой черте – меткость. Нельзя от чтения оторваться, ибо это не мемуары, а жизнь, подлинная, трепещущая, бьющая через край. Чуть-чуть отдает, правда, Марией Башкирцевой вместе с доморощенным, сыроватым, московским «ницшеанством», но это уже относится к характеру рассказчицы, а не к ее дару. <…>
Ю. Иваск
Цветаева[545]545
Замысел Ю.Иваска написать книгу не осуществился.
[Закрыть]{165}
1
У Цветаевой есть свой читатель, но, по-видимому, для литературных кругов эмиграции ее творчество – нечто чуждое и даже враждебное. Цветаеву – ценят, печатают, но, за малыми исключениями (Слоним, Святополк-Мирский), о ней не говорят – замалчивают, и это, думается, вполне естественно. – У Цветаевой – «наступательная тактика»; Цветаева требует и завоевывает – это-то именно и чуждо всей вообще зарубежной литературе, которая не наступает, а обороняется, защищается и – укоряет, взывает (– «глас вопиющего в пустыне»[547]547
Цитата из Библии (Исайя, 40:3).
[Закрыть]). Цветаева слишком сильна для литературных сфер эмиграции – это не обвинение, лишь констатирование факта.
Цветаева в одиночестве. Но в этом своем одиночестве Цветаева разрабатывает, в сущности, очень современные темы. Цветаевское творчество чуждо злободневностям современности, но в нем действуют силы крайних (не в зависимости от их окраски) течений нашего века. Цветаева – очень «эпохальна», но мудрее самой эпохи – захватывает глубже и видит дальше.
Однако сперва о чисто поэтической задаче Цветаевой.
2
Поэзия Цветаевой – отталкивается от XVIII в. B ee поэзии живут традиции, назовем условно, державинско-шишковской школы декламативной поэзии архаистов. Вот формула одной из главных задач этой школы:
1) «Уметь высокий Славянский слог с просторечивым Российским так искусно смешивать, чтоб высокопарность одного из них приятно обнималась с простотою другого».
2) «Уметь в высоком слоге помещать низкие слова и мысли… не унижая ими слога и сохраняя всю важность оного» («Рассуждения о Старом и Новом Слоге», 1803, адмирал Шишков).[548]548
Шишков Александр Семенович (1754–1841) – писатель, адмирал. Возглавлял литературное общество «Беседа любителей русского слова», был поборником высокого гражданского стиля.
[Закрыть]
«Эти строки», пишет Цветаева, «я ощущаю эпиграфом к своему творчеству» (из письма).[549]549
Имеется в виду письмо к Ю.Иваску от 4 апреля 1933 г. Цветаева писала: «Блистательное определение писательского слога (и словаря) Шишковым. Эти строки я ощущаю эпиграфом к своему языку».
[Закрыть]
Державинско-шишковская языковая традиция идет через Тютчева, мимоходом задевает, напр., Кузмина, Мандельштама и, наконец, продолжается Цветаевой (NВ. – Вяч. Иванов – представитель старой архаической школы, ломоносовской, херасковской, в его поэзии – гегемония «высокого штиля»). Возможно ли дальнейшее развитие этой традиции? Не завершительница ли Цветаева? – Может быть; но высокие интонации декламативной мелодики (выражение Б.Эйхенбаума) в поэзии архаистов, слышимые также у Некрасова и Маяковского, еще далеко не использованы. Когда говорят о кризисе современной поэзии, как-то не учитывают эту поэтическую традицию, а некоторые, может быть, даже считают ее антипоэтической.
Тема цветаевской декламативной поэзии – «стихийное» (т. е. некоторая могущественная воля, осуществляющаяся, не задумываясь о целях), которое, однако, выявляется и действует по строго определенной системе.
«Стихийное» в цветаевской поэзии – «подлый язык», разговорный язык, и напряженные восклицательные речения (эмфазы, требующие музыкально-выдыхательных ударений); и «стихийны» – излюбленные Цветаевой отрывистые, последовательно «стяженные» трехсложники (логаэды). Эти размеры встречаются очень редко. Обычно паузы в трехсложниках «гуляют» по стиху (и в гекзаметрах и в паузниках). У Цветаевой же тенденция именно к строгой последовательности в распределении пауз (в сб. «После России» около 40 % всех стихотворений написаны «правильными» паузниками, логаэдами).
В поэзии Гумилева и Маяковского – «возмужали» женственные паузники Жуковского, Фета, символистов.
Цветаевские трехсложники – мужественны и тяготеют к математической точности (т. е. – прием «стяжений», разрывающий стих, – у Цветаевой – разрывает его на определенном участке).
Здесь мы наблюдаем – второе – «логическое» начало цветаевской поэзии.
«Логическое» – «высокий штиль», холодные, великолепные и, как нечто отвлеченное, воспринимаемые нами архаизмы, и – четкость, точность речений-формул —
Ты охотник, но я не дамся,
Ты погоня, но я есмь бег.
(«Жизни»).
Романтическое в классическом, «стихийное» в «логическом», Дионис в Аполлоне, эрос в логосе, стихия в системе – вот главная (и я ограничиваюсь ею) поэтическая задача Цветаевой, и вместе с тем – не есть ли это – тема нашей эпохи (ее крайних, наступательных движений).
3
«Стихийны» современные молодые люди из спортивных и боевых дружин, они сильны и веселы, большие оптимисты – но куда же они идут? – Сами не ведают. Об этом должен знать. – Проблема авторитарного мышления, авторитарной демократии.
Стихийная сила молодежи прекрасно организована, ее иррациональный числитель подведен под некоторый рациональный знаменатель. Юное воинство вполне во власти вождя.
Молодежь не знает – куда; вождь должен знать (все вообще!), но знает ли?
И еще – стихия рационализирована, упорядочена, но надолго ли? Где исход этим, человека растворяющим, человеческим (все же!) стихиям. Может быть, впереди – катастрофа, перед которой померкнут все бедствия, когда-либо постигшие человечество. – Возможно, но этот вопрос меня мало интересует. Чтобы проникнуть в сущность какого-либо явления – это опыт – необходимо проникнуться им. Посему – значительна и серьезна проблема – что будет с «новыми спартанцами», с их энтузиазмом и пафосом – в случае удачи? Чего они захотят тогда? Где последний и окончательный исход нашей мужественной, героической и безумной эпохи?
В зарубежной русской литературе ответ на этот вопрос имеет смысл искать только у Цветаевой.
Зем – ля утолима в нас,
Бес – смертное – нет.
Те – ла насыщаемы,
Бес – смертна алчба.
(трагедия «Тезей»)
4
Стихии современности еще пребывают в младенческом состоянии. В поэзии Цветаевой они уже достигли зрелости.
Стихия – стихия-страсть, мятущаяся в вещах и в человеке – главный герой цветаевской поэзии.
Античная концепция (Эврипид) – человек страдает от страстей, которые – нечто внешнее, рок, судьба. Романтическая концепция (Шекспир) – человек страдает от страстей, которые его alter ego. У Цветаевой страсть сама страдает.
По отношению к человеку эта страсть-стихия – нечто безличное, потому что человек для нее – только средство. Но сама по себе эта стихия – личность, она живет, ищет, борется и – мучается (в противоположность мертвой, ко всему равнодушной динамике бергсоновско-прустовского потока безличной жизни).
Темы страсти обнаруживаются в темах служения – ученичества (Ученик…), одиночества мудрости (Бессонница…) и одиночества девства (Георгий, Ипполит, Царь-Девица…) и особенно в теме любви-вражды (Зигфрид – Брунгильда, Тезей – Амазонка…)
Страсть сталкивает и отталкивает – мятется, но не тратит сил впустую – ею руководит холодная и острая мысль —
Мятущаяся страсть-стихия – заключена в законе, в логосе, который дает направление и направляет ее к последним и окончательным исходам —
У Цветаевой даны три образа исхода – разрешения, вольной смерти (т. е. конца, окончательности, которая уже не жизнь). – Могущественно стремление к этому разрешению.
Взмыв – выдышаться в смерть!
Или:
5
Вот эти три образа исхода стихии-страсти.
1. Вакхический рай, увековеченная, обессмерченная земная страсть в ее напряженнейшем моменте. В этот рай – Вакх-Дионис уносит Ариадну, покинутую Тезеем на Наксосе. Это рай вечной юности – бессмертия и красоты (трагедия «Тезей»).
2. Спартанское небо (см., напр., берлинский цикл стихов в сб. «После России»). – Вечность бесстрастия, «царство теней», в которую страсть перелилась, изошла – в корне изменив свою сущность.
Здравствуй, бесстрастье душ!
В небе тарпейских круч,
В небе – спартанских дружб!
Здесь страстное утверждение бесстрастия. Отблеск, отсвет небесного бесстрастия – в земных дружбах – братьев, брата и сестры, отроков, Иисуса и Иоанна. Но в земном плане – опасность: в бесстрастии каждой из этих земных дружб – тлеет уголек страсти.
3. Бог, который дан Цветаевой в образе разрастающегося баобаба (Письмо к Рильке)[554]554
Имеется в виду поэма «Новогоднее», где есть такие строки: «Не ошиблась, Райнер, Бог – растущий // Баобаб? Не Золотой Людовик – // Не один ведь Бог? Над ним другой ведь // Бог?»
[Закрыть] – некто, совмещающий страсть и бесстрастие: бог-рост, бог-движение через жизнь и смерть. Тема лишь отчасти намеченная. —
Ибо бег он – и движется.
Ибо звездная книжица
Вся: от Аз и до Ижицы —
След плаща его лишь.
(«Бог», «После России»)
В свое время, на анкету «Чисел»,[555]555
Ответ на вопрос «Что вы думаете о своем творчестве?» был опубликован в № 5 за 1931 г. Неточное цитирование стихотворения «Моим стихам, написанным так рано…»
[Закрыть] Цветаева ответила:
Моим стихам, как драгоценным винам,
Наступит свой черед.
Не наступил ли уже!
Может быть, сама Цветаева и не ощущает своей связи с нашей эпохой – наша эпоха метафизически с ней связана.