355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Марина Цветаева » Рецензии на произведения Марины Цветаевой » Текст книги (страница 30)
Рецензии на произведения Марины Цветаевой
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 19:26

Текст книги "Рецензии на произведения Марины Цветаевой"


Автор книги: Марина Цветаева


Жанр:

   

Публицистика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 30 (всего у книги 32 страниц)

К. Вильчковский
Рец.: «Русские записки», книга 2
<Отрывки>{194}

Три автора выделяются во 2-ом номере «Русских записок»: Сирин, Цветаева и Штейгер. <…>

Цветаевская душевность после Сирина кажется нескромной, но в цветаевском воздухе можно дышать. «Пушкин и Пугачев» прекрасная, почти спокойная проза. Остается еще излишняя словоохотливость, еще хотелось бы немного подсократить, отцедить немного лирики. Но анализ меток и тонок, ирония – неподчеркнутая – беспощадна. И поправка Ходасевича (способная уничтожить заурядного литератора) не разрушает (пусть ошибочно биобиблиографически) цветаевской статьи. Холодная струя, которой обдает Ходасевич, отрезвляет не до конца, и если его магистерская правота и несомненна, остается все же сомнение в его внутренней правоте.

Слава богу, к «Стеньке Разину» Цветаевой такого рода критика не применима – слава богу, потому что вещь очаровательна. Оперная тема (какой соблазн!) очищена от всякой оперности. Срывов вкуса нет; нет излишней эффектности; стихи, певучие и хрупкие, достигают иногда прекрасной простоты. Упреки в псевдорусском стиле едва ли уместны (причем тут филология и археология?).

В Русской стихии Цветаева – дома, и цветаевские волжане нам милее цветаевских эллинов. <…>

В. Ходасевич
Рец.: «Русские записки», книга 3
<Отрывки>{195}

Поистине, «есть от чего в отчаянье прийти».[592]592
  Реплика Чацкого из комедии А.С.Грибоедова «Горе от ума» (Действие 4, явление 4).


[Закрыть]
В статье о последней книжке «Современных записок» я с огорчением указывал на постоянную в этом журнале чересполосицу, на то, что читателю все время приходится иметь дело с отрывками, началами, продолжениями, окончаниями. Помнится, я даже намеревался в пример «Современным запискам» поставить «Русские», в которых безногих или безголовых торсов было как будто меньше, но почему-то не написал этого, и вижу теперь, что хорошо сделал.<…>

Впрочем, «Повести о Сонечке» Марины Цветаевой я решусь посвятить несколько строк, хотя из нее напечатана только первая половина. Общий характер этой вещи, мне кажется, можно считать уже вполне определившимся. Это – один из тех литературных портретов, в которых Марина Цветаева за последние годы обрела себя как прозаика и обнаружилась настоящим мастером. Тема, по существу, мемуарная, в них разработана при помощи очень сложной и изящной системы приемов – мемуарных и чисто беллетристических. Таким образом, оставаясь в пределах действительности, Цветаева придает своим рассказам о людях, с которыми ей приходилось встречаться, силу и выпуклость художественного произведения. Из таких портретов (они почти все были помещены в «Современных записках») наиболее удались посвященные историку Д.И.Иловайскому, поэту Максимилиану Волошину и в особенности – Андрею Белому. Сонечка Голлидэй, о которой речь идет на сей раз, не принадлежала к числу людей с большой известностью. Это была молоденькая актриса так называемой «Вахтанговской» студии Художественного Театра, той самой, которая главным образом прославилась постановкой «Принцессы Турандот». «Коронная» роль Сонечки была в инсценировке «Белых ночей» Достоевского. Кажется, кроме этой роли она ничем особенным себя на театре не выказала. Цветаева, однако, и не пишет о ней именно как об актрисе. Она дает общий, «человеческий», то есть театрально-житейский образ, преимущественно даже именно житейский. Этому образу она придает черты до крайности индивидуальные, что составляет естественное следствие изощренной наблюдательности, в свою очередь есть некая дань любовного, почти влюбленного восхищения и удивления Сонечкой. Таким образом, из-под пера Цветаевой ее героиня выходит сама вполне по себе, сохраняет всю свою личную, человеческую неповторимость. И в то же время (мне кажется, это случилось не только помимо воли, но даже и без ведома самой Цветаевой) очерк приобретает значение несколько более расширенное. В лице Сонечки Голлидэй начинаешь распознавать черты, очень знакомые даже тем, кому, как мне, например, сама Сонечка вовсе не была ведома. Девушек этого стиля, этого внешнего и душевного склада было немало в предвоенной Москве – именно в Москве, потому что в Петербурге, не говоря о провинции, были похожие на них, но совсем таких не было. Я говорю – девушек, потому что хоть они имели по многу любовных историй и даже выходили замуж (всегда, впрочем, ненадолго) – все оставалось в них что-то девическое, почти даже детское. Сама Сонечка появляется в поле нашего зрения уже в большевистские годы, но это лишь частный случай, отчасти даже ее выводящий из общего ряда. Расцвет же и как бы нашествие этих девушек относится именно к предвоенной поре. Все они имели отношение к театру: состояли ученицами либо драматических, либо танцевальных студий. <…> До настоящей сценической деятельности, кажется, ни одна из них не дошла, так что Сонечка и тут – в роли исключения, хотя и ее театральный век оказался недолгим, почти минутным. С театральной точки зрения, их жизнь проходила в надеждах, мечтаниях и исканиях, – а потом как-то сразу вдруг обрывалась. Настоящих артисток из них не вырабатывалось и не могло выработаться, не потому, что они все были бездарны (совсем нет, были очень одаренные, как та же, например, Сонечка), а потому, что театральное искусство, как всякое другое, требует желания и умения трудиться, обязывает к очень строгой внутренней дисциплине. Меж тем трудиться они не столько не хотели, сколько не умели, о дисциплине же решительно не догадывались, а если бы кто-нибудь с ними заговорил об этом, они бы обиделись, а человека такого сочли бы сухарем и педантом. Именно отсутствие всякой дисциплины составляло в них самую суть. Им порой удавалось сказать что-нибудь тонкое, меткое, острое, но мыслить последовательно они считали ниже своего достоинства, перескакивали с предмета на предмет и любили строить свои силлогизмы на случайных, не редко – звуковых ассоциациях – по созвучию слов. Они были детски взбалмошны. С возрастом взбалмошность превращалась в неврастению, в зачатки истерии. Они умели веселиться до слез и начинали вдруг улыбаться, позабыв, о чем плачут. Они были слезливы и смешливы. Они любили чужих детей и не способны иметь собственных. Все были хорошенькие, но ни одна не была красива вполне. Они были влюбчивы, но несчастны в любви, потому что в них тоже влюблялись за их хрупкую прелесть, но влюблялись несерьезно и вскоре от них убегали, либо легко меняли их одну на другую, потому что при всем стремлении к оригинальности, при настоящем даже своеобразии каждой, – в конечном счете все они были совершенно одинаковы. Именно такова, по рассказу Цветаевой, и Сонечка Голлидэй, ее героиня. Даже – вплоть до мелких и как будто случайных подробностей: все, как одна, любили яблоки (в особенности, крепкие и кислые), а в особенности – орехи. Все были бедны и добры, готовы отдать последнее. Любили – и не умели наряжаться (да и не на что было). Все изящным своим убожеством напоминали Миньон и Золушек, все сами были – точно выхвачены из сказки: маленькие эфемериды. Ну, все были немножко еще притворщицы: сплетение правды и притворства составляют суть сцены или по крайней мере сценического быта, который они очень скоро и легко воспринимали, хотя настоящими актрисами так и не делались никогда. Посмеявшись, поплакав, вдоволь нацеловавшись, проблистав крылышками, они куда-то одна за другой исчезали, сходили с жизненной сцены, как с театральной. Черта очень грустная, за сердце хватающая: они часто были физически недолговечны. Внезапно и быстро умирали, некоторые кончали с собой. Судя по некоторым намекам, такова же была и судьба цветаевской героини, – но о ней мы узнаем из второй половины этого прелестного очерка.

Той же Сонечке Голлидэй, ряду маленьких эпизодов, с ней связанных, посвящены стихи Цветаевой – лучшие, разумеется, стихи в этой книжке «Русских записок». Они написаны еще в 1919 году, и Цветаева хорошо делала, что их не печатала до сих пор: при всех своих достоинствах они имеют существенный недостаток: они не понятны без того обширного комментария, которым к ним служит «Повесть о Сонечке». В сущности, без комментария они даже и лишаются этих достоинств – остается от них только смутная магия слов, звуков. Таких стихов, написанных «на случай» и «для себя», вызванных к жизни обстоятельствами, известными только самому поэту, очень много было у Блока. Но он их печатал без пояснений, тоже «для себя», – а это уже хуже, ибо можно для себя писать, но нельзя для себя печатать. Эти стихи, при всех частных достоинствах, составляют огромный балласт в собрании его сочинений. Однажды он признался мне, что многих из них уже сам не понимает, потому что из памяти улетучились поводы их возникновения и улетучилось специфическое значение многих образов и даже отдельных слов, которые в них встречаются.

Как всякий художник, изображая своих героев, Цветаева вольно или невольно в то же время изображает себя. Она это делает даже именно «вольно», потому что себе самой отводит очень много места в своих воспоминаниях. Таким образом, из многих портретов, ею нарисованных, складывается еще и портрет ее самой. К нему мы надеемся вернуться – может быть, по поводу обещанного окончания «Повести о Сонечке».

П. Пильский
Новая книга «Русскиx записок» (книга 3)
<Отрывок>{196}

Сергей Есенин придумал – точнее, нашел для себя – забавную, но и поучительную игру. На кусках картона он писал разные слова и бросал иx в корзину. Потом вынимал, раскладывал иx на столе, получались разные комбинации. Это была хорошая мысль, полезная игра, приятная литературная забава. В процессе писательской работы многие слова у нас временно пропадают, засыпают – прячутся. Иx надо разбудить, призвать к сознательной, бодрой жизни, – как было бы важно для писателя начинать свой день с перелистывания словаря – хотя бы Даля!

Словами любит играть и Марина Цветаева. Она иx раздевает, выворачивает иx смысл, преобразуя, перекрашивая звуковую сторону, иx внешний наряд, изобретает, сочиняет новые, и они мелькают здесь, в этой последней книге «Русскиx записок», где начата ее «Повесть о Сонечке».

Это – экзальтированная девушка, у нее розовое лицо и темные глаза, она маленького роста, у нее тонкие руки. Сонечка – порывиста, мечется по жизни, но не шумит: она – тихоня, хотя и экспансивная. В театральной студии Вахтангова она – чуть ли не лучшая, – одаренная и очень восторженная душа. Сонечка любит восклицательный знак, восхищенное патетическое «о», и без него не обходится почти ни один разговор: «О, Марина!.. О, Марина!» Кроме «о!» у нее часто междометие «аx!»: «Аx, Марина!» Эта восторженность Сонечки так заразительна, что и сама Марина Цветаева схватывает эти восклицания, покоряется этому наваждению, отвечает Сонечке тоже этими «о» и «ах»: «О, какая это была живая Сонечка!» «Аx, Соня!»

Скольких Сонечек видели мы когда-то, сколько загубленных Сонечек было в те годы, когда русские девушки бредили театром, студиями, писали более или менее плохие стиxи и даже учились в петербургской Академии стиха, где лекторами были Валерий Брюсов, Гумилев, Макс Волошин. Там эти доверчивые головы и сердца, окончательно завороженные, кружились мотыльковым кружением, около них поднимались бури (не всегда в стакане воды), происходили ссоры и споры, рождались соперничества, бывали и дуэли – можно вспомнить один из таких полукомическиx поединков. К барьеру вышли Макс Волошин и Гумилев, рыцари дрались из-за хроменькой девушки, тоже слушательницы этой Академии стиха. В журнале «Аполлон» она поместила несколько стихотворений – довольно талантливых, и выбрала себе очаровательный и загадочный испано-французский псевдоним: «Черубина де Габриак». Звали ее Елизавета Ивановна. Настоящая фамилия была проще, чем псевдоним, – Григорьева,[593]593
  Настоящая фамилия Елизаветы Ивановны – Дмитриева, в замужестве – Васильева.


[Закрыть]
и – слава Богу! – после дуэли она вышла замуж за скромного ташкентского инженера, тоже с самой простой фамилией: Васильев.

И Сонечка – одна из пасомыx этого многоголового стада, попрыгивающая на скользком канате – миг и полетит вниз: закон земного притяжения существует и для Сонечек. Конечно, у нее было несколько романов, очевидно, не особенно удачных, но у нее «страсть к несчастной любви». От этого ее растерянность, чувство беспомощности, должна была родиться потребность в не рискованной, спокойной привязанности, женской сердечной дружбе. Сонечка решительна, и как-то, с колотящимся сердцем, она подошла к шарманщику и перед всем народом поцеловала его в губы. Сделала она это потому, что он немолодой, зеленый, с красным носом человек пережил романтическую историю: влюбился в громадную бабу, отбил ее у чревовещателя, его прогнали с должности и теперь он вертит ручку шарманки целых 10 лет – уже не замечает, что его героиня разжирела, потеряла последние остатки красоты и молодости.

Не знаю, чем кончится «Повесть о Сонечке»,[594]594
  В этом номере была опубликована только первая часть «Повести» – «Павлик и Юра». Вторая, «Володя», увидела свет впервые в издании: Цветаева М. Неизданное. Париж: YMCA-Press, 1976.


[Закрыть]
но это не так важно: Марина Цветаева не дорожит фабулой, не считается с читателем, рассказывает о себе охотнее, чем о других, в литературе любит своеволие, не страшится отступлений, предупреждает читателя, что своей излишней точностью вредит «художественности вещи», и, как ее юный герой Павлик, говорит «с одинаковым напором на каждом слове, с одинаковым переполнением его». Этот «напор» – ее сила и ее слабость, достоинство и западня.

Стремление сбросить с себя оковы привычных словесных форм – законно и прекрасно. Но не легко понять фразу Сонечки: «Я тогда думала – из-за него, что ему – его – себя, себя к нему – читаю – перед всеми – в первый раз». Неожиданно сравнение грозди лесных орехов: «они, как звезды, Марина, шелуха – как лучи». В своей сомнамбулической ослепленности и оглушенности Андрей Белый любил разбивать слово, доискиваться в нем какого-то нового, запрятанного смысла: «Человек» у него «человека». Такие опыты производит и Марина Цветаева, и у нее поэт Батюшков «с ума сшедший», а не просто «сумасшедший»: почему-то так ей нравится больше, – она думает, что этот разбив проясняет смысл, вскрывает некую запечатанную тайну.

Марина Цветаева склонна производить и новые слова, в особенности женского рода с окончанием «сть». В ее повести я встретил «маленькость», «двудевять», «девченческая», «сюрпризность», «посмертие», «едящий взгляд», «до-утром», «позабавлено» и даже «любящесть». Что ж – формально на это ничего нельзя возразить, каждый писатель имеет право рожать новое слово, а женское окончание «сть» прельщало многих: у Пушкина есть «красивость», у Ломоносова «желтость», у Лермонтова «упрямость», а Державин писал «лишность» и «людскость». Да, право на обновление остается за каждым из пишущих, но кто сейчас готов сказать «лишность»? Родить слово не значит дать ему жизнь, бывают слова-однодневки, мертворожденные младенцы и, уверен, «любящесть», как родилось в колыбели Марины Цветаевой, так там и умрет без последнего целованья. <…>

Г. Адамович
Рец.: «Русские записки», книга 3
<Отрывок>{197}

Последняя (третья) книжка «Русских записок» под старой редакцией. Некоторое безразличье к судьбе журнала, перешедшего в иные руки, сказалось, может быть, на его составлении. В книжке есть интересные и ценные вещи, но они сплошь отрывочны и соединены, как будто, случайно. Кое-где помечено «окончание следует». Редакция по привычке поставила после этих слов точку. Читатель мысленно ставит вопросительный знак.

Больше всего места отведено в номере Марине Цветаевой, давшей несколько стихотворений и прозаическую «Повесть о Сонечке». Начнем с цитаты:

«– О, Марина! Я тогда так испугалась! Так потом плакала!.. Когда я Вас увидела, услышала, так сразу, так безумно полюбила, я поняла, что Вас нельзя не полюбить безумно, – я сама Вас так полюбила сразу…

– А он не полюбил.

– Да, и теперь кончено. Я его больше не люблю. Я Вас люблю. А его я презираю – за то, что не любит Вас – на коленях.

– Сонечка! А вы заметили, как у меня тогда лицо пылало?

– Пылало? Нет. Я еще подумала: какой нежный румянец…

– Значит, внутри пылало, а я боялась – всю сцену – весь театр – всю Москву сожгу. Я тогда думала – из-за него, что ему – его – себя, себя к нему – читаю – перед всеми – в первый раз. Теперь я поняла: оно навстречу Вам пылало, Сонечка… Ни меня, ни Вас. А любовь все-таки вышла. Наша.

Это был мой последний румянец в декабре 1918 года. Вся Сонечка – мой последний румянец. С тех, приблизительно, пор у меня начался тот цвет – нецвет – лица, с которым мало вероятия, что уже когда-нибудь расстанусь – до последнего нецвета.

Пылание ли ей навстречу? Отсвет ли ее короткого бессменного пожара?

…Я счастлива, что мой последний румянец пришелся на Сонечку».

Повесть не выдуманная, повесть автобиографическая, и «я» в данном случае относится к личности Марины Цветаевой. Это ей Сонечка говорила, что «Вас нельзя не полюбить безумно», и это она о своем «румянце» так обстоятельно и поэтически рассказала.

Литература вовсе не обязана быть проникнута скромностью. Над вольным талантом, как «над вольной мыслью», Богу не угодны «насилие и гнет» заранее установленных принципов. Нельзя приписывать правил поведения творческому сознанию. Если бы мы требовали от литературы той сдержанности в выражении чувств, которая иногда переходит в прямую застенчивость, пришлось бы вычеркнуть из нее целый ряд блестящих имен: правда, мы сохранили бы Пушкина, но, пожалуй, лишились бы Лермонтова с такими его заявлениями, как:

 
Нет, я не Байрон, я другой,
Еще неведомый избранник…
 

и уж конечно, лишились бы самого Байрона.

Где же мерило? Что же его нет совсем, – и, значит, «все позволено»? Если стать на чисто формальную, законническую точку зрения – да, все позволено, потому нет ничего в творчестве, что можно было бы с абсолютной убедительностью отвергнуть или принять как ложь или истину. Мерило в каждом из нас, и каждый самостоятельно решает, имел ли внутреннее право писатель сказать то, что он сказал. От великого до смешного, как известно, один шаг,[595]595
  Слова Наполеона I.


[Закрыть]
но Байрон этого шага не делал. Еще меньше способен был бы сделать его Лермонтов, лишенный байроновского театрального инстинкта и его склонности к позе. Шаг был сделан позднейшими поэтами «эгоцентрического склада», вроде Д’Аннунцио[596]596
  Д’Аннунцио Габриэле (1863–1938) – итальянский писатель, политический деятель. 2


[Закрыть]
и некоторых его сверстников и современников. Чувство острой неловкости, возникающее при чтении их, вызвано, по-видимому, тем, что претензии не соответствуют данным, и автор со своим энтузиазмом, обращенным на самого себя, остается в одиночестве. Байрон увлекал за собой толпы и мог, вправе был, о себе этим толпам говорить. Иначе «великое» перевешивается «смешным», и вид поэта, притязающего на титулы, которые он сам себе выдал, становится тягостным. Будем откровенны: читать Цветаеву всегда неловко и тягостно, несмотря на то что талант ее всегда и во всем очевиден. Отрывок из «Повести о Сонечке», который я только что привел, вовсе не исключителен для нее. В других формах и в других вариантах Цветаева пишет о себе неизменно в таком же тоне, и неизменно все ее воспоминания развертываются в атмосфере «обожания», которое то прямо, то косвенно затрагивает ее самое. Д’Аннунцио где-то утверждает, что «если и существуют люди, ходящие по песку, то мой путь природа усеяла розами»… Цветаева может рассказывать о том, что ей приходилось и голодать, и холодать, может касаться самой тусклой житейской обыденщины, но уверенность, что она ступает по розам и лишь для этого создана, в ней неискоренима, – а мы, роз не видя и не понимая, почему, собственно говоря, они непременно должны быть, в ответ только досадуем! Оставив всякую иронию, следует заметить, что в этом основной творческий порок Цветаевой: она не согласна признать, что поэзия может быть – и в глубочайшей своей сущности бывает – противопоэтической, она не сопротивляется романтизму, она «взлетает» без повода и без внутренней проверки, не ощущая необходимости управлять полетом снизу из бедной повседневной реальности. Цветаева всегда «вдохновенна», с несколько демонстративным оттенком в этой вдохновенности она произносит слово «поэт» – и в качестве поэта держится – так, будто ей доверены какие-то высшие тайны, хранение которых и счастье, и подвиг, и ужас, она вскакивает на ходули, будто ей не пристало быть в один рост с другими людьми! Первое впечатление – естественная радость, вызванная появлением среди нас такого крылатого существа, быстро сменяется скептической горечью… о, не от притворства, нет, им Цветаева не грешит, а от авторского самовлюбленного самообмана, от сознания, что, взлети мы вслед за ним, разбиться пришлось бы и нам! Все это может показаться слишком отвлеченным. Но именно это препятствует тому, чтобы можно было по-настоящему насладиться цветаевским дарованием, таким женственным, и порою, признаем это, очаровательным. Кстати, женственность – одна из самых характерных для Цветаевой черт: не только женственность, но еще и «женскость», то есть постоянное стремление к торжеству психологии над логикой и к подмене одного другим. Трудно представить себе рассказ более женский, по тысяче неуловимо-непредвиденных скачков от мысли к мысли, по обилию спорно-сбивчивых слов, чем эта «Повесть о Сонечке» – повесть о маленькой, молоденькой и едва ли умной московской актрисе, которая восторженным воображением Цветаевой возведена в перл создания, в неземное существо, в сказочную фею, перед которой обыкновенные смертные должны пасть ниц. Интересно ли читать эту вещь? Да, бесспорно, потому что писал ее очень даровитый человек, а по поводу Цветаевой и ее Сонечки можно было бы повторить пушкинские слова: «Чацкий совсем не умен, но Грибоедов очень умен».[597]597
  В письме П.А.Вяземскому от 28 января 1825 года Пушкин писал: «Чацкий совсем не умный человек, но Грибоедов очень умен» (Пушкин А.С. Собрание сочинений: В 10 т. Т. 9. Москва: Правда, 1981. С. 163).


[Закрыть]
Однако как бы отчетливее выразить то, что в повести смущает? Это вещь внутренно-пьяная, – а хотелось бы от поэзии, чтобы она была трезва.

«Стихи к Сонечке» того же автора относятся к 1919 году. Одно из этих стихотворений удивит тех, кто привык к теперешней, новейшей цветаевской манере. Оно непритязательно, как песня под шарманку, и в этой своей нарочитой, чуть-чуть стилизованной простоте не лишено прелести:

 
В мое окошко дождь стучится,
Скрипит рабочий над станком.
Была я уличной певицей,
А ты был княжеским сынком.
 
 
Я пела про судьбу-злодейку,
И с раззолоченных перил
Ты мне не рупь и не копейку,
Ты мне улыбку подарил.
 
 
Но старый князь узнал затею:
Сорвал он с сына ордена
И повелел слуге-лакею,
Прогнать девчонку со двора.
 
 
И напилась же я в ту ночку!
Зато в блаженном мире – том —
Была я – княжескою дочкой,
А ты – был уличным певцом. <…>
 

    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю