Текст книги "Клеменс"
Автор книги: Марина Палей
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 15 страниц)
На заседании факультетского ареопага все прошло в ритме фокстрота.
Мне сразу указали на дверь (в коридор), брезгливо бросив, что мое физическое присутствие, к счастью (для них), не нужно, если возникнут вопросы, меня вызовут. Я тупо застыл в пустом бесплакатном коридоре, насквозь провонявшем мочой и менструальной кровью, – я застыл, как Филиппок, растерянно ломающий шапку и не знающий, куда бы присесть, особенно при условии, что сесть представлялось возможным разве что на захарканный пол. Тщетно стараясь справиться с нервной дрожью, я забрел в общую уборную (источник упомянутых амброзий), распахнул дверь, чтоб меня было видно и чтобы не задохнуться, затем захлопнул унитаз крышкой, сел на нее, почитал нескромные надписи, даже записал один сострадательный к человеческим слабостям телефончик – и уснул.
Проснулся я от того, что кто-то выкрикивал мою фамилию – с добавлением: "Щас аннулируем!" Оказывается, тот, кто выкрикивал это у дверей в зал, имел в виду – ура! – не физического меня, а уже подписанное заявление. Мне удалось подскочить ко второму Заместителю
Циклопа довольно проворно. Когда я увидел огромную лиловую печать, действительно огромную, как на окороке замороженной говяжьей туши, в голове мелькнула отчаянная мысль: а вдруг?! Мелькнула – и самоаннулировалась.
Заместитель Циклопа распахнул пасть и исторг: эти справки, что ты принес, имеют годность один месяц; если твоя поездка через год все же состоится, тебе надлежит за две недели до отъезда их все обновить. "И только-то?!" – снова возликовал мой внутренний голос.
И вот наступил черед Всесветлого Ареопага.
Ночью, накануне этого гала-представления, где я, девятнадцатилетний гладиатор, нужен был лишь затем, чтоб упыри, пристроив свои серые присоски к моей ране, жадно глотали кровь (причем, по условиям зрелища, я должен был еще попискивать, как вытягиваемая из своей раковинки нежная, аппетитно спрыснутая лимоном свежая устрица), я то ли спал, то ли грезил, воочию видя, как милиционер тщательно проверяет меня на межпальцевой грибок, а рентгенолог спрашивает, был ли мой дед в оккупации, и я знаю, что отпираться бесполезно, все равно он видит насквозь – и тогда, заодно с моим оккупированным дедом, узрит меня самого, подделывающего школьную характеристику
(еще первую), и лаборантка неосмотрительно беременеет во время анализа моей спермы и жалуется в местком нашей коммуналки, и тогда секретарь Керенского звонит в ломбард, чтобы меня лишили фамильных бриллиантов, а заодно и звания комсомольца, но бриллианты, как их ни прячь, обнаруживаются при томограмме моего мозга, и меня судят за контрабанду, а родители просят добавить, и тогда главный психиатр звонит в санэпидстанцию и просит сделать мне промывку мозгов, и в лектории, похожем одновременно на планетарий и зоопарк, мне выдают справку, что после промывки следов сознания не обнаружено, и терапевт сообщает телеграммой родителям, что я совершил подлог, то есть вместо своей сдал мочу беременной лаборантки, и отец лупцует меня ремнем, моей мочи теперь сколько угодно, море разливанное, но милиционер говорит, что теперь, из-за лужи мочи на полу, плохо видны следы (спермы?) и что он выдаст справку о моем разводе, только когда санэпидстанция эту лужу уберет, а забеременевшая лаборантка находит блат у кардиолога и мстительно просит написать про мои якобы лобковые вши, и он пишет, но в облздраве не понимают его почерк, так что все идет хорошо – но вот на УЗИ обнаруживаются мои приводы в милицию в связи со сколиозом, потому что жилконтора поселила меня в маленькую низкую комнатешку без окна, где я все время бессознательно горбился, – что же теперь делать?!!
…Трясясь в бесконечном трамвае, то лязгающем, то дымящемся, то, как газовая камера, плотно заполненном похмельными выхлопами сограждан, я все повторял намертво вызубренные данные – статистические сведения о стране Алемания. Не овладев ими вполне, я мог бы вылететь из игры уже в первом раунде, поскольку невозможность сравнить надои молока в образцовом хозяйстве "Karlmarxdorf" с таковыми в совхозе-побратиме
"Карломарксовский" была чревата именно этим, что не входило в мои планы: мне нужна была долгая игра, богатая подробностями и деталями.
Перед входом в святая святых я поднял глаза к небу, невольно ища утешения и поддержки. Но серое линялое небо с беловатой, абсолютно круглой дыркой где-то сбоку наводило на мысль о прожженной общежитским "бычком" дешевой синтетической скатерке…
Это был громадный квадратный зал. Зодчим готических соборов и не снился такой эффект подавления. В голове моей, защищая ее от пустоты этого страшного вакуумного пространства, способного в любой миг разорвать на куски, замелькали отрывки из дурацких прибауток: "Как будет по-японски "кабинет начальника"?" – "Хата-хама". – "А
"секретарша начальника"?" – "Сука-хама". Но Всесветлым Ареопагом заправлял не японский бог, не япона-мать и даже не японский городовой, а плетка иных, куда более диких восточных деспотий.
Применяя стенобитные машины и камнеметательные аппараты, а также горящую смолу, полчища крыс, стаи ротвейлеров, мой горячечный мозг взялись таранить-осаждать грозные династии: Суй, Сунь, Вынь, Вий – что за дурота! вот лихоманка!!. Мне было страшно не само решение членов Всесветлого Ареопага – что все они опустят большой палец, я знал стопроцентно, – но процедура как таковая. В этой процедуре боялся единственно позора, потому что знал, что как раз Казнь
Позором, сравнимая лишь с Казнью Потопления в Чане с Нечистотами, традиционно применяется в Империи для таких парвеню, как я, – заигравшихся, посмевших дойти в своей игре до святая святых.
Я застыл возле дверей этого зала, где происходил торжественный прием в члены, повышения и раздачи наград. Мне довелось – и я запомнил это навсегда – собственными глазами видеть, как хранитель Глубочайшей
Чаши для Бакшиша переходил в хранители Подложной Печати, хранитель
Симпатических Чернил был торжественно назначен хранителем Циновки для Порки, хранитель Туалетной Бумаги (перескочив стадию хранителя
Сухой Чернильницы) переходил сразу в хранители Главного
Протокола – ну и так далее. Это действо было публичным, поэтому смотреть было дозволено также и черни. Поскольку церемония была отдалена от возможных зрителей расстоянием в девятьсот слонов, обзор был возможен лишь через специальную подзорную трубу, притом единственную и вдобавок дышащую на ладан, так что, окажись здесь несколько человек, ее бы не хватило на всех, да и доломали бы. Но мне повезло: никого, кроме меня, из черни не было. По обе стороны от входа грозно замерла кустодия: дюжина ражих желторожих нукеров с копьями, сагайдаками – и, судя по всему, булыжниками в карманах.
На противоположном конце зала, что мне было видно в подзорную трубу, алел гигантский стол в виде буквы "П". В самом центре горизонтальной его части, имея некоторую дистанцию с остальными упырями, сидели облаченные в ярко-зеленые с фиолетовым хитоны члены Президиума. За трибуной, спиной ко мне, лицевой частью к членам Ареопага, высился, стоя на специальной подставке, сам Председатель. Он был размером с макаку и абсолютно лыс. Он выкликивал номера Главных Янычарских
Заклятий, а члены Ареопага, в зависимости от выкликнутого номера, переворачивали страницы Уставной Книги (экземпляр лежал перед каждым) и пели.
Я так устал, что страх уступил место скуке. Я не знал, чем заняться, хоть плачь. Перечитывая лозунги, я уже сыграл сам с собой в анаграмму. Из слова "партия" получились: пар, пат, трап, ар, яр, тир, тип, пир. (Жаль, в те времена еще не в ходу были "парти" и
"пиар".) Потом я взялся считать общее количество пальцев на руках упырей в Президиуме – там были трех– четырех– и восьмипалые члены: количество перстов на правой и левой руках зачастую не совпадало; в зависимости от суммарного количества пальцев каждому упырю назначался базисный ранг. Я мог разглядеть даже их бородавки, даже лиловые наколки "ВАСЯТКА", или "КОЛЯН", или "ЗАМОЧУ ЗА МАРУХУ" со времен их мелкоуголовного прошлого; я видел даже желтые, искрошенные тюремным грибком ногти блатарей… Я загадал, что если получится чет, то… а если нечет…
Но вот действо наконец завершилось.
Дошел черед до меня.
Через невидимый громкоговоритель, от звуков которого зазвякали люстры, мне было велено пройти в другой конец зала – и встать в определенной точке между боковыми частями П-образного стола. Я двинулся по красной дорожке, от ужаса путая цифры гэдээровских молочных надоев с их же показателями по мясу и яйцам. Я шел и шел, – но казалось, не сдвигаюсь с места и нет конца этой дорожке, словно одновременно с моим прохождением ее откручивали и откручивали назад…
Наконец я все же достиг указанного мне места – и застыл там в специальной, предусмотренной ритуалом позе ("С Верой в Идеалы"). Но члены Ареопага, включая членов Президиума, находились от меня по-прежнему так далеко, что для задавания мне каверзных вопросов
(которых я ожидал в изобилии) и для моих затравленных ответов нам следовало бы общаться по телефону.
Председатель, уже облаченный в домашний шелковый халат с кистями, уютно покряхтывая, приставил к трибуне стул, вскарабкался на него – и с проворностью карлика сел на трибуну, свесив с нее, как тряпичная кукла, свои ножки. Он бросил вполне человеческий взгляд вниз, к подножию трибуны, на сверкающий златом прибор для курения наргиле (поднесенный ему дружественной восточной делегацией), и принял предписанную церемониалом собрания Непринужденную Позу.
Поскольку он восседал теперь сзади меня, это невольно усугубило мою неловкость и подставило под удар спину: на протяжении последующей процедуры я (с отчаянием понимая, что только ухудшаю свое положение – если его еще можно было ухудшить) крутил головой туда и сюда, как дурак, как задохлик-птенец в присутствии смакующего свою неторопливость кота.
Семейно улыбнувшись на три стороны и болтая тряпочной ножкой,
Председатель приступил к зачтению моей Смиренной Цедулки. (Здесь я изменяю свои "ф. и. о." – потому что даже сейчас, находясь совсем в ином времени и пространстве, нестерпимо хочу быть еще дальше.)
"Поступило заявление… от дерзателя второго курса, Штрейкбрехера Иуды
Иудовича… рожденного шестнадцатого февраля тысяча девятьсот пятьдесят пятого года, в городе Красносодомске…"
В конце каждого смыслового отрезка он, вздымая глазки от бумаги, пытливо вглядывался в членов Ареопага, дабы удостовериться, что они готовы выдержать уготованные им Небом удары. После зачтения пунктов
"ф. и. о." он медленно проследил адекватность реакции. Реакция была адекватной: каждый из авгуров состроил рожу, изрекающую: "Ну и что?
Ничего особенного: у меня есть знакомый с похожей фамилией, но он хороший человек", – и одновременно было отчетливо видно, что при команде "Пиль!" все они сурово, но справедливо разорвут меня в клочья. Сейчас они ждали последней улики. Перед ее прочтением
Председатель сделал выразительную паузу – и, резко (как участник капустника, изображающий Иоанна Грозного) вздыбив бровки к самому темени, закончил: "…еврея по национальности".
Собрание остолбенело.
Кабы безногий позволил себе заползти в Имперскую Академию балета, он произвел бы гораздо меньший шок на тамошние эфиро-зефирные шедевры природы.
Насладившись эффектом, словно глотнув свежей, безо всяких там консервантов да презервантов крови, Председатель продолжил:
"Прошу разрешить мне поездку в дружескую Алеманию… на Лейпцигскую книжную ярмарку… продолжительностью с ^17 6 августа по 1 сентября… – тут он сделал паузу в духе "И. Грозный планирует замочить своего сына" и тяжко закончил: – Вклю-чи-тель-но".
Собрание еще не оправилось от предыдущего потрясения, а тут – на тебе! – новый удар.
"Как будем решать, содомляне?.."
Содомляне безмолвствовали.
"Обратите внимание! – сказал Председатель. – Дерзатель второго курса
Штрейкбрехер намеревается провести в Алемании день 1 сентября. В то время как 1 сентября для всех наших прочих дерзателей, наших рядовых дерзновенных дерзателей, – это обязательный учебный день. Более того, 1 сентября – это традиционный День Дерзаний. Данное намерение, – он сделал ударение, разумеется, на втором
"е", – дерзателя Штрейкбрехера… Кстати, как у вас обстоят дела с академической успеваемостью, Иуда Иудович?" – "Хорошо… – хрипло выдавил я. – У Вас есть… выписка из Ведомости…" – "Тем не менее этот план – этот замысел дерзателя Штрейкбрехера, – заключил
Председатель, – мне видится бесспорно и однозначно чреватым. Такова моя личная точка зрения. Решайте, содомляне, на ваше усмотрение".
Слюна хлынула с сизых языков упырей. Они ждали приказа, дрожа от нетерпения, сдерживая себя из самых последних сил.
"Приступим к прениям, – встал Секретарь Президиума. – Кто хочет высказаться, содомляне?.. – В этой мгновенной тишине он вдруг дернулся – сильно, страшно, как мертвец, пробитый гальваноразрядом, – и диким голосом взвизгнул: – Пиль!!!!!.."
И – взорвалось: День Дерзаний как можно пропустить День Дерзаний целый учебный день да еще не простой а День Дерзаний он просто плюнул нам в душу содомляне он намеренно плюнул в душу всем дерзателямидее дерзания как таковой он сознательно плюнул в душу носителям идеи дерзать и еще раз дерзать он плюнул в душу тем кто…
"Содомляне!.. – с ласковой влажной улыбкой постучал карандашом
Секретарь Президиума (резко обмякший и размягченный, как после эпилептического припадка или оргазма). – Не нарушайте регламент.
Попрошу высказываться по одному".
И упыри начали высказываться по одному.
Говорили о ком-то, кого я не знал, причем мерзавцев было много, целая банда: подонок, выродок, предатель, прихлебатель, прихвостень, выкормыш, идолопоклонник, низкопоклонник, сатанист, сионист. Я слегка расслабился и снова, глядя на лозунги, принялся было играть в анаграмму… Председатель, ласково улыбаясь, курил кальян… "Это тебя, тебя касается!!" – истерически дернув плечом, крикнул Секретарь
Президиума. От ужаса я рухнул в обморок.
…Меня отливали водой из Резинового Шланга династии Сунь-Вынь. Вода шла толчками, плевками, была ржавой. Я лежал в луже. Затем встал на четвереньки. Подняться я уже не мог. Пытаясь вытереть лицо рукавом, я случайно взглянул на часы. С начала процедуры (включая мой позорный обморок) прошло всего двенадцать минут.
"…Считать поездку дерзателя второго курса Штрейкбрехера Иуды
Иудовича в дружескую Алеманию нецелесообразной. Кто за?.. Кто против? Кто воздержался? Единогласно".
…Они поступили со мной гуманно: дали мне казнь на выбор. Как
"живущий в обществе и несвободный от общества (раб)" я должен был проползти сквозь строй Всесветлого Презрения и Осмеяния. А как
"свободный гражданин свободной страны" (диалектика казуистики – казуистика диалектики) – мог выпить чашу с ядом. Я выбрал, разумеется, чашу. Сделав это, я вспомнил слезливых учеников
Сократа, которые, разнюнившись, взялись наматывать сопли на кулак, плаксиво отговаривая своего Учителя от не вполне разумной, с их точки зрения, затеи. Однако Сократ твердо сказал: "Но мне же будет подарен сон! Сон, понимаете? А что может быть слаще сна?.." Что может быть слаще сна, ни тугодумы, ни даже самые пытливые из его последователей не знали. Поэтому, хорошенько высморкавшись, они согласились.
…Когда ко мне, стоящему в луже на четвереньках, медленно приблизился жрец Приводимого в Исполнение Приговора – седовласый упырь, несший в унизанных перстнями перстах просторную золотую чашу (в ней, когда он склонился ко мне, всплеснулась смарагдовая, разящая клопомором жидкость), – и только в тот миг я с некоторым удивлением узнал в нем профессора этики и эстетики. "Повезло же мне!" – подумал я под конец. С этим смешанным чувством удивления и нечаянной радости я проследил, как он бережно ставит передо мной, в лужу, бесценный фиал с освобождающей навек аквой-тофаной, и, приникнув, жадно вылакал все до конца.
ЧАСТЬ III
ВОСПОМИНАНИЯ О БЕРЛИНЕ, ПОТСДАМЕ – И В ПОСЛЕДНИЙ РАЗ О ПЕТЕРБУРГЕ
ГЛАВА ПЕРВАЯ. АУТ
«МЫ ПРОЛЕТАЕМ НАД ТЕРРИТОРИЕЙ ПОЛЬШИ…»
Салон самолета…
Я спал?
"МЫ ПРОЛЕТАЕМ НАД ТЕРРИТОРИЕЙ ПОЛЬШИ…" – повторяет голос пилота.
Я гляжу в иллюминатор… Голубой воздух абсолютно прозрачен… Видно все до самого дна… Сверкает солнце…
Наверное, это и есть клиническая смерть.
Или биологическая – one way ticket^18.
Я не могу сдержаться, я плачу. Мне тридцать девять, и я – свободен.
Я НАКОНЕЦ СВОБОДЕН! Ибо голос сказал: пролетаем. Не "проезжаем",
"проходим", "проползаем" – даже не "проплываем", – а именно
"пролетаем". А заложенная в этом слове безвозвратность, финальный обрыв всех связей с Землей, полная отрешенность – все это относится только к душе… К анонимной уже душе, лишенной земных вех и примет…
Нет! Это еще моя душа!
И, значит, под конец, мне все-таки удалось.
Мне будут показывать.
Мне разрешили.
И я увижу.
Клеменс, ты знаешь, что я лечу к тебе? Ты, конечно, не знаешь. И мне не странно, что для того, чтобы увидеть тебя, надо совершить такой сложный обряд – сродни инициации.
…Сначала я брел бесконечными коридорами, задабривая полчища мздоимцев и крючкотворов, засевших, как нечисть, во всех щелях и норах, во всех мрачных своих чертогах, задабривая полчища мздоимцев и крючкотворов, как тот, кто брошен в клетку с хищниками, пытается оттянуть естественную развязку, и вот я задабривал полчища мздоимцев и крючкотворов бакшишем, хабарой, борзыми щенками, байками, бойкими речами – и все это, Клеменс, ради тебя, было мне по карману, по силам.
Но когда все это кончилось, то есть кончилось все припасенное для них мясо, я отсек ножом мяса от своей икроножной мышцы и швырнул его своре. Ублюдки, они, урча и воя, набросились на этот кусок, а я прошмыгнул дальше.
Я прошел "сквозь строй янычар в зеленом", как и положено по ритуалу,
"чуя яйцами холод их злых секир" и делясь с ними по-братски (обряд неискреннего братания) своими сигаретами. Ну а потом меня подняли на высоту десяти тысяч метров. А иначе к тебе ведь не попадешь, Клеменс!..
И повезло же мне: меня – живого! – бережно доставят к тебе, в странное твое измерение, а могли бы и прахом развеять над территорией объединенной Неметчины. Эк хватил! Да кто ты такой, чтобы с прахом твоим тютькаться? Так, дыхание "разошлось бы по миру", то есть в пределах помещения, где назначено было бы околеть, – скорее тяжелое дыхание, нежели легкое, – этим бы и обошелся.
А ведь успел! И не старый еще! А те упыри? Они бросились, кто как попало, в окна и двери, чтобы поскорее вылететь, но не тут-то было: так и остались они там, завязнувши в дверях и окнах. Вошедший священник остановился при виде такого посрамления божьей святыни и не посмел служить панихиду в таком месте. Так навеки и осталась церковь с завязнувшими в дверях и окнах чудовищами, обросла лесом, корнями, бурьяном, диким терновником; и никто не найдет теперь к ней дороги , – как пишет, если ему верить, классик.
Как все это странно. Не заведись вовремя злокозненная гноеродная бацилла в утробе Главного Правителя, не источи она ему напрочь кишки-потроха, не откинь он копыта в свои шестьсот шестьдесят шесть годков, не подавись на радостях кабаньей костью его лютый правопреемник, не склей он тут же коньки на ханско-паханских поминках, не…не… не…
Но случилось именно это.
И вот я лечу над территорией Польши.
Впереди меня сидит соотечественница Клеменса. Возможно, еще два часа назад она извивалась в объятиях русского любовника Васи, вскрикивая, как положено: "О Wassia!.. Iсh liebe dich!.."^19, – а уже через следующие два часа у нее лекция в Свободном университете Берлина.
Или другая его компатриотка: у нее давно не мытые волосы, мятая футболка болтается на худых ключицах, сбоку валяется раскуроченная торбешка, куда накиданы вперемешку ботинок (числом один), зубная щетка, лакированная голова нового российского правителя, парниковый огурец, бюстгальтер, анилиновой расцветки покетбук. На вопрос стюардессы: "Что вы хотели бы?" – она небрежно бросает: "Пиво". На ногах у нее какие-то домашние тапочки: видно, прямиком из гостиничного бара впорхнула в такси, поскучала в баре аэропорта, теперь кантуется в самолете, в тех же тапочках войдет в свою квартиру – и с ходу – за телек, компьютер, компакт-диски, словно и выскакивала-то до того – так, на минутку, за сигаретами.
Когда же я научусь вот так же небрежно заказывать пиво, а до того – не бодрствовать в ночь перед вылетом, судорожно вспоминая какую-нибудь тысяча первую мелочь, позарез необходимую в опасной поездке, не перепаковывать и не перекладывать одну из тысячи мелочей, давно упакованных и уложенных, не изводиться бессонницей уже безо всякого дела, потому что – разве уснешь, не приготавливать, еще с вечера, новые, дорогие, самые лучшие свои носки, не бриться вечером – и еще утром, перед выходом, не устраивать в удобные для всех выходные отвальный сабантуй, пошлейший, как пролетарская свадьба, на который мой папаша – его не звали, но событие, значимостью своей, является общепримиряющим, сродни родинам-крестинам-поминкам – прибыл в новом костюме и галстучке
(никогда не прощу ему этот галстучек), когда же я научусь не выезжать в международный аэропорт за четыре часа, не заискивать перед таксистом, говоря ему "командир", не бояться до самого взлета, что сейчас, вот сейчас мою визу аннулируют – или еще что, а в самолете не припасать остатки люфтганзовского, чуть надклеванного из изящной коробочки-готовальни завтрака – не заворачивать их потихоньку, в люфтганзовскую же салфетку, чтоб хватило потом на обед и на ужин?
Никогда.
Никогда уже я этому не научусь.
А может быть, все-таки научусь когда-нибудь?
Мы пролетаем над территорией Польши.