Текст книги "Клеменс"
Автор книги: Марина Палей
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 15 страниц)
Еве. Но и это не будет началом истории под названием "Каким образом у меня появился ребенок". А до Подлинного Начала надо идти назад, назад – туда, где "Земля была безвидна и пуста, и тьма над бездною, и Дух Божий носился над водою". Но и это не Подлинное Начало, а только то, что взято на веру из книги. А поскольку мое образование
(я получила специализацию в генетике) приучило меня быть материалистичной, конкретной и очень точной, я предлагаю принять за точку отсчета Обозримое Начало. Тогда мой вывод о появлении у меня ребенка будет звучать следующим образом: ребенок у меня появился в результате длинной цепочки сугубо земных причин и следствий, где начальным звеном (пусковым моментом) явился мой первый мужчина, который заразил меня венерической болезнью.
ЦЕПОЧКА № 2. СПАСИБО ГАГАРИНУ!
Студенческие годы (не считая перекантовок у деда-бабы за городом) я провела в Ленинграде, причем сразу же оказалась – территориально, по месту жительства – в окружении крупнейших ученых: генетиков, биохимиков, светил в области физколлоидной химии, биофизиков. Рядом, за углом, жил даже знаменитый ленинградский специалист по проблемам мозга, уже старенький. То есть в нашем районе, точнее, на протяжении всего нескольких кварталов сосредоточился буквально цвет естественных наук Ленинграда, и, когда я, бывало, диктовала сведущему человеку свой адрес, обычно в ответ слышалось: "О-о-о!"
(восхищенное), а потом: "Там ведь такая-то проживает? На соседней улице? Я к ней часто заходил… И такая-то? И такой-то?"
А сама я училась на биофаке – хотя и не универа, пятым пунктом не вышла, а пединститута. И дело не в том, что я жила рядом с этими светилами. Конечно, такое соседство приятно, но, даже если бы мы жили в разных частях города, влияния на мою судьбу это бы не оказало. Я хочу другое сказать: в глазах окружающих мое проживание в этом престижном месте выглядело по определению так, будто я,
"подающий надежды ученый", живу в окружении известных ученых не случайно , другого и быть не может, то есть будто я есть типичный представитель – и вообще, с малолетства, стопроцентный продукт – этой среды. По мнению всех, кто обо мне ничего не знает – а обо мне как раз никто и не знает ничего, – я родилась в одной когорте с этими благополучными, опечаленными разве что свинкой или ангиной детьми; наши родители, конечно же, "дружили домами": наносили друг другу визиты – или заскакивали попросту, по-соседски – делились дефицитом и новостями; устраивали, знакомили, замолвляли словцо; снимали в совместно насиженном местечке дачи; передавали друг другу кулинарные рецепты, нянь, репетиторов, портних, парикмахерш, мозольных операторов, гинекологов; писали друг другу рекомендации, куда можно – а большей частью, разумеется, куда нельзя, – а мы, дети, играли в одной песочнице (Летнего сада) или
"за диваном" (как сказал поэт); затем забавные казусы пубертации плавно, без помех, переходили в юношеские благонравные ухаживания, а там уже шелестит гербовыми бумагами процесс законного бракозаключения, удостоенный двойного (с обеих сторон) профессорского благословения, затем, конечно, аспирантура, докторантура, доцентура – профессура, номенклатура, конъюнктура – короче, вся эта карикатура на жизнь. То есть я, по представлениям людей, зашоренных собственной вялостью, – людей, словно навсегда присыпанных пылью, а оттого неизбежно благоглупых, – просто не могла вырасти иначе, кроме как с "детьми из хороших семей". ("Хороших" – то есть ловко лавировавших в лакунах людоедской эпохи). Следовательно, не подлежащая ничьему сомнению лжекартинка моего старта, то есть триптих "детство-отрочество-юность", такова: школа с английским уклоном (дедушка-большевик), музыкальная школа, бассейн (прыткая мама), фигурное катание (папа-еврей, духи-конфеты), высокие сосны на неизменной даче под Тарту, соответствующие кружки при центральном Дворце пионеров (тетины связи), заблаговременно исправленный пятый пункт в паспорте (умная бабушка) – и триумфальное поступление в университет.
А что еще можно подумать о человеке, недалече от дома которого разлеглись, на зависть "гостям нашего города", эррогантные сфинксы, в подъезде дома – выставили плейбойские свои груди с малолетства растленные кариатиды, лепнина потолков в просторной квартире словно намекает на деда-палеонтолога, члена-корреспондента Академии наук, стрельчатые окна выходят на Неву, а живые цветы будто свежесрезаны смазливой и бойкой французской горничной (которая, конечно, крутит шашни с садовником).
"Вы были единственным ребенком в семье?" – "Да". – "В еврейской семье?" – "Да". – "О-о-о!!! Все с вами понятно!!!"
Лишь пошлость человечьего сердца в целом тоскливей этих частных шаблонов.
Действительно, я родилась в Ленинграде, на Петроградской стороне. И кабы меня оставили в покое, то есть просто предоставили бы самой себе – и этому городу – да, и этому городу, – я бы, как молодой волк, жадно всосала б в себя сумрачный сок его камней, и его молодой костный мозг, особенно розовый в гулкой пустоте июньского утра. Да, моя душа родилась не в райском саду с его всенепременной тропической и субтропической флорой работы какого-нибудь Руссо – местом моего рождения был наоборотный, каменный сад – сразу двойной, опрокинутый в воды, которые, в свою очередь, отразились во всех мыслимых и немыслимых искусствах, и, если бы меня предоставили этому городу – просто оставили бы в покое, то я, как Маугли, конечно, нашла бы своих естественных наставников – нет, наставники сами нашли бы меня – да что там! – именно город и стал бы моим наставником, гувернером, духовником, ангелом-хранителем, другом.
Но вышло не так. Моя мамаша спуталась с алкоголиком, имевшим претензии на какие-то художественные дарования, и пустилась таскаться с ним по всем захолустьям, какими богата наша, эпитет опустим, родина.
Я находилась при них, как чемодан без ручки: и везти утомительно, и в приют сдать непросто. Хотя острой необходимости в приюте и не было – ведь безбытность (с неизбежной "высокодуховностью" в роли идеологической платформы) предполагает, в пику любому укладу, предельную простоту решений: для зимних каникул есть зимние лагеря, для летних каникул есть летние лагеря, а в остальное время года и того проще: маложелательное, но, увы, имеющееся в наличии дитя привычно забрасывается – где чернеется гнездо, там кукушкино яйцо – к соседям соседей, знакомым знакомых, малознакомым, почти совсем незнакомым, а также знакомым почти незнакомых; консенсус венчает бутылка водки, всеобщий эквивалент, помноженная на количество месяцев-недель детского постоя.
…Бригады номадов, к которым они прибивались и с которыми, имея извращенные представления о размахе, бродяжничали по очень удаленным от всего человеческого трущобам, состояли в основе своей вовсе не из романтиков, а из двух схожих категорий.
К одной категории относились заматерелые неплательщики алиментов, которым беготня по городам и весям, по правде сказать, только прибавляла детей. То есть темп их перебежек из пункта в пункт необъятной родины таинственным образом совпадал с последующим ускорением темпов деторождения именно в тех самых населенных пунктах, и, по мере того как все большее количество исполнительных листов неслось за беглецами вдогонку, все большее количество женщин с разгону ловило их, вусмерть запыхавшихся, черной дырой своего совсем неастрального лона; это было просто проклятие какое-то: стайеры и хотели бы промахнуться, да не могли. И поскольку данное физическое занятие имело, как минимум, две составляющие, а именно: бегство на длинные дистанции (не исключаю, что и на лыжах), скомбинированное, назовем так, со стрельбой, то данный вид телесной активности справедливо было бы считать близким к биатлону.
Упомянутая категория беглецов, кроме того, делилась на две подгруппы. Биатлонисты более старомодного образца, в облегчение себе психологической стороны соития, церемонно врали, что разведены; более новомодные, во избежание женитьбы, бесцеремонно врали, что женаты.
Другая категория работничков составляла в бригадах как раз подавляющее большинство и была сформирована скорей из почитателей
Бахуса, нежели Венеры. Про них и писать-то неинтересно, откройте любую газету: смело шагнул в работающую бетономешалку, геройски утонул в чане с навозно-фекальными удобрениями, пропал без вести в цистерне с соляной кислотой, обмочил уста сахарные (ротовую полость, глотку, пищевод), испив кислоты серной. Кстати, представители первой категории, настроенные на более тонкие вибрации, конечно, не отделяли себя от своих коллег, исступленно почитавших единственно бормотуху. То есть сивушные детопроизводители только весьма непродолжительное время пытались молиться двум богам сразу, а именно: добросовестно камасутрились и не менее добросовестно вмазывали – но, разумеется, в конце концов все как один неизбежно переходили в единобожие, под эгиду Всемогущего Бахуса-Оскопителя, и тогда кривая рождаемости в пункте их постоя, одновременно с рудиментацией (амортизацией?) их детопроизводящего органа, падала.
Мамашин сожитель не был похож на коллег-хануриков, цвет кожи которых, на манер визуального индикатора, резко менялся в зависимости от потребленной ими жидкости. (Можно даже говорить о спонтанном интернационализме в такого рода бригадах, где совершенно на равных пили и похмелялись представители всех – даже превосходящих состав спектра – цветов кожи: незабудково-синей, болотной, лилово-чернильной (bleu-de-Prusse) и лилово-сиреневой
(bleu-de-S?vres), хаки, агатово-черной, престижного цвета "мокрый асфальт", оранжево-желтой (rouge-flamant) и серо-буро-малиновой.
Мамашин сожитель, если не считать пива, которое он дул, как воду
(так я и понимала смысл надписи "Пиво-воды"), утолял духовную жажду жидкостью только одного цвета (на этой стезе, в отличие от стези амурной, он был завидный однолюб), – и притом колер упомянутого нектара сроду не окрашивал кожных покровов утолявшего жажду.
Разгадка заключается в том, что потребляемый им нектар являлся вовсе не продуктом просачивания смазочных масел через стибренную в больнице вату, не гуталином, пропитавшим покорную хлебную мякоть, не результатом терпеливой перегонки клоповыводящего аэрозоля – и даже не электростатиком "Свежесть", с хлыстовским неистовством потребляемым хануриками прямо по месту его производства (если бы у них могли быть дети, на них, думаю, не села бы ни одна пылинка), – жидкость эта имела коньячный цвет, коньячный (клоповый) запах, коньячный вкус и коньячную цену, поскольку именно коньяком и являлась.
Как же его звали, этого сожителя? Не могу вспомнить. Скорее всего, у него было "самое простое" имя. Я имею в виду: обычное для тех обстоятельств места и времени. Но сам он, учитывая его смертоносную роль в жизни многих, был очень не прост. И, кроме того, да простят мне эту отстраненную призму, его – обычное для той истории и географии – скотообразие (претензии на сверхчеловека, единственно выражавшиеся в непомерных для человека дозах алкоголя), это скотообразие для меня, например, было и остается вовсе не обычным – и наводит на мысль дать ему имя "кровожадного, но справедливого" божества – из какой-нибудь отдаленной цивилизации. Не хочу обижать ацтеков (тем более что у них за свинские возлияния попросту убивали), но придется заимствовать псевдоним именно оттуда: имена их божеств буквально убийственны своей выразительностью. Так что пусть алкоголик-сожитель мамаши зовется Великий Тескатлипока, это ничего? Итак, Великий Тескатлипока потреблял коньяк не иначе как гранеными стаканами (ударение на третьем "а").
Мне не казалось это странным. Напротив, надо было понимать так, что в силу своего благородства и высокосортности он заливал себе очи, соответственно, самым благородным и высокосортным, самым элитарным, самым дорогостоящим напитком; а в силу "легендарного масштаба своей личности" (аксиома, исходившая от заклятой им до идиотизма мамаши) заливал их, соответственно, в мифологических объемах. Много позже мне довелось увидеть в одном талантливом российском фильме (в жизни – не видела более никогда) такие же достойные легенд древности, крупномасштабные возлияния – там этот нектар олимпийцев
(регулярно вплескиваемый – для немедленного, залпом, опорожнения – в шестигранный стакан) именовался "генеральский чай". В фильме, собственно говоря, и действовал генерал, – а у мамаши наяву был ее частный, снизошедший к ней лично царь, Бог и герой, так что мой скромный, тихий, кротко-патриархальный еврейский отец, ради Великого
Тескатлипоки брошенный с несменяемой и несмываемой наклейкой
"дурак", являлся, по сути, дураком дважды: ведь он не обладал мощью той Духовной Вселенной, объем которой для сохранения своих параметров требовал бы постоянного подсоса наиблагороднейшей влаги.
Вскоре эта влага, под гораздо большим напором, стала выхлестываться
Великим Тескатлипокой непосредственно из двухлитрового алюминиевого чайника. Почему? Ну, во-первых, чаю – чайник. Во-вторых, устранение из видеоряда оскорбительной своей вещественностью бутылки (так легендарного шахматного гения раздражала вещественность шахматных фигур) уже придавало жидкости, напрямую (и одновременно незримо) переливаемой в тело Великого Тескатлипоки, бесспорно, сакральный характер: это была эманация. И потом… Дело в том, что именно чайник в своем эволюционном развитии ближе всех прочих емкостей приблизился к реанимационному поильнику. Поэтому… как бы это получше выразиться…
Когда Великий Тескатлипока валялся на койке в жопу пьяный, ему было сподручней гасить пароксизмы жажды именно из чайника, потому что к бутыли следовало бы подымать свое отягченное благородством чело, чего даже он, всемогущий, делать в таких-то уж состояниях не мог.
(Вот вам и ответ на схоластическую задачку: может ли Бог создать такой камень, который Сам же не сможет поднять? Может, может.)
Итак, пиво – как воды, коньяк – как чаек.
Изящный дактилический зачин к агитке за моральный облик.
Кстати, насчет дороговизны коньяка – это моя оценка из настоящего.
Понимать Великого Тескатлипоку умом, как и страну, его породившую, было делом полностью дохлым. Поэтому в возрасте тринадцати лет у меня не возникало таких апокрифичных мыслей, которые подтолкнули бы связать в причинно-следственную цепочку, например, факт беспрерывного опорожнения Великим Тескатлипокой чайников, полных коньяку, с фактом того, что у меня, помимо школьной формы, из всего остального "гардероба" было одно-единственное платье. Когда я слышала от одноклассниц, что мамы им шьют обновки к майским, ноябрьским, к Новому году (именно сами шьют: с деньгами у всех негусто), мне это казалось странным, взбалмошным, даже чем-то неприличным – потому что излишества, как мне внушали, крайне неприличны и обнаруживают дурной вкус. Моя родительница одним поворотом головы выказывала презрение к этой доморощенной кройке и, разумеется, "мещанскому" вязанью-шитью: нечего баловать! А раз осуждала сама мамаша (с указки, конечно, Великого
Тескатлипоки) – это было равнозначно анафеме.
Нестранным мне казалось и мое собственное положение: на животе упомянутого платья – светло-зеленого, ситцевого, из которого я давно выросла, – через полчаса дворовой игры всегда образовывалось большое темное пятно от мяча; тогда я шла домой, стирала платье серым осклизлым хозяйственным мылом, развешивала его на балконе – к счастью, жара стояла убийственная, платье высыхало быстро, я тщательно отглаживала его воланы, карманы, рукава-фонарики, надевала – и снова бежала во двор…
Насчет того, что шла домой, – это неправда. Дома у меня с появлением
Великого Тескатлипоки не стало. Мамаша и Великий Тескатлипока, как было сказано, устроились в бригаду хануриков – и бросили Петрополь со всем, что в нем есть. В этой тяге людей, по сути, без стержня (их
"стержнем", то есть начинкой, являлись блохами скакавшие
"настроения"), в этой тяге людей, по сути, бесхарактерных, а потому невероятно опасных, в этой их тяге "все зачеркнуть и начать с нуля", тяге, которая трусоватым с вечно втянутой головенкой курам, кажется, наверное, "ах, романтичной" – мне, узнавшей "романтику" на своей шкуре, видится негасимый инстинкт взбудораженного вандала и плебса: соскоблить, всенепременно соскоблить вековые фрески – и хамской рукой, "в акте справедливости", повесить на их место санпросветплакаты, кухонные календари – или фотографии какой-нибудь передовой стройки. В том, чтобы бросить Петрополь со всем, что в нем есть, надо, во-первых, очень мало его ценить. А во-вторых (с романтизирующего плебса и спросу нет), для этого надо быть полностью совращенным идеологией беспорточных интеллектуалов ("мой адрес – не дом и не улица") и, конечно, "запахом тайги".
В случае мамаши и ее алкоголика эта амброзия эстрады шестидесятых была волшебным образом превращена, сообразно с особенностями химической индустрии (то есть цитаделью своеобразно ими понятой
"романтики"), в ядовитую вонь всяких триокси-бензол-винил-пента-гекса-акрил-ацетатов, от которых подыхало то немногое живое, что как-то пыталось цепляться за любую воду и любой воздух в убогой и затхлой, полузадушенной нищетой глухомани.
Полузадушенной – это, конечно, страшней, чем в задушенной насмерть: кошка-нищета играется с мышью, та молит прикончить – но тщетно.
Оглядываясь назад, я спрашиваю себя: ради чего, ради каких достижений межгалактического разума, ради каких таких воспарений духа была в самом начале исковеркана моя жизнь? И вспоминаю ладонь родительницы с кривыми, словно от безволия, слабыми пальцами: на ладони лежат три грязно-серых, неровных
("Полуфабрикат!" – провозглашает поддатенький Великий
Тескатлипока) – три грязно-серых катышка полиэтилена.
…Бездомность степных захолустий, ссыльные немцы и загубленные бормотухой аборигены, убогие бараки и саманные домишки, кишащие одомашненными полевками, тараканами, вшами, Великая Казахская река катит отравленные химикатами воды свои, казахи и немцы, уже усредненные в животном своем облике, уже неотличимые друг от друга, солончаковая почва, не впитывающая влагу, чавкающая тысячелетней жижей, засасывающая тебя вместе с сапогами, проглотившая в конечном итоге твои сапоги, и вот, увязая в грязи, ты бредешь в школу босиком, ты бредешь в школу, ложась грудью на ветер, спиной нельзя: унесет, с размаху швырнет в жижу – и захлебнешься; ты, каждым шагом пытаясь пробиться сквозь плотный, как стена, ветер, стараясь не рухнуть в черно-бурое, смахивающее на фекалии месиво, бредешь в школу, в серое здание барачного типа, где перед входом стоит
Монумент Вождю, раскосому, как самый простой казах, – и громадное, двухсотведерное корыто для мытья сапог, моешь там свои ледяные ноги; семилетний Ванечка Шмидт, утонувший в этом корыте, трупы осетров и белуг, гниющие по берегам дельты, трупы осетров и белуг со вспоротыми животами, с наспех вывороченной оттуда икрой, черные стаи мух в дельте, черные стаи мух над трупами осетровых рыб на берегу
Казахского моря, черный каравай икры, идущий у браконьеров за треху, сухой спрессованный каравай черной икры, его режут широким ножом, он невкусный, и снова в школу, где ты, еврейка, учишься всегда хорошо, а это нельзя, это много, уж что-нибудь одно, тебя избивают в кровь, и ты учишься давать сдачи, тебя избивают в кровь, и ты бьешь своего истязателя, мордой об парту, в кровь, и рвешь на нем пионерский галстук, не в идеологическом, а в яростном, зверином порыве, твоя мамаша, как всегда, как положено (у каких идиотов?), берет сторону
"дальнего": мальчик прав, а ты виновата, мальчик прав, это ты виновата, мальчик прав, ты сама виновата, не лезь, не тяни руку, не выступай, у тебя слишком красивый карандаш, у тебя ленинградский пенал, у тебя слишком чистый воротничок, ты слишком быстро решаешь задачки – тише, медленнее, грязнее, тупее, мальчик прав, это ты виновата, четырнадцатилетний третьегодник, прыщавый дегенерат прав, и вот он передо мной, одиннадцатилетней, вываливает свои страшные гениталии (притом, что я и нестрашные-то видела только на статуе) и говорит: сейчас тебе так заделаю, сразу в роддом побежишь, – мальчик прав, это ты виновата, и я бегу, но не в роддом, а от мальчика, но назавтра, с дружками, после уроков, он спускает на меня собак, это и есть урок, главный урок, мальчик прав, это я виновата, и так каждый вечер, после второй смены, и я бегу в степь, чтобы там умереть, и через два дня возвращаюсь, а "дома" меня не хватились, их самих не было "дома", они делали полиэтилен, серые катышки, а у тебя родители военные? – нет – а кто? – не знаю – а ты русская? – нет – а кто? – я нерусская – родители, говоришь, не военные? а я видела у вас шифоньер, как же не военные? – не военные? а кто? – а почему ты уезжаешь и больше не приедешь никогда? куда ты едешь? – не знаю – а кто у тебя родители? – не знаю, они особенные, но толком не знаю – так куда же ты едешь? – не знаю – сувенир на память: носки из верблюжьей шерсти, прощайте, верблюды, похожие на озабоченных, навьюченных тысячелетней скорбью евреев; Великая Русская река: ты поживешь пока с другими людьми, а мы уедем, ты поживешь пока с чужими, а мы уедем, так надо, все будет хорошо, мы уедем, а ты останешься, ты взрослая, тебе одиннадцать, все будет нормально, а пока не очень нормально, чужие люди тоже уехали, я одна, а соседи по коммуналке не хотят, чтобы ребенок был один, возможен пожар, возможно возгорание предметов, утечка газа, разливы и разбрызгивания воды, протечки, поэтому соседи не пускают меня в их перепуганную квартиру, я ночую на улице, на скамейке, о происходящем не думаю, взрослые всегда правы, хорошо, что май, а зато утром соседи пускают, ведь мне надо взять портфель, я отличница, у меня будет похвальная грамота, и меня не бьют, это большой город, памятники героям революции, фильмы о революции, улицы имени революции, сизовато-серые участники революции, живу одна, рупь в день, трачу на мороженое, если по девять копеек, будет одиннадцать штук, целая кастрюля, ем суповой ложкой, но и этому приходит конец, здравствуй, лето, пионерский лагерь в три смены – что такое лето? – пионерский лагерь в три смены – а подробней? – после обеда голодно, быть наказанной стыдно, ночью страшно, когда бьют – больно, днем скучно, когда дразнят, плачу, очень скучаю по тебе, мамочка, забери меня, пожалуйста, можешь не кормить, мне ничего не надо, только забери – всем детям хорошо, а тебе нет, всем детям хорошо, а тебе нет, всем детям хорошо, а тебе нет, ты что, особенная? – здравствуй, школа! что такое школа? – школа – это были друзья на месяц, и больше нет, потому что – ты куда уезжаешь? – не знаю, меня увозят – куда увозят? – я не знаю, так надо – кому надо? – я не знаю; Великая
Русская река на другом отрезке: хрущобы, трущобы, бездомные собаки, составленные как бы из двух разных половин, люди, похожие на этих собак, пустыри, ржавая арматура, Великая Русская река катит винно-водочные воды свои, частик в томате, мы ищем угол: вы не сдаете? – мы ищем угол, потому что Великий Тескатлипока, хлещущий коньяк из чайника, не хочет жить в общаге с хануриками из бригады, заливающими в вонючее свое нутро все, что горит, но практически обитает именно там, то есть пьет именно там, мы ищем угол: вы сдаете? – мы ищем угол, в одном прокантовались, ушли, что-то не так, в другом прокантовались, нас выгнали, что-то не так, мы ищем угол: вы сдаете? – у меня только портфель, то есть надо выбросить игрушечную лисичку и медведика – не набирай барахла! (мамаша) у нас нет места! только портфель! только то, что поместится в портфель! – но как же я выброшу лисичку и медведика? ведь у меня больше никого нет!! – прекратить слезы! только портфель! – но ведь они живые! – все! тебе было сказано! учти, повторений не будет! – вы сдаете? пятнадцатый угол за год, к счастью, в том же населенном пункте, перенаселенность пролетарского района, перенаселенность пролетарского города, перенаселенность пролетарской страны, вторая смена, говорят, будет третья, всего не хватает на всех, ничего не хватает ни на кого, 5-й "Е", суп: частик в томате, второе: частик в томате, закуска: частик в томате, повидло, мы ищем угол, Великий
Тескатлипока ищет пятый угол, ветки для растопки печки, мы нашли угол, а дров нет, нашли угол без дров, потому что наш угол с коньяком, я собираю ветки на дороге, ветки для печки, страшно холодно, мне во вторую смену, а Великий Тескатлипока ушел уже в новый угол, почему? – так надо – почему? – без "почему"! и мы уже там, в другом углу, вслед за Великим Тескатлипокой, мы – это моя родительница и я, то есть чемодан без ручки, – таскать обременительно, а в интернат не сдашь, только на зимние каникулы, в интернат для глухих: их только на зимние каникулы родители оттуда забирают, а меня только на зимние туда сдают, всего только каникулы перетерпеть, мне повезло, ищем угол – находим, новый угол: мать, как всегда, чисто скоблит табуретку, сурово накрывает ее свежей газетой
"Правда" – вот и готов интерьер – ужин: частик в томате, чайник с
"чаем", немного сыра, хлеб, "ты слишком толсто корку на сыре режешь, надо экономить" (Великий Тескатлипока – мне), снова поиски угла: вы сдаете? дыра в стене, странный угол, видна улица, хорошо, что май, другой угол: помещается только кровать, на ней – Великий
Тескатлипока, сбоку мамаша, моя раскладушка входит под их ложе наполовину (психолог через пятнадцать лет: вы в детстве ночью слышали что-нибудь между родителями? – я?.. нет – вы что, в другой комнате спали? – нет, я под их кроватью спала -??? – да, под их кроватью – и вы не слышали ничего? – нет – но это невозможно! – возможно: я хотела спать, а не жить, я хотела заснуть, я не хотела жить), здравствуй, лето, пионерлагерь на три смены – что такое лето? – лето – это пионерлагерь на три смены – а подробней? – это пионерлагерь на три смены, собираюсь одна, тащу чемодан одна, меня не провожают, "моим" некогда: полиэтилен!.. или что-то еще – а подробней? – девочки с огромными грудями, эти девочки уже делали аборты, пацаны с татуировками и выбитыми зубами, они говорят, что будут со мной делать это самое , пьяный физрук, пьяный худрук, пьяный музрук, пьяный плаврук, пьяный замдиректора по военно-патриотической подготовке (военрук), месяц не мылись, мама, забери меня, пожалуйста, – дети говорят, им здесь нравится! всем нравится! всем детям наших сотрудников нравится! – я не мыла голову две недели, но я так не могу, у меня длинные волосы, коса, и я мою, а шампуня нет, я мою стиральным порошком, а вода Великой Русской реки нуждается в специальной очистке, она нуждается в предварительной обработке, она слишком жесткая, и вот мои волосы сбиваются-скатываются в плотный валенок, их уже не разлепить, мамочка, забери меня, начальница лагеря позорит меня на линейке, мамусенька, забери, я повешусь, с вашей дочкой все в порядке, мы остригли ее наголо, зато голова цела! Великая Чувашская река: гостиница, потом другая гостиница, вокзал, причал, рабочее общежитие, я живу в изоляторе, других комнат нет, а где мама? – мама в больнице, у нее дизентерия, тут везде дизентерия, тут много плакатов "Мойте руки мылом", но нет мыла, водопроводной воды тоже, по правде, нет – живу в рабочем общежитии, вот и мама вернулась,
Великий Тескатлипока пьет из чайника, ищем угол: вы не сдаете? с таким ребенком разве сдадут? ребенок мочится в постель! это в тринадцать-то лет! – у нее энурез – это следствие невроза, вы понимаете? – какой еще невроз? с чего это у нее будет невроз? писается, потому что слабый мочевой пузырь, наследственное, в дурака папашу, поживешь полгода у наших знакомых, нам надо уехать – но я писаюсь по ночам – значит, не будешь писаться – мама, этот дядя-алкоголик, он ко мне пристает, не оставляй меня – веди себя хорошо, и все будет хорошо – отличница в школе, активистка библиотеки, победила на конкурсе – приезжайте, ваша дочка пролежала всю ночь в моче, у нее воспаление легких – так что, разве врачей нет? мы что, разве не в Советском Союзе живем? – приезжайте – ПРИЕХАТЬ СОЖАЛЕНИЮ НЕ МОЖЕМ ТЧК ПОЛИЭТИЛЕН.
Великая Северная река: дикий холод, уроков нет, уроки есть, покосившаяся хибара дощатой школы, в классе тепло от печки, но дует из окон, вонь из неглубоких, жижа тут же, рядом, нужников, черные, с сосульками нечистот, очки нужников и коричневая полузамерзшая жижа почти всклень, не выступай, утопим в говне, дикий холод, валенки, толстые штаны, поживешь с бабушкой, бабушка добрая, скорей бы лето, снимай штаны, не дашь, утопим в говне, здравствуй, лето, пионерлагерь на три смены, мамочка, забери меня отсюда, пожалуйста, всем нравится, а тебе нет, ты уже взрослая, ты должна понимать, у меня уже есть месячные, я взрослая: Великая Украинская река: жидовка, мало вас Гитлер, мало, надо больше, я бы больше, я бы вас всех, жидовка, она живет в халупе, я видел, твои родители задрыги, ханурики, она не жидовка, жиды не живут в халупах, жиды живут лучше всех, я бы их в душегубки, пусть там живут, жидовка, жидовня, давить вас всех, я уже взрослая, у меня месячные, но их нет, они должны быть, но их нет, я думаю, вот почему: Великий Тескатлипока приставал ко мне, мамочка, Великий Тескатлипока приставал ко мне, как можно это пережить, Великий Тескатлипока приставал ко мне, врешь, Великий
Тескатлипока не может так поступить, это ты виновата, Великий
Тескатлипока не может так поступить, это ты виновата – доктор, у меня нет месячных, были и нет, – а сколько тебе лет? – четырнадцать – а с каким-нибудь мальчиком у тебя после уроков ничего не было? – нет – а с дяденькой не было? – не было, он хотел, но не было – точно не было? – точно, точно – ну ложись, посмотрим, – не надо, доктор, у меня аменорея военного времени – что-что? – аменорея военного времени, я в Медицинской энциклопедии читала, это от нервов – от нервов? – я писаюсь по ночам, от нервов, а теперь у меня аменорея, от шока – аменорея так аменорея, хорошо, хоть не гонорея, проколем курс в вену и в ягодицы – идет черная девица, не то девка, не то вдовица, и не воет, и не ноет, и не поет, а хворью покоя дитю не дает – губи лес, губи траву, губи стальную булаву, а не детское тело, найди себе другое дело, аминь.
А где же Гагарин? Был обещан Гагарин, а вместо этого… Будет Гагарин, уже недолго осталось, и вообще скоро конец. Само Время не только порабощает, но, к счастью, освобождает, а в промежутке – надзирая, конвоируя, этапируя – сопровождает индивида из колонии для несовершеннолетних в полноценную взрослую тюрягу-крытку, чтобы затем перевести в одиночку и, ближе к финалу, в карцер.