355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Маргарита Меклина » Моя преступная связь с искусством » Текст книги (страница 8)
Моя преступная связь с искусством
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 12:27

Текст книги "Моя преступная связь с искусством"


Автор книги: Маргарита Меклина



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 25 страниц)

3

Эту гоночную, длинную, узкую жестяную машину на фотографии она до сих пор могла представить до мельчайших деталей.

Сзади плескалось черно-белое озеро, а на переднем плане стояла шестилетняя Маргарита в совершенно незапомнившемся, незнакомом ей платье, с продолговатым предметом в руках.

Когда они возвращались на дачу с вокзала, по пыльной дороге, она увидела на траве за забором детского сада игрушку и упросила отца спрыгнуть туда и ее взять.

«Только сломанная!» – передавая ей «гонку», сказал легконогий, с воздушными рыжеватыми волосами отец, но она прижала машину к груди.

Дома он помог ей скрепить верхнюю и нижнюю половины машинки резинкой: у жестяного сокровища были толстые, с красными ободами, колеса с рифлеными шинами, и яркожелтые, нарисованные на боках, номера. На пластмассовое сиденье можно было сажать человечков.

Прабабушка глядела на Маргариту светлыми льдинками глаз.

У прадедушки был лапсердак и какой-то колпак. Дедушка стоял, окруженный рабфаком. Бабушка-географичка сидела рядом с классным руководителем Иваном Абрамычем в гимнастерке с медалями, выделявшимся на фоне давно истлевших школьниц в коричневых платьях. Бабушка приглашала Ивана Абрамыча к себе в гости, и он расхваливал ее соления и форшмак, а потом дал рекомендацию в партию. Вот эта рекомендация в партию в семейной памяти и осталась, да еще малосольные огурцы.

Фотографии начала двадцатого века уже ничем не отличались от фотографий самой Маргариты, снятых в тысяча девятьсот восьмидесятом году, когда ей было шесть лет. Они потемнели, будто попали под грязный сапог; бумага была зернистая, темная, будто из печки, и уже мертвые люди ничем не отличались от тех, кто еще жил.

Родственники же все были друг на друга похожи, так как время стерло черты и оставило на потускневшем фоне лишь светлые пятна. Расплывшиеся надписи на обороте, овалы лица.

Множественные лица ухнувших в яму истории предков сливались в одно: в девочку в темном, отороченном белым воротничком, платье, державшую гоночную машину, состоящую из двух половинок. Машинка была одна; однодневные тексты о полусостоявшихся, полностью состарившихся музыкантах можно было множить бесчисленное количество раз. Захлестнуло чувство собственной ограниченности, когда вырваться за пределы себя получалось лишь при помощи дополнительной плоти. Она подумала, что ничего не понимает ни в Z.Mannne, ни в блюзе, ни в «Бразос» и опять запорет статью.

Праматери соревновались с зеленой жестянкой.

Все они нарожали по девять-десять детей, за исключением сестры деда из Минска: мужа ее заботили только трактора и репортажи из Биробиджана, куда он почему-то хотел перебраться; она мучалась и завлекала его, но безуспешно, а потом он осунулся и стал есть только протертую пищу, но она по-прежнему приходила к нему раз в неделю «за дочерью или за сыном», как заводные часы. Счастье стукнуло в матку через пять лет после унизительных, убогих попыток его соблазнить (надевала пышные юбки, красила губы, рассказывала срамные байки), – и вот в фотоальбоме младенческие, обведенные чернилами по контуру, пальчики, а еще через год началась Вторая Мировая война.

C таким трудом пришедший ребенок ушел легко, под залпами автоматов уснув на материнской груди.

Имен остальных мужчин и женщин Маргарита не знала; армянских предков уничтожили турки, евреев – немцы, русских – соседи с большими ушами и маленьким сердцем, приникшие к стенке, коллективизация и Советский Союз.

Она подцепила полиэтиленовую, приникшую к фотографии, пленку, достала себя и положила на прозрачное стекло сканера лицом вниз.

Тетя матери пережила блокадный Ленинград, потеряла в голод двух малышей: они стояли на невысокой скамье, двухлетний и четырехлетний, каждый со своей стороны держась за ухо медведя в полупустой, как рай, фотостудии.

Маргарита прикрыла себя пластмассовой крышкой, нажала на зеленую кнопку, волна света прошла справа налево; Маргарита, зажмурившись, ощутила в пояснице резкую боль.

Тетя матери трудоустроилась после войны крановщицей, застудила придатки и в пятьдесят лет ее увезли на Ковалевское кладбище. Со своими сестрами она не разговаривала после какой-то глупой размолвки, и даже на похороны, не то что в больницу, одна из сестер не пришла.

Под крышкой лежал крутой лоб Маргариты и «гонка». Из-за неудачного разрешения на скане вышел нечеткий продолговатый предмет, но с каждой новой попыткой к Маргарите возвращались кадры и клеточки детства.

Ей было шесть лет. Бечевкой она привязала «гонку» к велосипеду и, затащив его на пологую горку, вскочила в седло и ринулась вниз, ногами не успевая за бешеным прокрутом педалей. «Гонка» подпрыгивала сзади и тарахтела. Сидевшие на поленнице бабки что-то кричали. Одна из них протянула клюку через дорогу; Маргарита попыталась объехать и чуть не грохнулась в пыль. Маргарита подумала, что если бы «гонка» сейчас попалась ей в руки, она абсолютно также прижала бы ее к сердцу, несмотря на прошедшие тридцать лет.

Отложила в сторону прадедушку в армяке и «Оганеса», подростка, которому удалось бежать от армянских погромов. «Эти потом, Оганес никуда не уйдет!»

При помощи компьютера начала размножать сканированных Маргарит; из принтера вылетали глаза в пол-лица, кудрявые волосы, крутые лбы, становясь все лучше и лучше. Раффи подбежал к принтеру, собрал распечатки.

Маргарита знала, как держать руль, чтобы он вильнул в сторону, когда замечала клюкастых старух. Знала, как падать набок с велосипеда, чтобы не сломать руки, а только поцарапать колени. Но не могла контролировать живую материю при помощи графиков, палочек, дозированного до доскональности секса.

Раффи носился с чучелом серебристой лисы, привезенной из Петербурга кузиной, во время каждой пробежки через всю комнату с размаха налетая на стену. Несколько раз со стены слетала акварель Петропавловской крепости.

Пробежав мимо стола, Раффи его неловко толкнул, и лежавшее на нем фото с «гонкой» упало. Не заметив, Раффи наступил на него башмаком.

Кровавая маска застлала лицо, в висках стучал жар, в такие моменты она не могла с собой совладать. Потащила за шиворот, чтобы оттащить от себя, на кого он сейчас наступал, высвободить себя из-под его башмака.

Раффи пытался вывернуться из ее рук; кузина тем временем усаживала лису обратно на спинку кресла, гладила мех, поправляла свихнувшуюся набок острозубую пасть.

Маргарита вздела его в воздух, держа за ворот рубашки, он висел как в детстве игрушечный клоун, привешенный к люстре.

Кузина сказала: «Сейчас будем пить чай».

Маргарита поволокла Раффи в ванную комнату, принялась мыть ему руки, а потом всю пятерню положила ему на лицо. Как бы стирала его такую похожесть. Он фыркал и, смеясь, уже простив матери вспышку гнева, пытался пить воду с ее ладони. Она стирала с его лица свои черты, но они не смывались.

После чая с рогаликами она сказала кузине, что Раффи пора уже спать, а то завтра будет зевать в детском саду. Кузина спустилась вниз их провожать. Маргарита попрощалась, стукнулась головой, пока пристегивала Раффи к детскому автокреслу. Распахнула дверь с водительской стороны.

Мимо с диким бибиканьем пронеслась спортивная «Хонда». «Ну и что, пусть бы и задавила». Утопила в бездонную яму педаль, с визгом тормозов тронулась с места, опрокинув гипсовый гриб, охранявший газон.

Вместо дороги глядела на фото с «гонкой» на приборном щитке, и изредка – в зеркало заднего вида на Раффи. Перед глазами стояло увиденное в туалете, на промокашке, красное марево, неожиданный сигнал поражения; забыв о температуре и палочках, она проскочила на красный свет и потом еще один раз, уехала в детство.

4 октября 2009

Образ отца

I

Под знаком Рыбы

В сорок первом, сопливым субтильным двухлеткой, выезжал из какого-то города, то ли въезжал.

Шла война, и его волнисто-волосая, прилежно-воротничковая, темной масти семья (приглушенный цветным криком обоев черно-белый портрет так и не осмелились снять со стены) была рассыпана по горячим точкам и весям страны.

В Ленинграде, на самой окоемке блокады, отца А-ма спасла то ли возникшая на пороге полудохлая курица, то ли дальновидная дальняя родственница, которая ее принесла (внучатая память окутывает флером фантазий событья, а курицам приписывает любовь к хождениям в гости и творит чудеса).

В эвакуации в Омске перманентно полуголодные малыши (в числе которых был А-м) отказались есть подружившегося с ними порося.

В белорусском городе Лида расстреляли А-мову больную, уже не встававшую с постели, прабабку, и вполне дееспособных двоюродных братьев.

В Польше был сметен с лица земли целый штетл, где познакомились его бабка и дед. Там же в Польше, под Кислицем, одного из племянников деда избили до смерти и, не забрав ни злотых, ни зубовного золотишка, сбросили с поезда летом 1946-го, на волне польских погромов, спровоцированных слухами о похищении евреями христианских детей.

На Украине, в Черниговщине, живьем были закопаны в яму его троюродный брат и дядья.

Под Киевом несколько родственников со стороны матери были загнаны с другими несчастными в обложенную соломой местную синагогу. Одна из женщин выбежала в суматохе из горящего здания и сунула грудничка наблюдающей за происходящим с открытым ртом юной селянке; что с ними стало, никто так и не узнал.

Тетя со стороны отца жила в Латвии, полуеврейка с гулюкающей нагулянной лялечкой – несмотря на отсутствие грубоголосой усатой второй половины и семейного счастья, бездетным соседям не давала покоя ее перебивающаяся переводами и учениками укромная жизнь. В результате доноса тетя исчезла в лагере смерти, а удочеренная соседями Галечка-лялечка после войны обрела новых родителей (когда латышей-доносителей расстреляли) и оказалась в Израиле, где два раза вышла целой и невредимой, хотя и не без душевных зазубрин, из терактов в излюбленном дизенгофском кафе.

Про еще одного родственника было, хотя и достаточно путано и пунктирно, известно, что в Йом-Кипур подозрительно положительный полицай предложил ему разделить ужин – но когда близорукий учитель идиша, вкушая неслыханный запах, втянул ноздри и сощурил глаза, он в холодном поту осознал, что на тарелке перед ним лежат плохо проваренные свиные копытца.

Соблюдающий пост изможденный учитель отшатнулся от подлого подношения и упал в обморок, ударившись затылком о привинченный стул. Потеря сознания спасла его от гнева предателя, который как раз в тот день забил до смерти другого отказавшегося от гойского угощенья жида.

Бабушка А-ма потеряла деток под немцем – так она говорила. Выжила лишь Ципора, ее старшая дочь. Нянча детей этой выжившей дочери, которую все бестактно звали «уцелевшая Циля», бабушка их укоряла, когда они оставляли на донышке молоко или отказывались складывать в ящик игрушки:

– Ну какие же вы сволочи все! Мои сынули были такие славные и послушные, так хорошо лопали все, аж за ушами трещало, в столицу на Олимпиаду по математике ездили… и их больше нет. А вы их переросли – и что толку, если полные дурни?

Та же самая бабушка им объясняла, что в войну, куда бы ты ни пошел, везде разевала рот смерть.

В мирное время ты вполне мог догадаться, где обгрызенные ногти и беспредел, а где вежливость, подворотничок и благоразумная скрипка – во время войны любое движение, в сторону линии фронта или по направлению к главному населенному пункту, в сторону местного жителя или жандарма обозначали начало конца.

Любой мог предать: богобоязненная, добросердечная женщина; злой, усталый, не верящий ни в Бога ни в черта мужчина; девятилетний белоголовый заморыш с глистами; разъевшийся поп.

Конечно, были счастливые случаи. Вот, например, Гена Шохет: когда полицаи пошли по домам, он спрятался в погребе, вышел оттуда через три дня, лег на дороге и от пережитого одиночества и усталости сразу уснул. Проснулся от рева мотора.

Над его лицом – колесо.

Адонай, шма Исраэль, элохим ахаим – в голове, как неисправный, с перебоями стучащий мотор, скакали молитвы.

Колесо было близко, он вдохнул запах резины.

Адонай, элогейну, элохим аханаим шма Исраэль.

Наконец он понял, увидя квадратные безбородые лица под такими же квадратными голыми касками, что его обнаружили немцы.

Адонай-Адонай-Адонай, повторял он одни и те же слова.

Немцы-мотоциклисты смеялись. Они думали, что это смешно: наехать на спящего мальчика, но не раздавить его как клопа, а нависать горячей резиной.

Элохим, адонай, алохейну.

Колесо вдруг сдвинулось с места и за ним обнаружилось голубое бескрайнее небо.

Шутка истощила себя; солдаты уехали; улеглась пыль.

Мальчик встал и, спустя месяцы, дошел до Москвы.

Таких случаев было мало, и поэтому о них становилось известно. Как будто было важно узнать, что на тысячу трагических жизней приходилась одна, освещенная тайным лучом.

Как будто на сам факт этих неожиданных, нелогичных, непредсказуемых по сути спасений можно было опереться, чтобы затем заключить, что в жизни есть и гармония, и красота, и скрытый закон.

О случайно спасшихся узнавали. Эти истории передавали из уст в уста, их берегли как найденную в руинах сгоревшего дома редкую драгоценность, как доказательство или довод справедливого бытия.

А карта Европы, несмотря на щепотку спасенных, была испещрена толпами, идущими в топку – Торами, летящими в печь.

* * *

…Зная, что блеск глубоко запавших, выпуклых, горестных или горящих карих глаз их все равно выдаст (а также кустистые брови и талес) —

что их выведут на чистую воду вековые кудрявые волосы и тяжелые веки,

а также сутулость и близорукость

болезни Гоше и Тей-Сакса, плоскостопие, хромота

знания во всех областях, запальчивость в сделках, зажимистость и постоянное пребывание в заоблачных высях

забота о благосостоянье семьи,

полный каравай в доме

карикатурный преувеличенный нос

а также картавость и кривоногость и на голове непременный картуз,

они, с невесомыми узелками с золотой пылью, с чугунной тяжестью на душе и металлическим привкусом на мясистых «африканских» губах, шли, куда им говорили идти.

Шли, как баран на вертел, на верную смерть.

Окруженные палачами, они слушали, что им говорят, пытаясь услышать то, что сказано не было (то, что нашептывал им недоступный заоблачный абонент), но этого не было сказано никогда.

Они выполняли инструкции и удивлялись, что никто не вмешивается в эту обыденную процедуру, в эту будничную, техничную казнь.

Что никто не откликается на их зов и никто их никуда не зовет, особенно в те места, где короткие очереди из автоматов и длинные очереди из детей и стариков станут абсолютно немыслимы.

Что скучный мелкий подлесок остается таким же скучным мелким подлеском, не превращаясь во что-то другое, допустим, в райские кущи или дивные чащи, однако, чем дольше они идут вдоль него, вдоль этих корявых среднерусских или украинских дерев, вперед, к каким-то опушкам и подозрительным ямам, тем больше им хочется зацепиться за эти кусты, за эти осины, рябины, молодые дубки, и тогда пусть уже кто-нибудь попробует их оторвать.

* * *

Это потом они собрались в Ленинграде на Староневском, обняли друг друга за зернисто-шершавые плечи, поплотнее прижались друг к другу, чтобы влезть в раму – а до этого без передыху мотались, кто по блиндажам и госпиталям, кто по гетто и лагерям, а кто, выжив и стыдясь самого факта собственной жизни, по овирным, овчарочным очередям, но, наконец, потихонечку, сумев управиться за пятьдесят пять лет после войны, все нашли свою смерть.

…А в восьмидесятых годах мать А-ма, еще живая, лежа на узком, выпуклом, вздувшемся от старости топчане с какой-нибудь книжкой (гомеопатические горошки на столике, виднеющиеся из-под платья-халата резинки чулков на отекших ногах), без конца повторяла:

– Ваш папа не чихал и не кашлял, мы его спрятали под нижнюю полку в вагоне, тогда только сняли блокаду и с детьми еще нельзя было въезжать в Ленинград.

Тем временем внуки, с зудом интересного в пальцах, переворачивали ее вещи вверх дном (из библиотечных книг выпадали помеченные бухгалтерской домашней цифирью бумажки-закладки), и она, из-за прогорклого чада на кухне и походов на озеро с тазом забывая всех героев Камю (внуки же, стрельнув глазами по случайным абзацам, навсегда запомнили эпизод про поедающих человеческую плоть крыс), опять возвращалась к начальным страницам.

Или к началу жизни А-ма, который, так и не научившись произносить букву «р», писал свое имя, Арам, через дефис:

– Он у нас мертвеньким родился.

* * *

В младенчестве воскрешенный врачами, пятилетний А-м в 1944 году был молчалив.

Зарывшись в пахнувшие гнилой картошкой и немытыми волосами подушки под полкой, он напряженно прислушивался к тому, что происходит вовне и засыпал. А поезд следовал в только-только освобождавшийся от блокадных пут Ленинград, куда еще до блокады вернулся раненый на фронте А-мов отец.

Жирными, в масле и муке пальцами ломая мацу и лепя клецки, мать А-ма поведала внукам, что когда он родился, он даже не пискнул, и врачи, массируя синюю кожу задохнувшегося в утробе младенца, отчаянно пытались извлечь первый крик.

В двенадцать лет А-м из домашнего хлама сделал коньки. Когда его отец хватился сначала одной, а затем другой пары сандалий, а затем уже отсутствующих на них ремешков, он, разъярившись, замахнулся на сына, и тогда худосочный, с белесыми ресницами сын вырастил из бесцветной слюны прочный, на всю жизнь, барьер.

Когда ему было двадцать, девушка, с которой они поехали кататься на лыжах, советская пуританка с лицом и фигурой известной французской певицы, не продержавшаяся в Доме Моделей на Невском и двух недель («кто только ко мне не подкатывал – но я не такая!») оттолкнула его, да так, что он упал и треснулся о печную заслонку, когда, размягченный теплом в охотничьем домике, попытался ее приобнять.

– Моральный урод, – заклеймила она.

Собрала вещи, отворила закрытые тяжелыми засовами двойные двери (от докучных дачных воров) и ушла с лыжами в сугробную темь.

Он не стал ее догонять.

Через полгода, получив диплом, распределился на Колыму, был назначен там главным инженером участка, а когда напарнику каким-то агрегатом оторвало ступню (внучатая память опять выпускает детали), он леской с иголкой, налив себе и паникующему пациенту для храбрости водки, ее пришивал.

Пил, дулся в карты с блатными и спился б совсем, если бы та, которая его обозвала уродом, не прилетела к нему на фанерном У-2 с фибровым чемоданчиком и феерией планов.

Угрюмые уголовники обращались к нему уважительно, по имени-отчеству, в его молчании им чуялась сила; жену же – свадьбу по ее настоянию сыграли сразу после приезда – стали звать просто: «Арамовна».

Она вскоре стала звать его: «Импотент».

А когда они вернулись на материк, А-м, устроившись в научноисследовательский институт, все дни принялся проводить на работе, стоя за кульманом и, как говорила «Арамовна», «пощипывая вяжущих вместо черчения, охочих до мужского внимания баб».

– Что они в мухортике кривоногом нашли! Если б красавец, так я поняла бы, а этот – тьфу, плевалась она, не на что посмотреть!

Чтобы дочерям хватило на оплату кружков (младшая была увлечена кукловодством, старшая – ловкостью рук, плетя макраме), А-м после основной инженерной работы убирал офисы и туалеты по чужим трудовым.

Жена звала его: «Говночист».

Только он в десять вечера возвращался домой, как она залезала в его неизменную, из осыпающегося от старости кожзаменителя, сумку, где крошки от бутербродов на дне смешивались с крошками табака (старшая дочь обожала эту терпкую смесь) и еще лежали обернутые миллиметровкой и пахнущие солидолом детали солидного веса.

Дочери, двое противоречащих, противных подростков, повзрослев и созрев для взрослых пристрастий, лезли туда же, чтобы стащить сыплющиеся табаком, как коробочка мака перезрелыми семенами, папиросы – «Лайку», «Любительские», «Беломор».

Компромата же, который искала жена, не существовало в природе, потому что А-м ей по-собачьи был предан и только один раз перевернул субботний стол с граненым праздничным винегретом, когда она назвала его мудаком.

– Ни одну вниманием не обделит, – кричала жена. – Хорошо, что бодливой корове Бог рога не дал.

Стоит ли говорить, что все красноречивые измены мужа наличествовали лишь в ее голове.

Старшей дочери, чья память сортировала и потом сберегала навеки одну-две характерные картинки за год, запомнилась такая вот сцена: отец, в однотонных плавках из шерсти, украшенных полосатым тесемочным ремешком, очень бледный и незагорелый после тяжелой, хлюпающей носом, с мокрыми ногами зимы, стоит между грядками и разговаривает с дачницей, деликатно остановившейся на бетонной дорожке и не осмеливающейся ступить в чужой огород.

Опилки застряли в его светлых волосах на груди и животе.

На голове – прикрывающая неизменную лысину неизменная кепка.

Они стоят открыто, ни от кого не таясь, и обсуждают проблемы с мотором в колодце; мать же специально задернула занавески, чтобы не было видно, что она за ними следит.

Стоит и пытается восстановить по их губам разговор.

Только отец, оставив тяпку на грядке с клубникой, заходит в дом (дачница, перекидывая на калитке щеколду, выходит с участка), как мать кидается на него:

– Бабник проклятый! И еще стоит выпятившись, демонстрируя голое пузо, раскорячился, лыбится, а эта баба и рада, потому что нет своего мужика. Ебливый козел!

Она называла его «Квазимодо» и в этом таилась несостыковка: с одной стороны, она была уверена в том, что все женщины мечтали с ним переспать, с другой стороны, полагала его некрасивым: «бледной немочью», «белесой молью», «носатым Али-Бабой».

На самом деле, что касается внешних качеств, он был действительно бледный, такой бледный, что если бы не рыжеватые волосы, то напоминал бы водянистого альбиноса, будто слепленного из пресного теста.

– Все, что на него ни надень, сидит как на чучеле, – говорила жена.

Он был бесцветен, как холоднокровное земноводное, без румянца, без особых примет, со светлыми белесыми ресницами и волосами, с худым телом на тонких ногах. Такие люди своей углубленностью в самих себя как бы стирают все «обращенные наружу черты» и становятся незаметны, и посему контролеры в публичном транспорте, сами не осознавая того, обходят их стороной.

Знающая толк в гороскопах старшая дочь говорила, что он полностью соответствует набравшему в рот воды знаку Рыбы, и что она каждый раз вспоминает отца, когда видит на автомашинах противников теории Дарвина силуэт рыбы со втиснутыми в него буквами «Jesus».

II

Рыба пускается в плавание

И спустя десять лет перед глазами – как только Александру Арамовну спрашивали «о самом начале» – появлялся переезд с Московского в Ленинграде на Ленинградский в Москве (такси не брали и до вокзала ехали в задней, вихляющей, крестцовой части трамвая, полнясь щемящей равновесие неприкаянностью, которую вызывало дребезжание движущегося трамвайного пола, неизбежное съезжание из одного угла в другой чемоданов и невесомо-дешевый билет), а затем перелет в Сан-Франциско.

Мутное молочко за овальным окном, такое же неопределенное, как и чувства по поводу перемены страны проживания (изменыстране проживания), а также окутывающий левое крыло самолета туман – в правое окно, через проход с пробирающимися по нему, снявшими по-домашнему обувь полусонными пассажирами, Александра, опасаясь разбить в себе растущее нежное одиночество, избегала смотреть – были в тон подаренными матерью ботикам (пахнущая новизной оторочка из меха, сливочный цвет).

С запрятанными глазами прощание; подпрыгивание на чемодане, чтобы застегнулись замки; с надтреснутыми голосами отъезд.

Отец – которого мать часто называла «ни рыба, ни мясо», даром, что по гороскопу он был все-таки Рыбой – увидев приближавшихся к ним англоязычных стюардов с бренчащей, прокатывающейся по неосторожным ногам, продуктовой тележкой, закрывал глаза и начинал правдоподобно храпеть, уклоняясь от выбора рыбного или мясного и втайне надеясь, что Александра Арамовна догадается ответить за него на сакраментальный вопрос по выбору блюд.

Прилетев, сразу же поняли, что в снятой для них отцом отца, совсем не артистической «студии» (так назывались тут равностенные как кубики живопырки) было тоскливо: полуподвальный, плесневеющий во время сезона дождей «тещин» [24]этаж; голые серые стены; вид из окна на полинявший и слившийся с пейзажем пластмассовый грузовик и полуразложившийся, в трещинах, пятнисто-трупного цвета резиновый мяч.

Проходить туда надо было через гараж, продираясь между обвешанной инструментами стенкой и тупорылыми «Тойотами» домохозяина (машина «мужского» черного цвета – его, а «женского» красного, как помада – жены), незапоминающейся внешности эмигранта с ускользающим взглядом и никуда не ускользающим пивным животом.

Александра Арамовна осторожно присела на обернутые привязчивым цепким целлофаном матрасы (прилипают к рукам – не отодрать!), привезенные осведомленными об основных потребностях человека (сон, еда и вода) еврейскими благодетелями, и огляделась.

Отец удовлетворенно урчал у холодильника, забитого мясистыми фруктами «в теле»; худосочным синим цыпленком (встретившимся Александре Арамовне назавтра в витрине под вывеской «распродажа»); немолодой, выдохшейся от ожидания газировкой; рассиропившимся сырым, просроченным кексом.

На сменившем нескольких щирых владельцев щербатом столе стояла батарея из разрозненных мультиэтнических чашек, желтых, белых и черных, как будто явившихся на работу по объявлению с примечанием: «мы привечаем любого, независимо от пола и расы».

Убранство квартиры казалось необязательным и убогим.

И потерянно выслушивающий посторонние советы отец, бесцеремонно обрывавший ее, когда она якобы не церемонилась с родственниками, влезая в их разговор, тоже казался посторонним, безразличным, чужим.

* * *

Раскрывается складень первых переселенческих лет.

Вот без машины и без отца она толкает в гору сопротивляющуюся, упирающуюся ей в грудь тележку из супермаркета, в которых бездомные обычно перевозят свой скарб.

Телега набита купленными на ненастоящие деньги – «фудстэмпы» – пластиковой «Мозареллой», ватной булкой, хотдогами из резины, пирожными, чья пышная белая пенистость на макушке напоминает даже по вкусу крем для бритья.

У кассы, когда она отрывает по отрезной линии продуктовый талон, ее упрекает кассирша, выловившая из горки продуктов кошачий консерв:

– Государство вам не на домашних питомцев фудстэмпы дает!

Александра Арамовна, выбравшая мясные консервы исключительно по причине их дешевизны (не заметив на наклейке банки довольно сощурившуюся, пушистую морду), надеется, что стоящие за ней в очереди покупатели пропустили слова кассирши мимо ушей. Им и без этих упреков, скорей всего, неприятны постоянные переспрашивания покупательницы, ее пересохшее горло, суррогатная сытная пища (стесненные в средствах ценят количество, а не качество); выдаваемые неисправимым наркоманам, безумным бездомным и имманентным иммигрантам талоны-фудстэмпы; густой как масло славянский акцент.

Или вот они с отцом ночью, с горящими глазами, как звери, бродят по неосвещенным улицам пригнувшего голову от землетрясений, одноэтажного, приземистого городка во время «выброса» – когда верхи, выставив ненужное на тротуар, праведно и правильно спят на принимающих форму их спин подогретых матрасах, а низы оживляются, вставая с клоповых кроватей и пуская луч света на телевизоры, абажуры, микроволновки (исхитряются проверить прямо на месте); ржавые электроплиты с пустыми глазницами; велосипеды с бессильно сморщенным колесом и опущенным, как руки, рулем.

В такие дни улицы преображались.

На каждом углу можно было увидеть смазанные мглой силуэты авангардистских нагромождений из строительной арматуры, урн, ведер, шкафов без дверей, обезглавленных ламп (целеустремленно катятся по улице абажуры) и обезноженных стульев, которые все вместе напоминали остов корабля.

На палубе «корабля» копошились мрачные «моряки», которые назавтра разложат эти вещи на продажу на тротуаре центральной улицы города. Вместе с ними рылись в мусоре меркантильные мигранты из Украины или России, намеревавшиеся обставить найденными на помойке предметами мебели свой собственный дорогостоящий дом.

Вспомогаемая государством Александра Арамовна, днем подразумевающая осуждение окружающих из-за наглого проедания чьих-то налогов, ночью – окруженная перебрасывающимися фразами людьми с фонариками, перебирающимися с одной улицы на другую – становилась частью тайного братства.

Или вот отец заходит в автобус, покупает, в пятьдесят выглядя на десяток лет старше, льготный пенсионный билет, выходит на следующей остановке (где уже стоит дочь) и дает ей так называемый «трансфер», так что она заходит в следующий автобус по этому трансферу, а отец, входя вместе с ней, опять берет льготный билет.

Или вот, не зная, где завести новых друзей (не для дружбы – для рекомендаций, ведь им было сказано, что самое главное в Америке – связи), они идут на собрание русской церкви и обнаруживают, что все остальные – тоже евреи, которые не умеют молиться, ибо пришли в гостеприимную церковь не на богослужение, а чтобы обрести связи и новых друзей.

Или вот, приглашенные кувшинным хозяином (наполнен водой и пивом живот), они едут четвертого июля на вечерний салют, и хозяин сажает Александру рядом с собой на сиденье мужской, черной (в отличие от красной, женской) машины, так что их руки, когда он что-то ищет в бардачке между ними – а копается он там подозрительно часто – соприкасаются, а отец, ничего не замечая и ни на что не реагируя, сидит позади.

III

Близкие новости

Бывало, что дырка в зубе, лопнувший сосудик в подглазье или расхлябанные очки с вывернутой как бедро дужкой заставляли ее задуматься о несовершенстве, о смерти.

Нечистая кожа напоминала ей о старении.

Лежа в кровати, она выпрастывала из-под одеяла ступню (стылое неуютное чувство), и эти бледные, сероватые, из-за утреннего вялого света кажущиеся сизыми пальцы ноги казались ей пальцами, высовывающимися из-под больничной простынки, накинутой на недышащий труп.

Как будто ее туловище и голова пульсировали кровью и жили, в то время как ступни уже находились в мире ином.

Спеленутая, будто куколка бабочки, прочной тугой изолентой материнских забот, она была изолирована, в полном соответствии с местной традицией суперзагруженной самости, от всего дышащего, жующего и сплевывающего по соседству бытового мелкого мира, а клубящиеся вокруг нее новости (телевизор, газетные стенды и Интернет) становились более близкими, чем повседневная жизнь.

После того, как она, выйдя замуж, переехала от отца, он навещал редко; друзья превратились в самовитых, сверхзагруженных янки, и поэтому личными событиями теперь были авария в подземке Мадрида (перевернулся вагон вместе со сгоревшими пассажирами); издевательство над похищенным очкастым, губастым солдатом резерва в секторе Газа; казнь лиловокожего старшеклассника в Оклэнде (ворвались в баскетбольный зал, где он опекал пяток пятиклассников и расстреляли из автомата, заодно поранив техничку); изнасилование брошенной родителями на произвол вместо продленки восьмилетней девчонки, противящейся насильнику, низкорослому и неказистому эмигранту из Эквадора, и кричащей ему «нет, нет, отпусти!», или найденный в урне в даунтауне мертвый младенец «со вложенной в пакет соской и в рубашечке с рисунком из бейсбольных бит и мячей».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю