355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Маргарита Меклина » Моя преступная связь с искусством » Текст книги (страница 20)
Моя преступная связь с искусством
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 12:27

Текст книги "Моя преступная связь с искусством"


Автор книги: Маргарита Меклина



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 25 страниц)

Икебана как иностранец

Аркадию Драгомощенко

Слово «иностранец» особенно сладко звучит в рассказе Набокова «Катастрофа», в котором некая дама с разметавшимися по подушке рыжими волосами бросает смешного блондина-приказчика с хвостиком волос на затылке из-за заезжего нищего иностранца…

С одной стороны, конечно, иностранца шпыняют – например, про одну мою знакомую в Лос-Анжелесе говорили: «она „красная“, из СССР, смотри, как бы не украла чего». С другой стороны, в глазах оговаривающих ее женщин, которые запросто могли стать героинями лесбийского ситкома L-word,прочитывался захватнический интерес.

Если есть заграничный сексуальный акцент, то можно быть нищим.

В иностранности важна чужеродность, инакость, даже инакомыслие, а вовсе не паспорт.

Вот почему суши в Москве стали хитом.

Любой человек, пьющий «мате», слушающий Брайана Ино, читающий Борхеса или Дебора, покупающий шарфик от «Гуччи», становится заморским стилягой. Иностранец в собственном городе: ленинградский хиппи, сайгонщик, буддист в оранжевом одеянии, панк.

У моей знакомой на всех фотографиях, снятых после ее приезда в Америку, злые волчьи глаза: «чужак» всегда готов дать отпор. Внешне она похожа на Марину Голбархари из афганского фильма «Осама».

Героиня «Осамы», пытаясь заработать деньги при Талибане, переоделась в мальчишку (женщинам при Талибане не разрешалось работать). Инополагание, отстранение от своего тела. Переход из одного пола в другой.

Если у тебя иной пол – то ты иностранец. А чужеродность – бич антрополога.

Нам известно некое африканское племя, чьи мужчины свято блюдут секрет фаллических «магических флейт». Что во время этих ритуалов инициации делают женщины? Сложно сказать. Ведь практически все ученые, беседовавшие с членами племени, были мужчинами. А женщины не раскрыли мужчинам-антропологам своих тайн.

…Притягательные зарубежные имена. Обратила какую-нибудь Машу-потеряшу и Родю-уродю в рафинированных Марио и Клаудину, и текст приобрел заморский, заманчивый шарм.

Ну вот, например:

«Сан-Франциско, улица Черч и двадцать шестая. Японский ресторан Амберджек. Клаудина представляет себе янтарного топорного Джека, поглощающего суши и восаби. Рядом, в католической церкви, хоронят. Это свадьба, говорит Марио, у мужчины в петлице белый цветок. Нет, это похороны, говорит Клаудина, посмотри, все женщины в черном. Черное женщин не красит, продолжает она. Да, ты права, соглашается Марио, вон женщина плачет. А мне кажется, морщится Клаудина, что мужчина с белым цветком просто дурак. После того, как меня увлекла икебана, делится Марио, я все время, даже рассматривая венки на могиле, восхищаюсь сам про себя – какая прекрасная азалея, какая великолепная далия. Эх ты, агрипантус, треплет его по щеке Клаудина. А вот и Диана пришла.

Клаудина заказывает себе угря с рисом, Марио – чилийскую рыбу, а Диана сообщает: у нас под рождество в Бруклине ели угря. Собственно, поэтому я только что и заказала угря, говорит ей Клаудина. Чтобы узнать, какая ты изнутри. Угорь, объясняет Диана, напоминает мне мое бруклинское ущербное детство. Я хочу понять Бруклин, вслух говорит Клаудина и смотрит на пальцы Дианы: ровно ли подрезаны ногти. Я люблю делать вещи руками, подхватывает догадку Клаудины Диана, а потом говорит: как интересно, когда-то давно Бруклин и нищие итальянцы, а теперь Беркли и Беркенстокс. Беркенстокс – это такие сандалии, очень удобные, для Марио поясняет она. Ну как тебе угорь?»

Прототип «Дианы» – американская битница-поэтесса Дайан ди Прима, которая, по слухам, делала это самое с Керуаком, а по документам – со своим бывшим мужем Амири Баракой, поэтом-божком. Между прочим, особое очарование «битникам» придавали именно их «иностранные», зачастую итальянские имена: Дайан ди Прима, Лоуренс Ферлингетти, Грегори Корсо, Филип ЛаМантия.

Другим битникам, например, Филипу Уэйлену и Гэри Снайдеру, проведшему в Японии двенадцать лет, очарование придавал «привозной» дзен-буддизм.

Многих битников вдохновлял эзотеричный, психоделичный учитель Алан Уаттс (1915–1973). У меня был знакомый по фамилии Жемчуг (Pearlпо-английски), который сказал мне, что первым человеком, которого он должен был препарировать, оказался Уаттс. Его герой, его гуру, лежал перед ним холодный и мертвый. Какие тайны открылись бы Жемчугу, если бы он вскрыл человека, всю жизнь посвятившего изучению жизненных таинств? Жемчуг отложил нож. Он так и не смог стать врачом.

Отрывок про икебану и Клаудину взят из моей повести про аранжировку цветов.

Икебана в Америке – иностранец.

В Америке все бегут, все куда-то спешат, индексы на бирже падают и взлетают, Марту Стюарт в мехах и слезах сажают в тюрьму. Ты со своей импортированной икебаной – чужак. На Уолл-стрите в темпе вальса швыряются долларами, их женщины раздеваются со скоростью звука, а ты в это время часами смотришь на стеклянную банку, в которой лежат какие-то черные камешки и из которой торчит небольшой стебелек.

У иностранцев – иное отношенье ко времени.

Итальянцы, когда им говорят придти к трем, приходят в четыре; водопроводчик-мексиканец говорит «маньяна, маньяна» и ты с грустью смотришь на по-всегдашнему протекающий кран; американцы пунктуальны всегда.

Осваивая новое мастерство, ты становишься иностранцем. Американки, доросшие до уровня учителей икебаны, получают японские имена: Кошо, Кикухо, Йюсуй. Нашу учительницу, японку из Токио, зовут Сохо Сакай. Имя «Сохо» ей дали в Японии при получении титула «мастер».

Переехав в шестидесятых годах в Калифорнию, Сохо узнала, что растение, называющееся в Японии «Сохо», в Америке носит имя калифорнийского церциса. Таким образом, приобретенное еще в Японии имя предопределило вектор ее путешествий.

Когда Сохо поручили вести в США телевизионное шоу, посвященное икебане, ее принудили надеть кимоно и притвориться, что она не знает английский. Ее языковая непроницаемость, ее инородность повышали в глазах телезрителей уровень ее мастерства.

В одном случае иностранность может стать плюсом, в другом же ее нужно любыми путями изъять. Сразу же после 11 сентября торговцы-мусульмане, живущие в США, принялись вывешивать в окнах своих магазинов американские флаги.

Ты становишься своим, встав под чужой флаг.

Были ли объяснения Сохо Сакай утрачены в переводе с японского на английский язык? Вряд ли, – ведь икебану советуют изучать иностранцам: слова не нужны, достаточно просто смотреть. Кстати, по поводу фильма Софии Копполы «Трудности перевода» Сохо сказала: «обязательно посмотрите, там – икебана и Токио!»

В Токио недавно переехал один наш родственник, назовем его К… Когда-то его предки жили в итальянском городе Турин, а потом, в те достопамятные времена, когда живущим в Италии уркам предлагали на выбор либо тюрьму, либо убраться на все четыре стороны в Аргентину, они выбрали Аргентину. Уголовниками они не были, но, узнав от соседки, матери заключенного, об Аргентине, представили ее полной возможностей, благодатной страной.

В Аргентине отец К., богач Эдуардо, переживший четыре инфаркта и желающий перед смертью увидеть своего старшего сына, попросил нас его отыскать. К., не выносящий железного характера и жлобского поведенья отца, как мы позже узнали, переехал в Техас, а потом, как будто этого было ему недостаточно, еще больше от отца отдалился:женился на японке и с ней уехал в ее родную страну. Там у него родились не похожие на итальянских японские дети, которых никогда не увидит их буэнос-айресский дед.

Иногда становятся иностранцами для того, чтобы избавиться от изнуряющей опеки отца.

Эксцентричный американский перформансист Байарс, про которого я впервые услышала от своего знакомого Б. (однажды, когда немолодой уже Байарс был болен, Б. прислал ему в больничную палату по его просьбе «танцовщиц живота»), прожил в Японии около десяти лет. Обеспечивая себе пропитание, Байарс преподавал английский язык.

Для иностранцев родной язык – это товар.

Американка по имени М. познакомилась в Китае с профессором из Волгограда по имени В., который вечером играл на гитаре в трактире, а утром преподавал этот самый язык. Поженившись и обосновавшись в Америке, М. и В. как-то очутились на рынке. Там можно было приобрести свое имя, начертанное китайскими иероглифами (и таким образом как бы стать иностранцем).

В., желая попрактиковать знание китайского языка, получил табличку, заплатил за нее, и задал художнику какой-то вопрос. Тот не понял его диалекта и ответить не смог. Более того, после этого эпизода он больше не казался китайцем. Как может быть китайцем человек, не знающий китайский язык? «Он, наверно, кореец» – презрительно прищурился В.

В 1967 году в Киото Джеймс Ли Байарс устроил перформанс. Зрители, загипнотизированные раскатываемым по полу Байарсом и его другом рулоном бумаги длиной в сто футов, стояли без слов. Где-то в середине рулона промелькнул какой-то рисунок, который зрители жадно ощупали взглядом, а за ним опять пошла нескончаемая, белая, бумажная степь.

Джеймс Ли был хорошо знаком с икебаной. Пустое пространство – так же, как в икебане – было элементом его композиций. «Используйте пустоту» – говорит Сохо Сакай.

В брошюре, которую она выдает своим ученикам, – пятьдесят правил школы икебаны «Согецу».

Правило № 1. Красота цветов самих по себе не обязательно делает красивой всю композицию.

Правило № 2. Истинная икебана не может быть отлучена от каждодневной жизни и поступи времени.

Правило № 6. Когда практикуешь икебану, не бойся того, что получается в результате.

Правило № 23. Не транжирь цветы – и не береги их.

Эти правила можно применить к литературе и к живописи. Пересаженные на «чужеродную» почву иного искусства, они могут приобрести новый смысл.

Икебана возникла как приношение цветов Будде.

…Под влиянием дзен-буддизма и битников некий Дэниэл Робинсон, сирота, усыновленный врачом и проживающий в Беркли, вдохновился поэзией хайку и поменял свое довольно расхожее имя на «Робби Башо» (от Мацуо Башо).

От Башо (1940–1986), который был талантливым музыкантом, осталось совсем немного пластинок, а где теперь находится его имущество – гитары, архивы, не попавшие на винил песни, не знает никто. Но несколько лет назад в Интернете всплыла история про его смерть.

Башо, страдающий раком и болью в спине, пришел к костоправу-китайцу, который обучился своему мастерству где-то в странах Востока. Тот надавил на его шею, позвоночник хрустнул, дернулась голова, и Робби Башо, который, как при вскрытии выяснилось, страдал невыявленной аневризмой аорты, погиб на столе.

Чужеродное искусство исцеления может убить.

7 марта 2004, Сан-Франциско

Посвящается Соне

Я сразу выделила ее в толпе фотографий, и она моментально ответила: взглядом на взгляд. Мой – пристальный, ищущий; ее – скользящий, чуть отстраненный. Но надежды на обоюдность, разумеется, нет.

Соня любит светлые блузы: ворот расстегнут. Свобода и свежесть в треугольнике обрамленного тканью белого тела. Ямочки на щеках и блестящие на солнце кудряшки: приблизиться и дотронуться, приобнять тень.

Вот она стоит, повернувшись ко мне обнаженной и безупречной, как мрамор греческих статуй, спиной – а по плите на кухне раскиданы палитра и краски. Вот сидит, как мальчишка, на корточках, глядит на рисунки. А вот в галстуке, в бриджах, в альпийских ботинках, улыбается в камеру посреди снежной пустыни, рядом со своей первой любовью: долговязой, с дипломатическим статусом и замашками дэнди, андрогинной Аннамари.

Кто-то полагал Соню слишком восторженной и «сверхпо-этичной»; кто-то рассыпался в эпитетах «умная, обаятельная, миниатюрная, – ну просто звезда немого кино!»; кто-то считал неуправляемой, сошедшей с ума.

А она сама так себя описала: «Не забывай, что я, есть, женщина, я – живот, я – меч, я – сосок, я – секс, я – мечта, я – крест, а еще воскресенье, а затем – зеркало».

Известный композитор Джон Кейдж посвятил Соне хайку.

Когда она жила по соседству с этим долгоиграющим творческим и любовным союзом мужчин (Джон Кейдж и танцор Мерс Каннингем), Каннингем попросил ее придумать дизайн костюма для представления, музыку к которому сочинил Кейдж.

Соня, с находчивостью и наитием гения, разрисовала трико и лосины танцора прямо на нем, объяснив, что рельеф его мускулов водит ее рукой и помогает найти нужные краски.

Тело и орнамент на ткани (с каждым новым перформансом от костюма отслаивались лепестки краски) дополняли друг друга. Не отделить чувства от творчества, любовь – от того, что хочется изобразить, себя – от другой.

Она любила женщин – и их рисовала.

Вот «LesbiennesII»; вот «Amies».Линии переходят одна в другую, и непонятно, где начинается одна женщина и где продолжается другая, та, которая ее обняла. Вот сонины альбомы, где буквы перемешаны с буйной абстракцией красок, где излюбленное сюрреалистами «автоматическое письмо» неотделимо от набросков женских грудей и гениталий. Как отличить руку, которая записывает в тетрадку стихи, от руки, которая обнимает тебя?

Соня сообщала своей возлюбленной Алис Рахон: «Я пытаюсь сдержать чувства к тебе – и они переполняют меня и перетекают в картины».

Это красивое имя – Соня Секула – досталось ей по наследству от венгерца отца. Повторяю без устали. Наблюдая, как она сочиняет свои любимые хайку, как рисует «телефонные каляки-маляки», как расписывает «шкатулки для медитаций» (спичечные коробки) или заносит мысли в дневник:

«Гомосексуальность должна быть оправдана. Будем надеяться, что ее возьмет под свое крыло греческая мифология и защитят языческие боги природы, ибо она не грешит против природного естества. Она просто пытается соответствовать своим собственным правилам. Не стоит стыдиться любви к существу с такими же, как у тебя, душой и телом – но надо надеяться, что в каждой любовной истории присутствуют кристальность и чистота».

У нее были все предпосылки, чтобы стать всемирно известной художницей.

Ее отец был видным филателистом.

Она родилась, в 1918 году, в зажиточной швейцарской семье.

В юности она проживала в Нью-Йорке, на роскошной Парк Авеню.

Салон ее родителей навещал Марсель Дюшан, прославленный французский художник-концептуалист.

Она выставлялась вместе с Джексоном Поллаком и Максом Эрнстом, причем Эрнсту на выставке в Лондоне был оказан довольно холодный прием, в то время как картины Сони прошли «на ура».

Она была лично знакома с вдохновившим американских абстрактных экспрессионистов сюрреалистом Андре Бретоном и опубликовала в сюрреалистском журнале стихотворение под названием «Матка».

Ее работы висели в галерее Пегги Гугенхайм (чей образ с маленькой белой болонкой и непомерным секс-аппетитом запомнился нам по художественному фильму о Джексоне Поллаке).

Она повстречала в Мексике Фриду Кало, а во Франции – Алис Токлас, жену писательницы Гертруды Штайн. О каждой из этих насыщенно любящих, неистово творящих, неординарной сексуальной ориентации женщин можно снять кинокартину и получатся великолепные, в духе Альмодовара, полнокровные драмы.

Но обстоятельства того времени и нравы общества препятствовали Сониной славе – и сейчас она считается «одним из значительнейших художников двадцатого века» только в Швейцарии, где родилась.

Практически все абстрактные экспрессионисты (Поллак, Вильям де Кунинг, Марк Ротко) были мужчинами и картины их были маскулинны, масштабны. Как мужское достоинство – все напоказ. Небольшие по размеру работы Сони как бы терялись на фоне непомерных гигантов.

Мужчины громко требовали вниманья к себе – Соня обращалась к «клозетному символизму», пряча чувства к женскому полу за пиктограммами, биоморфными изображениями, иносказанием красок.

Семеро мужчин во главе с Поллаком демонстративно ушли от галерейщицы Бетти Парсонс из-за того, что та начала уделять внимание более «альтернативным» творцам (в чьем числе была и Секула) – Соня в конце жизни вела уединенное существование и говорила, что теперь она «сама себе артворлд».

Она страдала депрессией и расстройствами психики, из-за чего периодически ложилась на лечение в санатории, где причиной шизофрении считали ее лесбиянство. Доктора, чтобы вылечить ее от «сексуальных расстройств», применяли шоковую терапию и популярное в те времена заворачивание в мокрые простыни.

Но, несмотря на «лечение», Соня продолжала влюбляться.

Ее первой «музой» была сверходаренная и сверхэнергичная швейцарка Аннемари Шварценбах, жена дипломата, за которой тянулся длинный шлейф скандальных романов.

Один – в Тегеране, с прекрасной турчанкой, дочкой посла (сегодня за такое в Иране казнят). Другой роман – с женщиной-археологом на раскопках в Туркменистане, вследствие чего Шварценбах оттуда выгнали в шею.

Когда Аннемари познакомилась с Соней, Соне было семнадцать. Аннемари, писательница и фотожурналистка, была старше ее на десять лет.

Судьбы их схожи. Обе происходили из зажиточных швейцарских семей. Обе пытались покончить с собой из-за несчастной любви. Обеих общество не принимало и не хотело понять.

Собственная семья (текстильщики, толстосумы) считала Аннемари вырожденкой. Несмотря на ее публикации. Несмотря на путешествия в Ленинград и Москву, Марокко и Конго, Афганистан и Ирак, откуда она привозила полные гражданского пафоса снимки.

Засняв на фотопленку зарождение фашизма в Восточной Европе и Великую Депрессию в США, Аннемари спешила жить и любить, как будто предчувствуя, что в возрасте тридцати четырех лет упадет с велосипеда и разобьется.

Второй любовью Сони была замужняя художница Алис Рахон. После разрыва с ней Соня зареклась любить женщин, но в тридцать лет встретила художницу Манину Терен…

Была еще уже упомянутая арт-дилерша Бетти Парсонс, которая, будучи Сониной близкой подругой, представляла ее творчество в течение десяти лет. Говорили, что она переспала с самой Гретой Гарбо! В двадцатых и тридцатых годах Парсонс не скрывала своего лесбиянства, но Америка после Второй Мировой войны посуровела и Бетти пришлось забиться «в клозет». Как она на закате жизни – когда уже не надо было оберегать свою профессиональную репутацию – сообщала биографу:

«Понимаешь, когда ты отличаешься от других, все тебя ненавидят. Они тебя просто не переносят на дух и пытаются сделать все возможное, чтобы тебя растоптать. Мне было известно слишком много подобных историй. Я совсем не хотела попасть под копыто толпы».

А Соня не дала себя растоптать. Она повесилась в собственной студии в возрасте сорока пяти лет. Ей больше не надо никому доказывать, что она не вырожденка. Никто больше не заворачивает ее в мокрые простыни. Не делает инъекций, пытаясь погасить гадкой микстурой жар однополой любви. Ей больше не нужно, разорив семью дорогостоящими лечениями в санаториях, трудиться ни бухгалтером на фабрике, ни в прачечной для душевнобольных, ни в фирме по импорту куриных яиц.

От ее мраморной спины, от ее ямочек на щеках, от ее мальчишеской миниатюрной фигуры, от ее увлечений музами, Манинами, Алисами и другими богинями, от ее альпийских ботинок, от атласа и бархата тела ничего не осталось.

Только – картины.

20 февраля 2008

У розы нет зубов:

работы Брюса Наумана шестидесятых годов

Выставка современного американского инсталляциониста Брюса Наумана в музее Университета Калифорнии, Беркли.

В название экспозиции вынесена фраза из «Философских исследований» известного философа Людвига Витгенштейна, чьими работами – наряду с произведениями Самуэля Беккета, Владимира Набокова и Алана Роба-Грийе – тяготеющий к игре в слова и понятия Науман зачитывался. Так же названа одна из представленных на выста, вке работ, свинцовая табличка с оттиснутыми на ней словами «A Rose Has No Teeth», отлитая двадцатичетырехлетним студентом отделения искусств Брюсом Науманом в 1966 году. Эту т. а, бличку он намеревался прикрепить к дереву с расчетом на то, что со временем она полностью врастет в него и будет закрыта корой, дем, онстрируя, что как бы мы ни старались, выдавая на-гора свои инсталляции, романы и фильмы, природа всегда одержит над нами победу.

Несмотря на активный промоушн недавно открывшейся выставки Брюса Наумана в Беркли (лично мне попалось на глаза объявление в местной бесплатной газете и плакат на стене электрички), а также на тот факт, что в первый четверг каждого месяца посетить галерею можно бесплатно, народу в выставочном зале было немного.

Студенты, работающие в галерее, предупреждали всех посетителей, чтобы те держали сумки прямо перед собой, чтобы ненароком не сбить с ног какую-нибудь неустойчивую инсталляцию, а также, заметив, что я записываю за экскурсоводом, попытались всучить мне карандаш, утверждая, что ручкой рядом с произведениями искусства писать нельзя.

За исключением этих мешающих восприятию искусства штришков, выставка оставила приятное, хотя и несколько недоуменное впечатление. Скажу честно: корпус работ Брюса Наумана – имени известного в так называемом «art world»,из тех, о ком говорят с придыханием – был мне незнаком. Да, я знала, что он практически живой классик и пионер видеоарта, знаменитый также работой со звуком и инсталляциями с применением неоновых трубок, однако, этот художник не вызывал у меня никаких ассоциаций, кроме как, например, с Майком Наумовым и Брюсом Ли.

Отсутствие специальной подготовки стало препятствием: мой спутник, после утомительного рабочего будня, наполненного поднятием тяжестей и беганием по узкой утробе американского военного корабля, даже на третий этаж музея еле взобрался, что уж тут говорить о стойком выстаивании перед тремя десятиминутными видео, на которых Брюс Науман покрывает себя толстым слоем грима, так что живое тело, последовательно пройдя через розовые, зеленые, черные и т. д. стадии, превращается в неузнаваемый, кажущийся неодушевленным объект.

Мой спутник растерянно переводил взгляд с картин на скульптуры – организаторами выставки был сделан акцент на студенческой продукции классика инсталляции, еще времен его обучения на арт-отделении в Университете Калифорнии, Дэвис – и спрашивал меня, что же считать «гвоздем» выставки, за что зацепиться.

Времени до закрытия оставалось всего ничего, и мне сразу стало понятно, что любой «посторонний» посетитель, скорее всего, уйдет из музея с пустыми руками, ведь искусство Наумана вряд ли покажется доступным пришедшему «с улицы». За каждой работой стоит определенный концепт, требующий не только домысливания, но и четких объяснений, и поэтому, стоило нам – о чудо! – пристроиться за водящим любителей искусства по галерее, как Моисей по Египту, астеничным арт-аспирантом с острым носиком в виде курсора, как все некоммуникационные работы Наумана тут же встали на свои места, заговорили и обрели смысл.

Вот, например, висящая на стене продольная панель из стекловолокна с пятью разноразмерными вмятинами, озаглавленная «Колени пяти знаменитых художников» («Wax Impressions of The Knees of Five Famous Artists»,1966). Ее скромный бежевый вид вовсе не показался мне божественно-гениальным, однако, как только арт-аспирант объяснил, что панель символизирует выпуклости в неодушевленном объекте, оставленные человеческим телом («тут было колено, отметился живой человек – а теперь после него осталась лишь выемка, свидетельство о произведенной манипуляции, пустота»), как объект «задышал».

Или, вот, например, лежащая на полу огромная, бурая, неподъемная плита из металла ( «Dark»,1968). Не заметив ее, я чуть не споткнулась – но мой интерес к этой ранней работе Наумана вырос, когда арт-аспирант сказал, что на ее исподе написано слово «dark»,не видное зрителю: «когда ты чего-то не видишь, но знаешь, что оно там присутствует, ты перестаешь думать о том, что ты видишь – то есть, об этой самой плите – и начинаешь думать о том, чего ты не видишь (о написанном слове) и чего, может быть, вообще нет».

Или возьмем видео, где Науман выматывающе долго (многие его видео длятся по часу, ибо в 60-е годы видеокассеты длились именно столько, а Брюс доводил все до пленочного конца) манипулирует двумя спаянными вместе водопроводными трубами («Manipulating the T Bar»). Таким образом, неодушевленный объект – эти самые трубы – принимает активное участие в креативном процессе наравне с человеком, подводя одушевленное и неодушевленное к одному знаменателю.

Меня лично впечатлило десятиминутное видео, снятое Науманом под воздействием общения со знаменитой американской авангардисткой Мередит Монк, которая показала ему элементы современного танца («Square Dance»,1967–1968). На этом видео юный Науман – босиком, в «Левайсах» и темной футболке (кстати, в прекрасной физической форме, со стройным телом, на которое стоит полюбоваться) – выполняет упражнения при помощи нарисованного белым мелом на асфальте размеченного прямоугольника. Стоя посредине одной из сторон прямоугольника, Науман, как на занятиях по гимнастике, отставляет ногу вправо, касаясь начертанного на асфальте «угла», а потом приставляет, затем опять отставляет и приставляет, и так далее в математическом, без устали, почти механическом темпе, пока не оприходует все четыре угла.

Я решила простоять перед видео все десять минут, чтобы получить полное представление об этой работе. Уже на третьей с половиной минуте мои ноги в кожаных европейских «оксфордах», за предыдущие три дня прошагавшие около тридцати километров, отяжелели и приросли к полу, а сам пол закачался; камни событий, случившихся на неделе, увесисто заполонили карманы; голова поникла под мраморной плитой роящихся мыслей и поплыла. Суховатый, босой Брюс Науман на черно-белом экране начал казаться невесомым и потусторонним.

Здесь, в выставочном зале, мое тело и мои обязанности человека, журналиста, жертвы искусства, жены делали меня удивительно плотной и плотской, с н-ным количеством облепившего меня как полипы лишнего веса. Там же, на плоском экране, без устали работающий над упражнениями Брюс Науман ныне приобретал иное значение: «здесь» был мир, где ты целый день проводил, как мой спутник, бегая с тяжелыми цветочными кадками по внутренностям военного корабля, украшая его интерьер по случаю дня рождения капитана; «там» был мир, где ты мог себе позволить бесконечное количество никому не понятных движений, где ты не должен был облачаться в нарочитые одежды офисного планктона или Платона, а мог преспокойно исследовать все функции своего легко одетого, будто только что рожденного, тела, отдавшегося стихии абсурдного, абстрактного танца.

На выставке были представлены и ранние «неоновые» работы Наумана. Одна из них представляла собой причудливо изогнутую светящуюся трубку цвета лаванды, напоминающую биение сердца на экране больничного осциллографа, а на самом деле являющуюся фамилией «Nauman»,вытянутой «вертикально четырнадцать раз» («My Last Name Exaggerated Fourteen Times Vertically»,1967).

Это не единственная игра Наумана со словами (или с собой). Запоминающимися оказались и другие артефакты, такие, например, где Науман воспроизводит в буквальном смысле английскую идиому «from hand to mouth»(«жить от зарплаты до зарплаты», быть очень бедным), дословно переводимую как «от руки ко рту». Эта идиома представлена им в виде графической работы с изображенной на ней конечностью, которая с одной стороны оканчивается кулаком, а с другой стороны – ртом. Кстати, это выражение – как отмечают организаторы выставки в роскошно изданном каталоге for free– отсылает к незавидному материальному положению самого художника в шестидесятых годах.

Еще одна работа такого плана – большая цветная фотография, изображающая белобрысого, востроносого, тонкокостого Наумана в клетчатой красной рубашке, практически сливающейся с расцветкой клетчатой скатерти, подъедающего с тарелки мучную выпечку в форме букв. Работа называется «Eating My Words»– что буквально переводится как «съедая мои слова», но на самом деле означает «забери свои слова обратно, ты был не прав».

Подытоживая впечатления, хочется отметить, что в общем и целом выставка удалась: перед ее посетителями предстал молодой, начинающий, ищущий гений, чьи ранние работы не обязательно безупречны, зато всегда амбициозны и глубоки. Чего стоит, например, неоновая вывеска, ныне обретающаяся в арт-галереях, а ранее висевшая в окне науманской студии в Сан-Франциско: «Истинный художник помогает миру путем выявления мистических истин» («The True Artist Helps the World by Revealing Mystic Truths»,1967). А истины самого Наумана, как оказалось, не так просто выявить без помощи астеничных арт-аспирантов или хотя бы минимальных знаний о концептуальном искусстве.

февраль 2007


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю