355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Мануэль Васкес Монтальбан » Галиндес » Текст книги (страница 4)
Галиндес
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 02:45

Текст книги "Галиндес"


Автор книги: Мануэль Васкес Монтальбан



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 26 страниц)

И приземистый человек перегибается через стол, почти задевая грудью остатки пирожного, и лицо его, вплотную приблизившееся к лицу собеседника, внезапно багровеет, а голос превращается в свистящий шепот, бьющий бичом невозмутимо моргающего Нормана:

– Мы не позволим четырем философствующим красным непонятно зачем вытаскивать из могилы никому не нужных мертвецов.

Профессор знает, что должен швырнуть салфетку на стол, подняться, сказать, что не желает выслушивать грубости, и уйти, но взгляд зеленоватых глаз агента его удерживает, завораживает, как зияющее дуло револьвера.

– Мы не позволим вам копаться в нашем грязном белье, профессор.

– Вы что, перепили?

– Нет. Я не перепил. Я хочу, чтобы вы запомнили все, о чем мы сегодня говорили, но главное – запомнили то, что я вам буду говорить теперь. Вы должны остановить эту работу. Я полагал, что это будет нетрудно, потому что эта ученица была вашей любовницей, однако все в прошлом. Поэтому теперь мне приходится перестраиваться на ходу. Возможно, потом я дам вам другие инструкции, а пока предлагаю такую линию поведения. Вы требуете, чтобы Мюриэл Колберт представила вам отчет о том, в каком состоянии находится ее работа в данный момент, и сообщаете ей, что замедленный темп вызывает беспокойство. Получив ее ответ, вы не скрываете своего крайнего недовольства работой Мюриэл и говорите, чтобы она больше не тратила время впустую: в ее возрасте уже нельзя так легкомысленно относиться ко времени. Поэтому вы предлагаете ей другую тему, более выигрышную. Мы можем обеспечить ей стипендию, в три-четыре раза превышающую ту, что она получает в настоящее время, – пусть только она прекратит заниматься делом Галиндеса и займется еще кем-нибудь. И сгинет с наших глаз.

– Ваше предложение возмутительно и чревато для вас осложнениями. Вы не боитесь, что завтра я через прессу сообщу об оказанном на меня давлении?

– Ну, во-первых, кого именно вы намерены обвинить, кого? Разве вам известно мое имя?

– Роберт Робардс.

– Неужели вы думаете, что оно настоящее? Я придумал его, пока ехал на встречу с вами. Я читал статью о Голливуде и позаимствовал имя у Роберта Редфорда, а фамилию – у Джейсона Робардса.

– Я помню номер вашей машины.

– Ну, у меня целая коллекция как машин, так и табличек с номерами.

– Но для чего нужно то, о чем вы меня просите?

– Прекрасно, Норман. Вот теперь вы наконец заговорили, как профессор этики. Знаете, какое определение этики я помню еще со студенческих лет? Запишите, если не знаете – «поведение, обусловленное соображениями разума». Быть этичным – значит всегда руководствоваться соображениями разума. – Свое одобрение он подкрепляет, похлопывая профессора по руке. – Сейчас я вам приведу причины, исходя из которых вы будете нам помогать. В основе первой, последней и той, что в середине, одно простое соображение – ты, парень, в штаны со страху наложил.

И дружеское похлопывание узкой руки превращается в жесткую хватку, а Норман Рэдклифф пытается придать своему взгляду выражение оскорбленного достоинства.

– Ты совсем уделался со страху, парень. В хорошенькую историю вляпался: молодая жена, средства, которые ты выплачиваешь своим прежним женам, у тебя четверо детей, в том числе ребенок, которого совсем недавно родила твоя молодая и богатая жена, еще довольно молодые теща и тесть не спускают с тебя глаз… Твоя теща моложе тебя, Норман, и они не спускают с тебя глаз не только как с зятя, но и как с компаньона по приобретению этого дома в Ньюпорте или в Мидлтоне, не имеет значения. А это восемьсот тысяч долларов, Норман.

И он начинает насвистывать – громче, громче, пока на них не начинают с интересом поглядывать люди за соседними столиками.

– Неужели нужно доводить до скандала?

– Простите, я не заметил, что тут так много народа.

– Мне нечего стыдиться. И нечего бояться.

– Выплывут на свет все ваши похождения, все истории с девицами, едва достигшими совершеннолетия, а то и с не достигшими, со студентками и с не студентками. Фонды отзовут средства, ассигнованные на вашу книгу, а вы возлагаете такие надежды, что она даст вам необходимую материальную основу, необходимую, чтобы родители жены были довольны, ведь тогда вы внесете свою часть за дом в Ньюпорте. Если же разразится скандал, посудите сами – какой университет возьмет на работу человека вашего возраста, который опубликовал всего полторы книги, причем одна из них называлась «Антикоммунизм и изотопная мораль»? Если вы не добьетесь разрешения возглавить работу над этим эпохальным монументальным трудом об истории идей в Соединенных Штатах, на вас можно поставить крест как на человеке и как на преподавателе. У вас останется лишь осанка заядлого теннисиста. Мне нравятся люди с такой фигурой – возможно, потому, что сам я всегда был похож на першерона. И мне не нравятся этакие розовато-красные, которые всегда умеют выйти сухими из воды. Мне не нравятся люди, которые пишут памфлеты, прикрываясь туманными названиями вроде «Коммунизм и изотопная мораль», после чего распутничают и находят себе денежную бабенку, и покупают себе дом в Ньюпорте или в Мидлтоне. Но что мне нравится, а что нет, не имеет никакого значения. Просто у тебя, парень, нет выбора.

Вот теперь человек с осанкой теннисиста медленно поднимается, проводя правой рукой по мрачному, усталому лицу. Он направляется к выходу, но во всех его движениях сквозит неуверенность, и, оказавшись на открытой веранде, он задумчиво останавливается, опершись о перила, устремив невидящий взгляд на мигающие вдали огни Лонг-Айленда.

– Простите, сэр, но вы, кажется, забыли оплатить счет.

Бледная официантка улыбается ему деланно-веселой профессиональной улыбкой и протягивает длинный листок бумаги – такой серый, что он кажется грязным.

– Я сейчас вернусь, и потом там остался мой приятель.

– Ваш приятель заплатил за себя.

– Простите. Я думал, он заплатит за обоих, а я потом ему верну деньги.

– Но он заплатил только за себя.

Девушка начинает проявлять нетерпение, и только когда хмурый мужчина протягивает ей кредитную карточку, профессиональная приветливость возвращается к ней; взяв карточку, она уходит внутрь ресторана, обходя грузного Робардса, который, стоя в дверях, наблюдал за этой сиеной. Так они стоят молча, в пятнадцати метрах друг от друга, пока не возвращается официантка и с напускным интересом не спрашивает, довольны ли они обедом. Ее лицо сразу становится безразличным, как только мужчины поворачиваются к ней спиной и направляются к ступеням, идущим вверх, к шоссе. Они уходят навстречу спускающемуся сумраку, который разрезают огни лимузинов, мчащихся по бостонской трассе. Приземистый человек выбирается на шоссе, приветливо улыбаясь:

– Вам сообщат номер абонентского ящика, на который вы будете пересылать копии своих писем к Мюриэл Колберт и ее ответов, а также сообщения о содержании телефонных разговоров, если вам приведется разговаривать с ней по телефону.

Приземистый мужчина садится в машину, но не приглашает профессора последовать своему примеру; потом, словно вид рычагов напомнил ему о чем-то, нажимает кнопку, и окошко опускается. И тогда он говорит застывшему от растерянности профессору:

– Я забыл предупредить, что не смогу подбросить вас назад в университет. Но здесь недалеко, метрах в ста, автобусная остановка. Если все пойдет нормально, мы с вами больше не увидимся. Если же все пойдет не так, как нам надо, мы будем с вами видеться так часто, что всю оставшуюся жизнь вы будете жалеть об этом вечере.

И стекло тут же возвращается на прежнее место, словно ледяная завеса, а Норман Рэдклифф, придя в себя, поворачивается и упругим шагом направляется к автобусной остановке, засунув руки в карманы. Разворачиваясь, недавний собеседник Нормана на мгновение выхватывает желтым светом фар его высокую фигуру. Приземистый человек, сидящий в машине, неподвижно застыл, едва заметными движениями направляя машину, уносящуюся вдаль по ночному шоссе. Неожиданно черты его лица приходят в движение, и с губ срываются слова песни. На секунду он прерывается – только для того, чтобы громко сказать ветровому стеклу:

– Ну и дерьмо же ты, Норман Рэдклифф!

И он начинает повторять нараспев – десять, двадцать раз подряд – названия книг профессора, с разными интонациями, но писклявым женским голосом: истоки моральной жизни, антикоммунизм и изотопная мораль, истоки моральной жизни, антикоммунизм и изотопная мораль… ай, Норман, я больше не могу, что ты со мной делаешь… еще, Норман, еще, еще один изотоп… больше не могу… истоки нравственности, антикоммунизм и изотопная мораль, истоки нравственности, антикоммунизм и изотопная мораль, истоки нравственности, антикоммунизм и изотопная мораль… доктор Рэдклифф, о, доктор Рэдклифф… разве он весь там поместится? А когда эта забава надоедает, мужчина останавливает машину, откидывается назад и медленно, нараспев начинает читать:

 
Река внутри нас, море вокруг нас,
Море к тому же граница земли, гранита,
В который бьется; заливов, в которых
Разбрасывает намеки на дни творенья —
Медузу, краба, китовый хребет;
Лиманов, где любопытный видит
Нежные водоросли и анемоны морские.
Происходит возврат утра – рваного невода,
Корзины для раков, обломка весла,
Оснастки чужих мертвецов. Море многоголосо.
Богато богами и голосами.
 

– А чему ты меня научишь, Норман? Чему, скажи, не своди меня с ума…

И так почти всю дорогу до Нью-Йорка он то напевает, то читает вслух стихи, то изображает молоденькую девушку, которой домогается распутный профессор. И только подъезжая к Нью-Йорку, он серьезнеет, будто на него такое впечатление производит Бронкс вдали. Но еще что-то тихо бормочет, словно внутри у него засела какая-то грязь, и, как плевок, злобно срывается у него с губ:

– Теология безопасности. Недоносок! Я тебе покажу теологию безопасности.

* * *

«Баски, загадочная, легендарная раса». Почему ты снова и снова повторяешь название той лекции, словно ничего больше не осталось в твоей разбитой голове, нет, не разбитой, хуже – превращенной в месиво? «Я благодарю генералиссимуса Рафаэля Леонидаса Трухильо за гостеприимство, которое он оказал испанским эмигрантам; вместе с ним мы будем способствовать процветанию этой страны, которой он так мудро руководит». Это или что-то в этом духе сказал ты в начале лекции. Сидящие в первых рядах зала в «Атенео Санто-Доминго» военные смотрели на тебя вежливо, но с некоторой чисто креольской настороженностью. Ты уже знал тогда: диктатор раздражен тем, люди каких профессий приехали в его страну – писатели, адвокаты, врачи, психологи, танцоры… «На кой мне весь этот сброд? Мне нужны агрономы, врачи, которые улучшат расу на границе с Гаити: я хочу, чтобы там появились светлокожие дети, больше похожие на испанцев, чем на варваров. Население вдоль границы должно быть похоже на доминиканцев, и испанцам предстоит вытеснить всех евреев, которым я разрешил поселиться в Сосуа…»

– Хесус, значит, тебя зовут Хесус Галиндес…

Ты отчетливо слышишь этот голос и понимаешь, сколь глубок твой сон. «Баски, загадочная, легендарная раса». За каждую визу – пятьдесят долларов. Пятьдесят долларов за каждого баска, за каждого производителя потомства, за образованного эмигранта, надежда которого умерла; ты с такой горечью говорил об этом своим друзьям, а они тебе ответили: «Зато мы живы, Хесус…» Тебя зовут Хесус Галиндес… Нет, не очухивается, может, мы хватили лишку? В каком смысле они хватили лишку? Повсюду запах пустоты, блевотины, словно падаешь в пустоту, которая имеет запах, беззвучный запах… что-то ударяет тебя изнутри в живот, но веки твои не хотят открываться навстречу яркому свету. В университетском городке Колумбийского университета уже смеркалось, и Эвелин пришла в ужас, когда ты сказал, что пойдешь через весь Гарлем пешком. «Я подвезу вас, ведь я на машине». – «Нет, мне хочется пройтись по Гарлему. Сегодня служат особую мессу, и мне нравится церковная служба под звуки румбы». – «Профессор, вы сошли с ума». – «Вы, янки, трусы, потому что после того, как вы расправились с индейцами, у вас всегда было тихо, и вы не знаете, что такое бомбардировка… Только те, кто приехал из Европы или с юга Рио-Гранде, знают, что такое настоящая опасность. Иногда в Колумбийском университете я встречаю Германа Арсиньегаса и погружаю его в Гарлем, в атмосферу черных и пуэрториканцев, в лавочки на 125-й улице, где продаются свечи семи цветов – чтобы просить о любви, об отмщении, об успехах на экзаменах. Где есть приворотное зелье, чтобы вернуть мужа или найти жениха, где продаются травки, с помощью которых можно усмирить грубого крикливого мужа, где продают волшебные корни, порошки или настои. А потом мы идем по плохо освещенному Гарлему, и Арсиньегас дрожит от страха, а я танцую для него на сломанных скамейках, как Фред Астер, который мне нравится больше, чем Джин Келли».

Но ты все-таки уселся в машину Эвелин и почувствовал себя профессором, который дает советы ученице по имени Эвелин Лэнг. Слыша собственный голос, ты думаешь, какой путь пройден с тех пор, как сам был учеником – учеником Санчеса Романа, – и до этой минуты, когда сидя в старой машине, даешь наставления ученице, а твои слова заглушает шум работающего мотора и проносящихся мимо машин. 57-я улица, Восьмая авеню. «Прощай, Эвелин», и ты хочешь погладить ее по щеке, но сдерживаешься: тебе нравится ласкать женщин, и Эвелин сразу бы это почувствовала. Затем ты спускаешься в метро упругой походкой худощавого, длинноногого человека – женщины, с которыми ты танцевал фокстрот в Санто-Доминго, говорили, что у тебя фигура танцора. «Ты совсем сумасшедший, Хесус, хотя по тебе этого не скажешь». Ее звали Глория, Глория Вьера. Глория и Анхелито. На мгновение перед ним возникают лица Глории, Анхелито, Хромого.

– Хесус Галиндес, вас зовут Хесус Галиндес…

– Хесус Галиндес, – бормочешь ты, и лицо тут же исчезает, улыбка растворяется в воздухе…

– Он заговорил, пойди, скажи капитану.

Где ты?

– Где я?

– Спокойно, приятель. Сейчас придет капитан.

Пахнет едой, остывшей едой. Не может быть, чтобы ты ужинал. Ты собирался быстренько перехватить бутерброд все равно с чем, что подвернется в холодильнике, отредактировать соображения, с которыми хотел выступить на заседании Комитета испанцев, и заставить Росса оказать давление на губернатора, чтобы тот дал разрешение.

– Где я?

Покатый потолок приближается, а вместе с ним – запах остывшей еды, и ты знаешь, откуда он идет, а может, он притаился где-то в твоем сознании: тыквенные оладьи, и ты повторяешь названия кушаний, нанизывая их в ритме фокстрота, или свинга, или буги-вуги, еще бы, Хесус, ведь у тебя фигура танцора, – тыквенные лепешки, лепешки из маниоки, тушеный цыпленок, тыквенная каша, тыквенная каша, тыквенная каша, сырные палочки под чесночным соусом, что тебе лезет в голову, Хесус, кокосовый орех с сахаром, пирожное.

– Что он сказал?

– По-моему, «пирожное».

– И мне показалось.

Ты с трудом поворачиваешь голову на второй голос, но видишь только яркий сноп света, падающий от лампы под потолком, а вне его – пустота.

– Этот кретин перечислял названия кушаний.

– Он стонет. Его парализовало.

«Мне сказали, вы прекрасно танцуете, Галиндес». – «Намного хуже вашего превосходительства». – «У нас, у жителей Антильских островов, танцевальный ритм растворен в крови, хотя это чистейшая кровь, но говорят, тут танцуют даже корни пальм. Ну-ка, испанец, не бойся выйти в круг со мною!» Трухильо подзадоривал тебя – единственный танцор в кругу, образованном его свитой, которая кричала «браво, браво». «Эти кретины из оркестра не успевают за мной, они мне весь ритм ломают!» И с помощью своих адъютантов диктатор взобрался на подмостки, где сидели музыканты, и вырвал палочку из рук дирижера. Темнокожие музыканты белели на глазах, а диктатор разглядывал их, одного за другим, не выпуская палочку из рук. «По всей видимости, старый солдат должен учить, как надо играть. Внимание!» И дирижерская палочка замелькала как обезумевшая, и музыкальные инструменты задрожали, и только диктатор оставался неподвижен, как мраморная глыба, а свита рукоплескала ему. «Вы знаете мелодию «Я останусь на коне»?» И тут рукоплескания перешли в овации, и мраморная статуя помягчела от нахлынувших чувств и заулыбалась, и диктатор начал обнимать музыкантов, обещая им денежное вознаграждение. «И я останусь на коне, Галиндес, потому что этого хочет мой народ, об этом меня просит мой народ, и ради моего народа я обязан пожертвовать частной жизнью, я должен принести эту жертву в ответ на то доверие, которое вижу в простодушных глазах моего народа. Благодетель Родины. Реставратор экономической независимости. Генералиссимус. Лучший учитель. Лучший журналист. Лучший писатель, Господь Бог и Трухильо».

 
«Я не сойду с коня», —
Так генерал сказал.
«Я не сойду с коня»,
И равных нет ему.
 

«Я останусь на коне». – «А мы пойдем за тобой пешими». – «Даже наказания мои всегда справедливы». – «Моя жизнь в Доминиканской Республике, Эвелин, – законченная глава. Я словно побывал на театральном представлении, ярком и неистовом, где много шляп с перьями и гобоев. Помните фотографию, которую я показывал вам, когда Трухильо был в Мадриде, у своего приятеля Франко? Этот паяц показался смешным даже франкистам, и на фотографии видно, как первые лица франкистского режима еле сдерживают смех, стоя позади Трухильо». – «И вы принимали участие в параде в честь Трухильо?» – «Нас попросили. Испанские иммигранты и евреи – мы замыкали шествие». И ты бы и дальше принимал участие в таких парадах, и диктатор смотрел бы на вас своим суровым взглядом. И Пепе Альмоина шел бы рядом с тобой, ведь съежившись, хотя затем потешался над этим, когда вы, иммигранты, устроили веселый ужин в «Ла баррака». «Хесус, не делай глупостей. Благодетель Родины готов купить книгу, в которой ты его поносишь, – на большее этот убийца не способен».

«Пепе, ты что, за этим приехал в Нью-Йорк? Разве тебя самого он не вынудил перебраться в Мексику?» – «Это твой шанс, Хесус, а может быть, и мой. Продай ты им эту книгу, и он перестанет преследовать нас – и тебя, и меня. Разве тебе не надоело прятаться, спасаться бегством, Хесус Мы бежим, не переставая, с 1936 года, прошло целых двадцать лет, Хесус, а мы все бежим и бежим». Альмоина изящно склонился – он сидел спиной к свету во Дворце международных отношений, где работал старший сын Трухильо, Рамфис; Альмоина был его наставником и пытался развеселить тебя, рассказывая о том, как юный наследник неутомимого всадника зашифровал имя своей возлюбленной в названии конюшни – «Аронид». Альмоина склонялся изящно, однако слишком низко – точно так, как кланялся он, когда супруга диктатора поставила свою подпись под написанной им пьесой, – изящно, однако слишком низко, – и в день шумной премьеры «Ложной дружбы» в театре «Бельяс Артес». «Ложная дружба» – так называлась эта пьеса. И пока Альмоина кланялся слишком низко, все окружили супругу Трухильо и рукоплескали ей, пораженные неожиданно открывшимся у нее талантом, а по партеру уже пополз слушок, что настоящий автор – Пепе Альмоина – добровольно отказался от своего авторства. Да, потом Альмоина впал в немилость и уже в Мексике написал книгу – без опенок и эмоций – о том, как он был секретарем Трухильо, а затем и другую – на сей раз безжалостную и жесткую, – но подписал ее псевдонимом Бустаманте. «И ты, Пепе, просишь, чтобы я отказался от своей книги? А про свою ты забыл?» – «Они сделают вид, что ничего не было, Хесус, и все начнется с чистой страницы. У нас общая судьба. Мы – проигравшие». – «Я никогда не кланялся Трухильо так низко, как ты». – «Но ты кланялся, а когда человек кланяется, он не имеет права критиковать за это других». – «На этот раз нет, Пепе: Санто-Доминго, Благодетель Родины, вся их свора – это законченная глава в моей жизни. Здесь Благодетель меня не достанет, не дотянется. А кто тебя послал?» – «Феликс Бернардино, он и его сестра Минерва, а ты знаешь, какие они». Феликс Венсеслао Бернардино, он же Бучалай, он же Морокота, совершил свое первое убийство в двенадцать лет. Будучи послом Трухильо в Гаване, он создал группу убийц, которая занималась физическим уничтожением руководителей находящейся в эмиграции оппозиции. Если в детстве он был убийцей районного масштаба и его знали только в родном квартале, то затем его подобрал Трухильо, и он продолжал заниматься своим ремеслом, но уже на службе у диктатора, который постепенно возвысил его до поста атташе по вопросам культуры в посольстве в Вашингтоне, где он занимался созданием группы, лоббировавшей интересы Трухильо.

Потом он был послом в Гаване и вот теперь – теперь стал генеральным консулом в Нью-Йорке. «Меня послал Бернардино, Хесус, и ты знаешь, что он собой представляет». – «Я живу в свободной стране». – «Хесус, ты знаешь, что они собой представляют». – «Я живу в свободной стране». – «Хесус, ты знаешь, что он собой представляет». – «Кто?» – «Благодетель». Ты вспоминаешь, как впервые увидел портрет Трухильо в приемной консульства Доминиканской Республики в Бордо. Шел 1939 год, и ты, вместе с другими эмигрантами, такими же опустошенными и уставшими, дожидался, пока тебе поставят въездную визу Доминиканской Республики; в приемной висел портрет темноволосого мужчины с благородной осанкой, в треуголке, увенчанной спадающими перьями. «Это президент?» – «Нет, нет, – ответили вам, – это Благодетель Родины». – «И ты, Пепе, не даешь мне рассказать об этом? Ты всегда был на побегушках у собственного угодничества. У меня хорошая память, и я помню, как ты выполнял поручения Трухильо, от которых разило кровью, – помнишь, как ты написал Периклито, который жил в эмиграции в Колумбии, и просил его не связываться с Трухильо, потому что он тем самым ставил под угрозу жизнь своего отца, дона Перикла Франко, председателя Апелляционного суда в Сан-Педро-де-Макорис?» – «Я устал бежать, Хесус, все крысы мира бегут за мной по пятам. Двадцать пять тысяч долларов, Хесус, он не заплатит ни долларом больше, это цена твоей жизни, твоей и моей». – «Нет». – «Ты выносишь смертный приговор и мне, и самому себе. Трухильо не из тех, кто зажмуривается, когда надо убить человека, и он пользуется теми, кто живет зажмурясь, а ты написал, что Рамфис не был зачат Трухильо в законном браке, что он сделал этого ребенка, когда его будущая жена еще была супругой кубинца». – «Я живу в Нью-Йорке, Пепе, образцовом городе самой сильной и самой свободной страны в мире». – «Господин Хесус Галиндес? Я здесь внизу, в вашем подъезде, звоню от консьержки. Вы бы не могли оказать мне любезность и принять меня? Мне надо рассказать вам что-то важное, меня зовут Мануэль Эрнандес, я из Пуэрто-Рико, моряк с торгового судна, и я борюсь против Трухильо».

Так появился Хромой – этот хромой человек, ты тогда еще не знал, что все звали его Хромой. С мрачными глазами, один – искусственный, человек страдал нервным тиком, от которого все лицо постоянно перекашивалось, на голове – небрежный парик, из-за которого его физиономия казалась отражением всей фальши этого человека. Ты так остро чувствуешь, что он тебе неприятен, что невольно отступаешь на два шага, а он, прихрамывая, делает эти же два шага навстречу тебе, и ты замечаешь, что, обращаясь к тебе, он старается произносить слова с пуэрто-риканским акцентом, однако в голосе его угадывается испанская интонация. «Мне надо поговорить с вами с глазу на глаз, мы не могли бы подняться к вам в квартиру?» – «Вы вполне можете сказать мне все, что хотите, и тут». – «У нас с вами есть общие друзья в Доминиканской Республике, и они послали меня, потому что верят в вас. У меня есть список тайных агентов Трухильо, действующих в Соединенных Штатах». – «Я не хочу смотреть этот список». И ты поворачиваешься к нему спиной, чтобы уйти, но краем глаза видишь, что, переступив с ноги на ногу, словно он хромает на обе ноги, человек движется следом. «Я понимаю вашу настороженность, вы меня видите в первый раз, и на самом деле моя фамилия – Веласкес, но документы у меня настоящие». Дверь лифта медленно задвигается, разделяя вас, и, поднимаясь к себе в квартиру, ты уже знаешь, что позвонишь Сильфе, чтобы он рассказал все, что ему известно, об этом типе. Сильфа должен его знать – он знает всю подноготную доминиканской оппозиции в Нью-Йорке. «Позвони в полицию, Хесус. Этот тип похож на агента Трухильо». Сотрудники ФБР сказали тебе то же самое. Ничего не добавили они, и когда ты сказал, что человек, выдающий себя за пуэрториканца, появился снова, и опять в подъезде твоего дома, № 30 на Пятой авеню. И снова он бормотал что-то невразумительное, а в твоих уклончивых ответах чувствовалось отвращение, и ноги сами несли тебя к спасительному лифту. И ты просто рассвирепел, увидев его несколько дней назад на том же месте – тот же странный взгляд стеклянного глаза, отвратительный парик, деланная хромота, слезливая просьба о доверии, – и ты разозлился на себя за свою осторожность и набросился на него, угрожая обратиться в полицию. И тогда ты заметил, что он дрогнул и растерялся. «Не верьте тому, что вам наговорили обо мне, дон Хесус. Почти все доминиканцы, которых вы знаете в Нью-Йорке, на самом деле – агенты Трухильо». – «Что вам от меня надо?» – «Поговорить с глазу на глаз». – «Оставьте меня в покое». И снова спасительный лифт, в котором ты чувствуешь себя в безопасности, ты – в своей крепости, среди старых писем. Вот письмо к Ирале, которое ты никак не допишешь, и не забыть бы позвонить Россу, поторопить его с оформлением бумаг на шествие. Запах холодного прогорклого масла заставляет тебя открыть глаза и поискать глазами это масло, и ты тут же вспоминаешь поэлью, [10]10
  Национальное испанское блюдо из риса, курицы, креветок и разнообразных моллюсков.


[Закрыть]
последнюю ложку риса, который ты собрал с блюда на кухне у Сильфы, когда принес туда грязные стаканы – на стенках еще остались следы от слишком густого испанского вина. «Я поднимаю бокал, мы все поднимаем бокалы за здоровье профессора Галиндеса, диссертация которого была отмечена особой наградой в Колумбийском университете. Диссертация эта имеет самое непосредственное отношение к нашей борьбе, борьбе доминиканских демократов. Да здравствуют Галиндес и свобода Доминиканской Республики!» – «я благодарю вас, друзья, за то, что, отложив намеченные на этот вечер дела, вы пришли отпраздновать мой скромный успех». И все засмеялись, потому что этим вечером они собирались подпортить официальный праздник в честь Дня независимости Доминиканской Республики, который консул Бернардино устраивал в казино «Палм-Гарден». Говорят, в Нью-Йорке видели Эспайлата по прозвищу Лезвие, а этот человек, как холодный ветер, никогда не появляется просто так. Ты не сказал Сильфе, что уже прекрасно знал, кто был тот хромой человек, что донимал тебя своими просьбами: звали его Мартинес Хара, после окончания войны в Испании он побывал агентом-двойником у кого только можно – агентом Франко и Республики, наемным убийцей в Мексике; он устраивал заговоры в поддержку Трухильо и против диктатора, и в его списке агентов Трухильо, который он пытался тебе всучить, размахивая им перед твоим носом, значился и сам Сильфа, да-да, Николас Сильфа, генеральный секретарь Доминиканской революционно-демократической партии в изгнании. Ты не сказал ему этого – то ли потому что ты не совсем ему доверял, то ли потому что ты не хотел ни с кем делиться этими сведениями. Но только тем вечером ты наблюдал за Сильфой с особым интересом, усмехаясь про себя, какой двойной жизнью вы все жили, пока прилюдно клялись в единстве и преданности своим идеалам до смертного часа. Херман Арсиньегас любил иногда пофилософствовать относительно двойной морали и полагал, что она – неизбежный спутник демократии. Пытаться насадить единую мораль способны лишь тоталитарные режимы, хотя это им никогда не удается. Демократия должна быть готова насаждать двойную мораль, иначе она погибнет из-за своей наивности и неспособности себя защитить. Ты говорил, что цель не оправдывает средства, но знал, что лжешь. За ужином одна молодая доминиканка, зная о твоей репутации прекрасного танцора, вытащила тебя танцевать. Ничего особенного – лишь необыкновенная легкость движений, длинные ноги да стройная фигура. И ты обнимал эту сочную женщину, от которой пахло корицей и молодым тростником, она была воплощение женского начала, как все уроженки Карибского побережья, совсем непохожая в этом на Мирентшу, в дни их любви в прифронтовых окопах, когда стояла жара, которая возможна только летом во время войны, рядом с ручьем и заводью, образованной гранитными камнями. Наступал вечер, и солнце уже скрылось за верхушками гор. Все напоминало те вечера, когда тебе так нравилось, обняв ее за талию, гулять по дороге, но тогда все вокруг было пропитано нежностью, а юное тело ее под ярким платьем будоражило твою кровь. Мирентшу. Помнишь ли ты об этих вечерах, когда садилось солнце? Ты дошел до вашего бассейна, в котором когда-то отражалось ее прекрасное тело.

Каждый день вы притаскивали сюда камни – в это место, защищенное от солнечных лучей уступом скалы; вы складывали эти камни один на другой в том месте, где русло сужалось, и уровень воды постепенно поднимался, пока не стал по горло Мирентшу. Но сейчас зима, весенние паводки размыли и стену, и запруду, от бассейна ничего не осталось – как и от вашей любви. Бассейн оказался таким преданным, что не пожелал пережить тебя, но уже смеркается, и в душе у тебя траур по прошлому, которое не вернешь. «Глория, меня зовут Глория Эстефания Вьера Марти, но вы, профессор, можете называть меня просто Гоги. Ваше имя, профессор, окутано легендой во всех странах Карибского бассейна, вы – символ борьбы за свободу, профессор, именно так говорил мне о вас в Пуэрто-Рико сам Муньос Марин, а Бетанкур [11]11
  Ромуло Бетанкур (1908–1981) – крупный политический Деятель Венесуэлы; в 1945–1948 и в 1959–1964 гг. – президент Венесуэлы.


[Закрыть]
говорит, что вы – настоящий баск, которого не удалось сломить ни Франко, ни Трухильо. Об этом мне только что говорили и на Кубе, профессор. А сама я пытаюсь что-то сделать для освобождения Доминиканской Республики, но моя родина – не только Санто-Доминго, это все страны Карибского региона, и моей родиной должна быть свобода. Какие у вас статьи, профессор! А вы знакомы с Фиделем Кастро? Один из лидеров Карибского легиона, демократ и христианский революционер, и мне говорили, что в ваших идеях и в его идеях много общего, что вы соратники по борьбе за общее дело. Как прекрасно вы пишете, профессор, в «Эль Боруко», у меня по коже бегут мурашки, когда я читаю историю про Энрикильо, Гуарокуйя, о том, что вы, испанцы, первым делом меняли названия, вы даже Святую Троицу готовы переименовать. Впрочем, вы – баск, а это совсем другое дело. Профессор, а баски – это не испанцы? Вы писали, что во время гражданской войны достаточно было сказать: «Я – баск», чтобы перед тобой открылись все двери. Я читала почти все, что вы написали, профессор, почти все-все, и мне всегда интересно». Глория сумела вытащить тебя из той раковины, в которую ты настороженно прятался, имея дело с женщинами, в чем тебя не раз упрекали мужчины. «Как вы сказали, вас зовут?» – «Глория. Глория Эстефания Вьера, Гоги». По ночам Глория ждала тебя в постели, где она сворачивалась калачиком, пытаясь укрыться от холода, против которого восставало ее сочное, как зрелый плод, тело.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю