Текст книги "Галиндес"
Автор книги: Мануэль Васкес Монтальбан
Жанр:
Политические детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 26 страниц)
– Но потом, всякий раз, когда это дело всплывало, мы снова пользовались вашими услугами.
– Да, но не сейчас: я устал, и мне надоело дело Рохаса.
– Но только что вы выглядели вполне заинтересованным, по-моему, у вас даже появились какие-то идеи.
– Вы ошиблись. К тому же я недоволен. Контора плохо отнеслась ко мне: мне негде преклонить голову.
– Я сделаю все, что в моих силах, Вольтер.
– Жить в Майами совсем непросто. Вы образованный человек: вы знаете, что в Майами жили Сэндберг и Капоте, но если вы упоминаете эти имена в разговоре с обычными людьми, они думают, что речь идет о ком-то из никарагуанского Сопротивления или об Аль Капоне. Люди здесь счастливы, потому что в Миннесоте двадцать градусов ниже нуля, а в Майами – двадцать девять выше нуля. Этим они в основном и гордятся. У них климатическая гордость. Они живут словно внутри цветной открытки-сувенира, и кругом только красивые отдыхающие, такие бывают только в Майами. А тот, у кого есть хоть немного культуры, скрывает это. Я зарабатываю себе на жизнь общеобразовательными передачами на одной из антикастровских радиостанций, но ко мне относятся как к тронутому; ну и кроме того, моя передача позволяет им утверждать, что они занимаются не только политикой. Иногда я захожу в прекрасный книжный магазин на Корал-Гейблс, он называется «Книги и книги», и там разглядываю новинки, поглаживаю их обложки. Я ничего не покупаю там: во-первых, у меня нет на это денег, а во-вторых, я больше доверяю энциклопедиям, чем книжным новинкам. Но я знаю, что такое культура, а это значит, что я тут марсианин. Со стороны я, возможно, кажусь императором, императором Восьмой улицы, но внутри у меня глубокая глухая тоска, потому что я живу в неподобающих условиях.
– К чему вы клоните, Вольтер?
– А вы подумайте, вам же это по силам, в отличие от ваших тупоголовых подчиненных. От меня хотят, чтобы я выполнил работу, требующую высочайшей квалификации. Речь ведь не идет о том, чтобы выследить кого-то или написать отчет. Я должен сыграть роль, и не просто сыграть, а сначала сам написать эту пьесу.
– Пьеса написана больше тридцати лет назад.
– Нет, этот акт не написан. И чтобы эта пьеса могла быть сыграна, я должен использовать все, что мне известно об этом деле и обо всех других делах, потому что разговаривать с этой сеньоритой – совсем не то, что разговаривать с гаитянской прачкой или кубинцем-ветеринаром, который пользует моих кошек. Это должен быть тщательно продуманный диалог: я должен переубедить и отговорить. С такой работой далеко не всякий справится.
– Именно поэтому мы и обращаемся к вашей помощи, дон Вольтер. Мне тоже приходится все время держать себя в форме: следить за собой, чтобы не отставать от времени, запоминать все больше информации. И не думайте, что нам много платят. Эта гостиница – исключительный случай, а обычно нам приходится представлять документы относительно всех наших трат, самых ничтожных.
– Государство – плохой хозяин. Хуже государства только отец родной.
Робардс кивнул:
– Меня вы можете не убеждать: я стал заниматься этим из любви к приключениям. Если выбирать – преподавать литературу или делать историю, – лучше уж делать историю. А если выбирать – писать поэзию или жить ею, – лучше жить ею.
– Прекрасный образ, Робардс, просто прекрасный.
– И разве в нашей жизни мало поэзии? В вашей и в моей?
– Это как посмотреть.
– Разве мы не начинаем каждый день с чистого листа, имея в своем распоряжении только двадцать четыре часа, чтобы заполнить эту страницу?
– Я забыл, что вы в душе поэт, Робардс. Теперь я припоминаю, как приятно было всегда разговаривать с вами, как странно было слышать от вас стихи в те годы, когда этим делом занимались в основном очень жесткие люди, вроде Геринга: услышав слово «культура», они хватались за пистолет. Вы сделаете для меня, что сможете?
– Чего вы хотите?
Прищурившись, старик внимательно изучал лицо Робардса, словно не мог больше лгать или не был уверен, что его лжи поверят.
– Я хочу твердый оклад в размере двух с половиной тысяч долларов в месяц, гарантированное место в приюте для престарелых «Хартли», когда я не смогу жить один. С правом взять с собой моих кошек. В случае, если они меня переживут, я хочу, чтобы их поместили в «Парке дель Буэн Амиго», образцовом приюте для животных. И чтобы мне были даны письменные гарантии относительно всего этого.
– Гарантии относительно чего?
– Относительно всего.
– И насчет кошек – в письменной форме?
– Особенно насчет кошек. Это для меня важнее всего прочего.
Мужчина откинулся на спинку кресла и ледяным взглядом посмотрел на старика, но тот по-прежнему пристально разглядывал его лицо, словно ощупывая глазами, чтобы от маски не осталось и следа.
– Как вы себе это представляете – пенсия для кошек? Вы представляете, себе как будет выглядеть такая докладная?
– Моя проблема – уговорить сеньориту, ваша – выполнить мои требования.
– Их можно будет рассмотреть.
– Рассматривайте что хотите, но только до того момента, когда я должен буду вступить в игру.
Он резко поднялся и наклонил голову, прощаясь; когда старик уже повернулся к выходу, за спиной у него раздался голос Робардса:
– Вы знаете, что мы можем вас заставить.
Голова старика слегка дернулась, но он не обернулся, хоть и остановился, ожидая, что последует дальше.
– Контора беспощадна, когда ей есть что помнить; она умеет пользоваться тем, что хранится в ее архивах.
Старик резко повернулся; подбородок его слегка дрожал, и свои слова он словно выплюнул в лицо Робардсу:
– Я боюсь только собственной памяти, поэтому вашей можете подтереться. Еще десять-пятнадцать лет назад я бы испугался огласки некоторых сторон моей жизни. Но сейчас все, кому была интересна моя жизнь, умерли. И теперь никому, кроме меня, неинтересно, как я выгляжу, – я один отвечаю и за мое лицо, и за мою задницу. Мое почтение, сеньор.
Последним плевком было именно это обращение – сеньор. Мужчина взглядом проводил старика, подавив в себе желание догнать его и припугнуть как следует. Он не стал этого делать, чтобы не показывать своей слабости, а не из желания продемонстрировать свою твердость. Старый педик ушел, а он так и не двинул ему как следует по причинному месту. Мужчина что-то записал на салфетке, после чего положил ее в верхний карман пиджака, как платочек, символ элегантности. Стул, на котором сидел старик, пустовал недолго. Человек сел, не соблюдя внешних правил приличия, и мужчину повело от раздражения.
– Бриджес, ты очень худой, но отнюдь не невидимка.
– А почему я должен быть невидимкой?
– До этого нас никто не видел вместе, поэтому ты не должен подсаживаться ко мне с такой фамильярностью.
– Я сел с естественностью, это совсем другое дело. Слушай, приятель, ну и местечко тебе подобрали. Я в такой гостинице никогда не жил. Я тут бываю не меньше трех раз в месяц, но мне вечно бронируют трехзвездочные отели в «Маленькой Гаване». Да, так можно работать. Ну, что тебе сказал старик?
– Ставит условия. Хочет фиксированный оклад, пансион для себя и своих кошек.
– Пансион для его развратников нам бы обошелся дешевле. Он ведь уже совсем развалина, ни на что больше не годен.
– Я предупредил его, напомнил о материалах, хранящихся в его личном деле, но, по-моему, ему на это наплевать. Он слишком стар, чтобы беречь свою репутацию.
– Изложи его требования в письменной форме, и пусть он вступает в игру, а там посмотрим.
– Он требует письменных гарантий до того, как вступит в игру.
– Я его в порошок сотру. Я чуть было этого не сделал, когда мы встречались с ним в «Морском волке». Этот говнюк строит из себя всезнайку и смотрит на остальных свысока. Я перевешаю всех его кошек, чтобы ему не о ком было больше волноваться. Нет, лучше сначала одну, как предостережение, а если он будет и дальше упираться, то перевешаю всех, одну за другой.
– Оставь ты кошек в покое. Я скажу вам, какие бумаги требуются, пусть их подпишут у нас, потом подпишет он, и дело с концом. Эта история не будет длиться вечно. Хотя пока конца ей не видно.
– Я не знаю, что это за история, да меня это и не интересует. Мне известно только, что это называется «Дело Рохаса, НЙ, 5075», а больше мне и знать не нужно. Я целыми днями торчу перед компьютером, перепечатывая сообщения, и у меня задница стала такой же формы, как мой вращающийся стул. Мне непонятно только, как можно доверять этой мумии.
– Он актер.
– Просто педик с перьями, как в мюзик-холле. Ты видел, какая у него походочка? Похож на Фреда Астера, который заработал артрит. Ты меня не угостишь рюмочкой?
– О чем разговор.
Ему хотелось, чтобы этот человек побыстрее выпил свою рюмку и ушел, избавив его от необходимости разговаривать. Однако тот был настроен иначе, и вид безбрежной морской глади напомнил ему об утонувших несколько дней назад женщинах с Мартиники, которых негр-капитан, занимавшийся перевозкой нелегалов-эмигрантов, распорядился спустить на воду в ящиках, тут же пошедших ко дну; о чем он тут же поведал Робардсу.
– В Кроуме собирают всех задержанных нелегальных эмигрантов. Из тридцати пяти стран. Подумай только, из тридцати пяти латиноамериканских стран люди рвутся на наше побережье! А больше всего – из карибских и из Центральной Америки, но хватает и колумбийцев, перуанцев, боливийцев. К югу от Рио-Гранде живут те, кто умирает с голоду, и все они хотят сюда, к нам; и если им это удастся, то умирать с голоду будем мы. Сюда попадает народ даже из стран Юго-Восточной Азии – и всегда через Багамские острова, у них там что-то вроде перевалочного пункта. На этом целый бизнес построен: есть специальные корабли, которые только этим и занимаются, они никогда не доходят до берега, а трупы выбрасывает море. Много места эти трупы не занимают, но приходится заводить дела. Горы бумаг! Лучшие капитаны – на суднах «Большой Кайман» и «Нассау», настоящие мастера своего дела. Если все идет хорошо, они доставляют их почти до берега; если плохо – добирайтесь сами, вплавь, а почти никто из этих бедняг не умеет плавать. Если они у себя на родине прокормиться не могут, откуда бы им уметь плавать?
Он уже все допил, а повторить ему никто не предлагал, хотя он бы не возражал; Робардс молчал, не желая поддерживать разговор, а солнце уже почти опустилось за горизонт, оставив только ярко-оранжевый отсвет на небе. Он поднялся и пожал собеседнику руку.
– Прощайте, мистер Робардс, мы будем ждать ваших указаний. Наше нью-йоркское отделение сразу же приступит к их выполнению.
– Надеюсь. Возможно, я их пришлю уже завтра.
– Как там Сиэтл?
– Холодно, очень холодно.
– Майами – совсем другое дело. Когда вы там в Сиэтле ходите в пальто и теплых башмаках, мы тут купаемся и загораем.
– Вы просто сами не понимаете, как вам повезло.
Наконец он один. Как же он проголодался! Мужчина отправляется в ресторан, где каждая пара сидит за отдельным столиком, словно на уединенном острове, а на столике – свеча. Все загорели, разговаривают спокойно, хорошо осознавая, что находятся в раю. В меню, которое ему приносят, только незнакомые иностранные блюда, поэтому он просит бифштекс по нью-йоркски с большим гарниром.
– Что вы предпочитаете на гарнир?
– Все.
Он думает, что аппетит у него разыгрался от близости моря, но тут же напоминает сам себе, что никогда не страдал плохим аппетитом. Выступление Дебби назначено на половину одиннадцатого; у него еще остается время спуститься к пляжу и пройтись по дощатому настилу, который теряется где-то в дали Майами-Бич. По дороге ему попадаются обнявшиеся парочки, молодые люди, которые вышагивают с таким видом, словно тренируются к решающим атлетическим состязаниям, и вдовы, вдовы, седовласые вдовы с перманентом, которые тоже прогуливаются по двое; только они и любуются лунной дорожкой на морской глади. «Похоже на след от кометы, – говорят они, – совсем как след от кометы». Луна то и дело скрывается за набегающими облачками, отчего напоминает загадочную маску. Что скрывает эта маска? Другую сторону. До начала представления еще целых полтора часа, которые он проводит, растянувшись на кровати в своем номере, бессмысленно глядя в телевизор, до которого ему, по существу, нет никакого дела, – так разглядывают золотых рыбок в аквариуме с подсветкой. Воображение его разыгрывается: он представляет себе веревку, которая тянется от ванной к изголовью его кровати, а на ней висят все кошки дона Анхелито, дохлые, высохшие после смерти, – только кошки и кролики усыхают после смерти, словно при жизни были надутыми шариками, из которых теперь вышел весь воздух и они сморщились. Он оглядывает себя в зеркало и остается доволен: «Прекрасно, Альфред или Эдвард, жизнь принадлежит тебе». Или тебя зовут Роберт? Конечно, Роберт, ты ведь Роберт Робардс, бизнесмен из Сиэтла, и должен вести себя вечером так, как положено Роберту Робардсу, бизнесмену из Сиэтла. Завтра он встанет пораньше и напишет первый отчет о своей встрече с доном Анхелито, но сейчас его ждет Дебби Рейнолдс, и он надеется, что ему достанется хороший столик: портье обычно хорошо реагируют на чаевые в пятьдесят долларов. Ему оставлен столик в четвертом углу, далековато, но видно оттуда неплохо.
– Принесите бутылку бургундского, побольше льда и стакан.
– Розового?
– Любого.
При таком освещении морщин на лице Дебби почти не видно, и возраст ее выдает только немного свисающие под мышками складки кожи. Но движения ее по-прежнему проворны, она двигается быстро, умудряясь постреливать глазами сразу в нескольких направлениях. Она играет ту же роль: бойкая девочка, слегка постаревшая, танцует как заправский профессионал, и только в голосе звучат приглушенные тона – это уже не тот голос, что пел когда-то «Тэмми». Но она исполняет эту песню; исполняет, потому что он просит ее об этом в записке, которую Дебби передает официант. Еще несколько человек, кроме него, попросили о том же – люди его поколения, которых немало за столиками. Впрочем, молодежи тут почти нет. А несколько молодых пар улыбаются с таким видом, словно они оказались в музее чужих воспоминаний. Ее два раза вызывают на «бис». Она быстро пробегает между столиками, кому-то подмигивая, кому-то посылая воздушные поцелуи, кого-то целуя, едва касаясь губами, а потом ускользает за занавес, на прощание повернув к собравшимся радостное лицо. Он сидит рядом с занавесом, и когда Дебби выходит раскланяться еще раз, она оказывается в полуметре от мужчины, голова которого уже затуманена бургундским. Ее изогнувшееся в поклоне тело и его лицо оказываются совсем рядом, и мужчина видит толстый слой грима, скрывающий все морщины, из-за которого ее улыбка вблизи похожа скорее на болезненную гримасу.
* * *
– Пожалуйста, ваше превосходительство. Речь идет о том, чтобы собрать информацию и вынести приговор в соответствии с доказанными фактами, которые неопровержимо свидетельствуют о коварстве и преднамеренности, с которыми обвиняемый, Хесус Галиндес Суарес, испанец, ставший политическим эмигрантом после победы, одержанной генералиссимусом Франко в борьбе с атеизмом и коммунизмом, и принятый в нашей стране благодаря великодушию доминиканцев, и в первую очередь великодушию первого среди доминиканцев, Главнокомандующего армией и флотом, Почетного сына Республики, Благодетеля Родины и Отца Новой Родины, первого доминиканца среди всех первых доминиканцев, главного освободителя Америки после Боливара, его преосвященства Рафаэля Леонидаса Трухильо. Великодушное сердце нашего каудильо распахнулось навстречу горю и бедам воюющей Испании, и он позволил въехать в Доминиканскую Республику сотням беженцев. Некоторые внесли свой вклад в дело процветания нашей родины, другие уснули здесь вечным сном и покоятся в нашей земле, но нашлись и такие – ничтожное меньшинство, – кто начал сеять змеиное семя, семя коррупции и заговоров, семя коммунизма и предательства нашей доминиканской родины. Сердце нашего генералиссимуса было открыто для всех, и никого он не спрашивал, что и о чем тот говорит; особенно когда дело касалось таких людей, как Хесус Галиндес Суарес, от природы наделенных умом, который могли бы они направить на добро, милосердие и красоту. Однако обвиняемый пошел по другому пути. Он превратился в гадюку, откладывающую свои яйца, и насмеялся над доверием доминиканцев; он плел сети заговоров, нарушавших покой нашего народа, стал одним из зачинателей всех трудовых конфликтов, всех заговоров, разделивших доминиканцев в сороковые годы на два лагеря. Это повлекло за собой единственно разумные меры: преследование и высылку, ибо превыше всего, превыше великодушно дарованного права на убежище, стоит забота о благополучии нашей родины, благоденствие доминиканцев. Не удовлетворившись тем, что он посеял семена раздора между нами, Галиндес стал заниматься тем же в других странах и, зная прекрасно, что Соединенные Штаты Америки, страна-гарант свободы во всем мире, являются главным оплотом нашей политики, начал пытаться подорвать доверие, которые американские организации испытывают по отношению к нашему Благодетелю Родины, к главному делу его жизни: борьбе за процветающую Доминиканскую Республику, ее мир и спокойствие. Обвиняемый неоднократно подвергал критике – устно и письменно – дружественные отношения Соединенных Штатов с другими государствами нашего континента, в том числе и с нашим, являющимся надежным бастионом против коммунизма. Он поддерживал все шаги, направленные против нашей страны, как за ее пределами, так и на нашей территории, – действия незначительного меньшинства, которое бездумно идет на поводу у пропагандистов вроде Галиндеса Суареса, убивающих их словами, завлекающих их в бездну. Но вам, ваше превосходительство, лучше других известно, сколько терпения проявили вы перед лицом такой враждебности, как незначительны для нашего всеобщего счастья и благополучия были эти комариные укусы. Однако, не довольствуясь откровенной ненавистью к тому, кто дал ему свою любовь, Хесус Галиндес решил подорвать дело вашей жизни и написал эту гнусность, этот низкий, бесчестный, подлый, проституированный, презренный, отвратительный пасквиль. Одно прикосновение к нему, хотя я делаю это по долгу службы, вызывает у меня тошноту; и только дисциплина, заставляющая меня беспрекословно повиноваться всем распоряжениям вашего превосходительства, вынуждает меня брать эту книжонку в руки, листать ее, читать те страницы, которые ярче всего свидетельствуют о неблагодарности и непорядочности автора. Однако выбрать эти страницы нелегко, ваше превосходительство, потому что вся книга – талантливая, следует признать, а потому еще более ужасная ложь и клевета на Благодетеля Родины, его дело и его семью. За примерами далеко ходить не надо. Уже на первых страницах книги сообщается, что ваше превосходительство начал свой путь наверх с предательства генерала Орасио Васкеса и вступив в сговор с мятежниками, которыми командовал Эстрелья Уренья, которые восстали 23 февраля 1930 года. И тут же, буквально тут же, начинает обвиняемый плести сеть лжи относительно нашего Благодетеля, настаивая при этом, что он основывается на достоверных источниках, – он называет их «источниками», эти рассадники ненависти против Трухильо. Так, он пишет: «Разница скоро становится очевидной, а методы предвыборной борьбы совершенно иными. В любой из книг, где обличается Трухильо, можно прочитать о нападениях и убийствах, которые, начиная с этого момента, практикуют приспешники Трухильо, а также о печально известной «сорок второй», – бригаде, в которую, по всей видимости, входили военные и которой командовал офицер по имени Мигель Анхель Паулино». И после этого ужасного искажения фактов, которые якобы подтверждаются противниками Трухильо, перечисляются убийства, в которых обвиняется Благодетель Родины; обвинения эти швыряются ему в лицо, как отбросы. Так, чуть ниже говорится о систематическом уничтожении всех политических противников. Не могу удержаться, чтобы не зачитать следующий отрывок: «Спасшиеся от политического террора если и возвращались, то в гробах, и тогда Трухильо оказывал им посмертные почести». У меня нет слов, генералиссимус, чтобы выразить мое возмущение этой фразой, которая обвиняет вас дважды – в совершении убийств и в бездушном цинизме. Обвиняемый пытается замарать грязью не только нашего Благодетеля, но и ни в чем не виновных членов его дружной семьи; он, не колеблясь, готов бросить тень даже на ребенка, на Рафаэля Леонидаса Трухильо Мартинеса, нашего Рамфиса, гордость доминиканской молодежи.
– Оставьте пока мою семью, капитан. Приберегите это на конец, тогда я сам займусь этим типом. То, что касается семьи, это мое дело; то, что касается Родины, – касается всех.
Он оставляет это на конец, и пока этот самозваный обвинитель, тщательно вымывший руки после того, как он пытал тебя, разглагольствует, ты присутствуешь при этом фарсе как его часть и как зритель, у которого есть свое мнение относительно удачных и неудачных мест в его монологе и того, как он их произносит, как зачитывает написанное тобой.
– Ваше превосходительство позволит мне зачитать то, что касается Лины Ловатон?
– Сеньорита Ловатон никогда не была членом моей семьи, поэтому вы, капитан, можете коснуться этой темы. Мне нечего скрывать.
– Итак, обвиняемый откровенно намекает, что у вашего, превосходительства были определенные отношения с Линой Ловатон, королевой карнавала в 1937 году. К тому же Галиндес отмечает, что одновременно с провозглашением сеньориты Ловатон королевой карнавала его превосходительству вручили ключи от города, а его почтенная супруга и досточтимая матушка – звания «Великих и единственных покровительниц города», тогда как Рамфис Трухильо…
– Капитан, какого черта! Я же сказал – семью оставить в покое!
– Я не мог не коснуться этого, иначе будет непонятно то, что написано после.
– Хорошо, продолжайте.
– Итак, обвиняемый отмечает, что Рамфис, сын его превосходительства, получил титул принца-фаворита, а на берегу моря был воздвигнут обелиск в честь первой годовщины переименования Санто-Доминго в Сьюдад-Трухильо в ознаменование достоинств его превосходительства. И со всей злобной иронией, на которую он способен, обвиняемый пишет в заключение: «В той же газете от 8 февраля, на первой странице которой перечислены все эти звания, сообщается о празднествах по случаю коронования Лины Ловатон и официальном бале во дворце. Лина и по сей день распоряжается имением в Майами». Но и этого ему мало: на сноске внизу страницы он указывает, что наша пресса по-прежнему восхваляет женщину, которая была нашей королевой красоты, причем делает это в самых поэтичных выражениях: «Во взгляде ее оживают соблазнительность Анакаоны и поэтичность Харагуа, сообщая ему колдовскую прелесть, очарование вечной красоты…»
– Этому типу, наверное, женщины не по вкусу. Педик, что ли? Яйца-то у него на месте?
– На месте, ваше превосходительство. Маленькие, как у тигров, но на месте.
Они ждут, пока засмеется Трухильо, чтобы расхохотаться самим; они смеются до упаду, а когда кто-то стихает, другие хохочут еще громче, потому что-то диктатор еще делает вид, что еле сдерживается от смеха. Трухильо решает, что довольно фривольности, и достаточно одного его взгляда, чтобы в комнате воцарилась торжественная тишина, как в зале судебных заседаний.
– Он все подвергает критике, ваше превосходительство. Начиная с девиза, который выражает саму христианскую суть вашего правления – «Бог и Трухильо», до способа защищать демократию – давления, которое вы, по утверждению обвиняемого, оказали на Периклито Франко, угрожая его отцу, дону Периклу, который оказался здесь в заложниках, когда его сын-коммунист отправился в эмиграцию. Он критикует то, что доминиканцы устраивают демонстрации в честь вашего превосходительства и что в толпе радостно приветствующего вас народа идут евреи и испанские эмигранты, выражая таким образом вашему превосходительству свою благодарность за великодушие, благодаря которому они получили убежище в нашей стране. Более того, он, ваше превосходительство, похваляется тем, что на первую демонстрацию не пошел: «От необходимости идти на первую демонстрацию я был избавлен, потому что приехал только через две недели, но в последующие годы мне приходилось не раз принимать в них участие. Мои товарищи рассказывали мне, какое абсурдное…», – я хочу подчеркнуть, ваше превосходительство, это определение: «абсурдное» – «…впечатление на них произвела эта демонстрация; и это было их первое впечатление от режима Трухильо».
– А ведь это все было так прекрасно, так искренне – спонтанное проявление народных чувств.
– Это было самое прекрасное уличное шествие за все время существования Республики. И особенно первая демонстрация, спонтанная.
Это осмелился открыть рот толстый младший офицер, за что Эспайлат награждает его ледяным взглядом, а Трухильо тут же поворачивается к нему:
– Вы хотите сказать, полковник, что другие демонстрации не были спонтанными? Разве я когда-нибудь просил, чтобы в мою честь устраивали демонстрации? Сколько раз я сам запрещал всякие чествования, потому что государственный деятель обязан уметь отличать, когда ему лижут задницу, а когда дают пинка в зад.
– Ваше превосходительство, я совершенно не это имел в виду. Я имел в виду энтузиазм, энтузиазм народа.
За эти десять секунд он словно похудел и из смуглого метиса превратился в белого, – такими огромными стали белки его глаз, вытеснив все другие черты лица.
– Продолжайте, капитан, а то мои люди тоже любят поболтать.
И он продолжает перечислять, один за другим, все, в чем ты провинился перед диктатурой, перед всем доминиканским народом.
– Этот сукин сын, пока жил здесь, все записывал и при этом ел наш хлеб и пил наше вино, уже тогда готовясь нанести удар исподтишка.
– Это единственно возможное объяснение, ваше превосходительство, потому что наиболее подробные данные в книге относятся именно к тому периоду, когда он жил в Доминиканской Республике.
– Если бы эта ненависть родилась в нем потом… А ведь он копил ее, пока мы одевали и кормили все это эмигрантское отродье, ограничивая себя в еде и одежде.
– Именно так, ваше превосходительство.
– И у меня есть доказательства, которые я покажу всем, что этот сукин сын за несколько месяцев до отъезда из Доминиканской Республики обращался к Тронкосо и просил у него пятнадцать тысяч песо, чтобы написать работу о трудовом законодательстве нашей страны. Вот, прочтите это письмо, прочтите вслух, столько раз, сколько потребуется. Посмотрите, кто его подписал.
– Хесус Галиндес Суарес.
– Повторите.
– Хесус Галиндес Суарес.
– Читайте вот отсюда, капитан.
– «…Стремясь ответить благодарностью за прием, который я встретил со стороны доминиканского правительства и народа, и внести мой скромный вклад в подъем, который я наблюдаю в этой стране, где культура и прогресс достигли высокого уровня благодаря заботам и трудам просвещенного президента, генералиссимуса доктора Рафаэля Леонидаса Трухильо Молина, которым я восхищаюсь и которого уважаю за верность идеалам демократии и необычайные способности государственного деятеля, а также за великодушие, с которым он отнесся к испанским эмигрантам, и зная, что, ввиду желания генералиссимуса постоянно улучшать условия жизни трудящихся, существует значительное количество трудовых законодательных актов, которые могли бы быть собраны в единое целое, я обращаюсь к вам, чтобы предложить Государственному департаменту свои услуги для осуществления этой задачи…» Я не могу продолжать, ваше превосходительство, от такого цинизма у меня горло перехватывает.
– В качестве аванса он получил десять тысяч песо и сбежал с ними в Соединенные Штаты, откуда и стал поливать нас грязью.
О каком письме они говорят? Когда ты его написал? Но Трухильо не дает тебе возразить: он выхватывает это письмо из рук офицера, жестом приказывая тому продолжить чтение твоего труда. Клевета за клеветой: убийства, исчезновения людей, коррупция. Ты закрываешь глаза: у тебя такое чувство, как будто при каждой новой цитате ты сам вгоняешь гвоздь в свое измученное тело, и гвоздь этот засел у тебя в мозгу, как в книге Аларкона. Ты хотел бы вытащить его, сказать им, что они преувеличивают отрицательные моменты, что в книге есть и положительные оценки, но наталкиваешься на воздвигнутую перед тобой невидимую стену: действие разворачивается по другую ее сторону, а ты всего лишь зритель, присутствующий на обвинительном процессе против тебя. Прежде чем офицер начнет читать дальше, ты вспоминаешь собственный текст, и губы твои готовы произнести все, что сейчас произнесут толстые губы капитана, над которыми ощетинилась тоненькая полоска усов. Диктатор начинает ерзать на стуле, когда речь заходит о накопленных им богатствах, но на губах его появляется улыбка, когда ты, Хесус Галиндес, пишешь о его мании величия.
– Карликам все кажутся гигантами. Вернитесь к главе о казнокрадстве, капитан. Там этот сраный баск особенно постарался.
И капитан зачитывает длинный перечень всего, что присвоил себе диктатор, что он монополизировал: например, соль через Компанию по добыче соли, которой – для отвода глаз – управлял американец. Он монополизировал систему страхования через Компанию по социальному страхованию «Сан-Рафаэль», которой управлял его собственный дядя, досточтимый и уважаемый Теодуло Пина Шевалье. Монополизировал молоко…
– Как, капитан, и молоко?
– Да, молоко тоже. Он пишет, что центром монопольного производства стало имение «Фундасьон» в Сан-Кристобале.
– Надо бы угостить этого проклятого баска стаканчиком молока оттуда.
– Он наелся до отвала, генералиссимус.
– Так пусть ему дадут еще молока, оно очень питательно. Как можно больше молока.
– Он также уверяет, что через компанию «Табакалера» вы монополизировали табачное производство, избавившись от его прежних производителей. А кроме того, проведение лотерей и производство растительного масла, пива, обуви, выращивание риса, сахара, деревообрабатывающую промышленность, судостроительную, авиационную, а также банки.
– Капитан, прочтите мне что-нибудь интересненькое, чтобы я посмеялся.
– Что вы распределяете лотерейные выигрыши и они достаются только вашим жополизам.
– Так и написано, «жополизам»?
– Почти, ваше превосходительство. Не совсем так, но почти. И всю эту клевету он вытащил на свет божий из бесстыдной книжонки «Карибский сатрап», написанной этой свиньей по имени Альмоина, который спрятался под псевдонимом Грегорио Р. Бустаманте.
– Неблагодарный! Я еще доберусь до этого галисийца.
– После глав, где речь идет о кумовстве и где содержатся сплошные оскорбления в адрес семьи вашего превосходительства, он утверждает, что вы написали законы под себя и что вы поощряете лесть и угодничество.