Текст книги "Галиндес"
Автор книги: Мануэль Васкес Монтальбан
Жанр:
Политические детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 26 страниц)
* * *
Почему крутится у тебя в голове эта песенка Эдуардо Брито, словно оставшийся во рту привкус – «Я раб, ведь черным родился я…»? Словно мелодия и слова ее только что выпорхнули из открытых окон домов на улице Конде в Санто-Доминго или Сьюдад-Трухильо, а на дворе – 1941 год. «Черен цвет моей кожи, и судьба моя черна…» Может, потому что песенка эта звучала в кафе «Голливуд», куда ты обычно заходил с Мартинесом Убаго, когда тот выбирался в столицу из Сабана-де-ла-Мар, или с Висенте Льоренсом? Может, поэтому слова ее ассоциируются у тебя с именами тех, кого ты знал в ту пору – Серрано Понсела, Пас-и-Матеос, Бернальдо де Кирос, Гранель, Гаусач, Альмоина? Да, и еще коммунисты… «Нас интересуют только коммунисты, господин Галиндес», или: «Нас интересуют только коммунисты, сволочь паршивая, педик проклятый». Аламинос, Адам Лесина, Висенте Алонсо, Луис Сальвадорес, Бадальо Касадо, Барберан Рока, Бердала Барко, Клементе Кальсада, Лопес де Сарди, Эрнандес Хименес, Сепеда. Это было в кафе «Голливуд»? С кем он был в тот раз? С Дрисколлом или с Анхелито?
– А теперь ты расскажешь о своих встречах в Мексике с Сепедой.
Рассказать? Как? Он не чувствует ни своих губ, ни своего языка. Распухший, тот весь в кровоподтеках: ты закусывал его, когда тебя пытали электротоком, а ты не мог кричать, скованный ужасом от того, что читалось в глазах твоих палачей.
– Твои крики нас раздражают, к тому же тут тебя все равно никто не услышит. Кто вспомнит о тебе? Кто станет разыскивать тебя? Кто поднимет шум из-за твоего исчезновения? Может, Франко?
Росс. Росс удивится. И еще Сильфа. Организация шествия зависела от твоих контактов с Россом, от разрешения алькальда.
– И расскажешь, через кого ты поддерживал связь с красными внутри страны и за ее пределами, потому что ты, гаденыш, – советский шпион, хоть и строишь из себя профессора, демократа, баскского националиста, вшивого испанца. На самом деле ты – просто красный. Всех доминиканских коммунистов мы еще десять лет назад отправили за решетку или к праотцам, а те, что остались, живут на положении политических беженцев. Эти стервятники, что питаются только своими жертвами, окопались в Мексике, на Кубе, в Гватемале, Аргентине, Коста-Рике, Нью-Йорке. Кто стоит за Сильфой?
– Я представляю правительство Страны Басков.
– Какое правительство, какое? Брось эти сказки. Я не желаю слушать о призрачных правительствах. Меня интересуют только вполне реальные красные, вот они – не выдумка.
Ты перечислил им все имена, которые они и без того знали; офицер делал вид, что вполне доволен, а его подчиненные тупо и бессмысленно пялились на тебя.
– Я не хотел бы передавать вас этим мясникам, профессор. Но я лишь выполняю приказ, и если вы мне поможете, то не исключено, что вас выпустят.
– Я агент ФБР, и это ведомство потребует у вас разъяснений.
– Бросьте, профессор. Никто не будет вечно требовать разъяснений, а вы здесь навечно.
Но если так, то откуда у них эта злоба? Или он задает вопросы просто так, выполняя только им ведомый ритуал принесения в жертву твоего тела? «Только не электричеством, ради бога!» – «Бога? Разве у коммунистов есть бог?» У тебя болят руки, которыми ты пытался закрыть голову защищаясь от их кастетов.
– Нет, нет! Голову его поберегите. Он ведь профессор, а у этих типов голова – самое главное: там они хранят все свои секреты. А то перестараетесь, и он потом ни к черту не годен будет, и так-то хиляк хиляком. Послушайте, профессор, со мной вы еще сможете договориться, и если окажете услугу Родине, Главный может простить вам всю грязь, которой вы его поливали. Он всегда ставит интересы Родины выше собственных и жизнь положил на то, чтобы вызволить доминиканский народ из той ситуации, в которой мы оказались по вине людей, пытавшихся лишить нас законного. И вы – среди них. Не в добрый час вы все сюда понаехали – за наше гостеприимство вы расплатились с нами змеиными яйцами. Франко вышвырнул вас вон, и тогда вы отложили эти яйца там, где вам позволили: воспользовались гостеприимством таких благородных людей, как наш генералиссимус Трухильо. Почему вы не возвращаетесь в свою Испанию и не откладываете там гадючьи яйца? Там вы боитесь бороться за свои идеи? Почему вы спрятались под юбкой статуи Свободы? Почему, профессор, почему? Не знаете? Что вы можете знать, если все ваши знания ушли на то, чтобы написать вот эту галиматью! Прочитайте заглавие, прочитайте, профессор, это задарма. Что здесь написано? Как вы сказали? «Эра Трухильо»? Прекрасно, профессор, читать вы не разучились. И уже в самом заглавии притаились злоба и неблагодарность. Вы ведь насмехаетесь над очевидным: с приходом к власти Трухильо в нашей истории началась новая эра. Разве это не так? Разве вся история Доминиканской Республики не делится на период до и после Главного? Может, вы думаете, что мы, доминиканцы, – безмозглые дураки? Пожалей свои кулаки, Берто, его рожа покрепче них будет. Двинь ему лучше мокрым полотенцем и железным прутом по подошвам этих цыплячьих лапок. Не вспомните ли, профессор, что вы там говорили по поводу Рекены в Нью-Йорке, считая себя в полной безопасности под юбками статуи Свободы? Не помните? Ну, так я вам напомню. Слушайте внимательно – это ведь ваши слова. «Год назад на нью-йоркской улице был убит эмигрант из Доминиканской Республики. Возможно, убийца его чувствует себя в безопасности, полагая, что все забывается со временем. Но мы, друзья Рекены, собрались сегодня на месте его гибели, чтобы почтить память этого человека. Возможно, кто-то считает, что от таких символических акций протеста немного толка, и очередной убийца посмеивается над нами. Сколько борцов за свободу погибло в этом году на передовой линии этой борьбы! И как мало строк было написано в память о них! Некоторые имена остались почти никому не известны. Я вспомню только лидера испанских социалистов Томаса Сентено, погибшего в застенках Генерального управления безопасности в Мадриде, и несколько тысяч безымянных колумбийских крестьян, жизни которых унесла в последние месяцы диктатура. Что вообще дает человеку эта борьба?» Послушайте, профессор, а самому себе-то вы отвечали когда-нибудь на этот вопрос? Что вам дала эта борьба? Какой для вас толк в ней сейчас? Кто вам поможет? Ну-ка, составьте списочек. Для начала, у вас нет родины. Франко отказался от вас как от испанца, да и сами вы считаете себя не испанцем, а баском. А это еще что такое? Вы что, члены ООН? У вас есть границы? Таможни? Национальная валюта? У вас даже денег своих нет, черт побери, и зарплату вы получаете в долларах – в долларах и от американцев, профессор. Впрочем, может быть, вам и в рублях платят? Читать дальше? Или поговорим о том, что интересует нас? Вы будете рассказывать о своих контактах в Сьюдад-Трухильо? В Сьюдад-Трухильо, Пуэрто-Плата, Макорис, Сабана-де-ла-Мар? Вам что-нибудь говорит это название, Сабана-де-ла-Мар?
– Там живет мой друг, доктор Мартинес Убаго. Но все знают, что Мартинес Убаго не коммунист: он сменил меня на посту представителя баскских националистов.
– Итак, Мартинес Убаго. Как же, доминиканцы боготворят этого доктора: он святой, столько добра делает. Самого-то вас этот доктор лечил? Ни я, ни мои товарищи к нему не обращались. Но давайте посмотрим вот эти письма. Узнаете свою подпись? Это письмо вы отправили в Сабана-де-ла-Мар 6 июля 1941 года, когда жили на улице Ловатон. Помните улицу Ловатон? Она так близко отсюда – и так далеко. Ну, ладно, допустим, это – обычное письмо: привет жене и сыну. Впрочем, сын уже совсем не ребенок. Не был ли он одним из ваших связных? Но не будем отвлекаться. В письме от 18 декабря 45-го вы сообщаете вашему другу, этому святому доктору, что некий Лендакари предлагает вам перебраться в Нью-Йорк и работать вместе с ним. Кто такой этот Лендакари? – Так называется политическая должность лица, возглавляющего баскское правительство в изгнании. Его настоящее имя Агирре.
– Ну, кто такой Агирре, я уже знаю. Этот милый человек сюда приезжал. У меня даже есть фотография, на которой вы сняты с ним вместе здесь, в Сьюдад-Трухильо. Честно говоря, тогда вы выглядели получше: годы берут свое. Итак, Агирре. Или, как вы его называете, лендакари Агирре. Почему вы не называете его просто по фамилии – Агирре?
– Вы же говорите Главный, вместо того чтобы сказать Трухильо.
– Говорить: «Генералиссимус Трухильо!» Повторить!
– Говорить генералиссимус Трухильо.
– Говорить: «Генералиссимус Рафаэль Леонидас Трухильо».
– Говорить генералиссимус Рафаэль Леонидас Трухильо.
– Лендакари. Ну, хорошо, допустим, Агирре и есть лендакари… Хотя я должен уточнить, не валяете ли вы дурака. Вы пишете этому святому доктору, что, когда вы уедете из Доминиканской Республики, кто-то должен представлять здесь баскское правительство. Слушайте внимательно, профессор: «…есть две кандидатуры – Сабала и ты, и, честно говоря, я думаю, что ты подходишь для этого больше. Главным образом потому, что у тебя есть возможность ни от кого не зависеть. В любом случае, своему преемнику я передам и кое-какие возможности, связанные с этой должностью: в частности, возможность регулярно посылать корреспонденции во французское агентство новостей, за что платят по сто пятьдесят песо в месяц, и вряд ли будут платить меньше». Что значит – «у тебя есть возможность ни от кого не зависеть»? Что вы имеете в виду?
– Вы же прочитали. Речь идет о деньгах. Доктор Мартинес Убаго совсем не богат, потому что он лечит людей даром или за мизерную плату, которая их не разорит, но что-то он зарабатывает. Сабала же, в отличие от него, едва-едва сводит концы с концами, и на это у него уходит все время. У него просто может не оказаться возможностей выполнять обязанности представителя.
– И для того, чтобы пописывать статейки во французскую прессу, в которых вы клеймите Главного, а значит, и всех доминиканцев. Кто такой Хосе Галиндо?
– Не знаю.
– Бросьте. Между фамилиями Галиндо и Галиндес почти нет разницы. Эта сволочь Галиндо публиковал по всей Латинской Америке статьи, в которых чернил, вернее, пытался чернить светлый образ Главного. Но вся грязь, которую он старался выплеснуть на Главного, обернулась против него самого.
– Я не имею отношения к Галиндо. Это не я.
– Конечно, вы – Галиндес. Что ж, прекрасно. Значит, Мартинес Убаго стал заговорщиком, заняв ваше место в этой игре, а вы отправились в Нью-Йорк – мир повидать и карьеру сделать. Но перед отъездом вы пишете ему еще одно письмо. Вот оно: «Привет и наилучшие пожелания орфенятам – они получили благословение». Что это значит? На что вы тут намекаете, да так, чтобы другим было непонятно?
– Мартинес Убаго организовал баскский хор «Орфей».
– В нем были только баски?
– Нет, еще несколько испанцев и доминиканцев: в Сабана-де-ла-Мар столько басков не найти.
– Это вы хорошо придумали: собирать людей и как бы между прочим проповедовать им свои идеи, настраивать против Главного и заражать коммунизмом.
– Просто мы, баски, очень любим петь.
– Шеф, почему вы не заставите его попеть?
– Потому что профессор не из хора.
– Если вы его передадите в мои руки, капитан, то он запоет почище тысячного хора.
– Ну, допустим, с хором понятно, хотя могли бы выражаться яснее. А что за благословение?
– Хор получил премию.
– Премию?
– Это метафора.
– Метафора, значит… Наверное, метафора, хотя ей и не место в письме. Но если это неправда, профессор, то вы меня еще вспомните. Хотя я не знаю, дозволено ли мне разговаривать с вами в таком тоне: я ведь просто дар речи потерял, когда увидел, что ваше следующее письмо к Мартанесу Убаго, отправленное 15 февраля 1946 года из Нью-Йорка, написано уже на именном бланке, со всякими там званиями и печатями, словно вы – русский царь, профессор. А наверху значится: «Представительство Басконии в США». Тут я просто чуть не подавился, профессор. А дальше – «Эускадико Лендакаритца». Что это за абракадабра? Лендакаритца имеет какое-то отношение к лендакари, так? Так. «Пятая авеню, д. 30, Нью-Йорк, телефон Грамерси 3-3556». Прекрасно. Итак, мы уже в Нью-Йорке.
И тут офицер неожиданно исчезает из поля зрения, потому что твои оплывшие, тяжелые веки больше не выдерживают собственной тяжести и потому что он вышел из освещенного круга в центре комнаты, растворившись в бесконечной тьме. «Господи, только бы не вернулись в этот слепящий круг те двое, господи!» Те двое с пустыми стеклянными глазами и с бесчисленным количеством рук, каждая из которых несет нестерпимую боль. Но освещенный круг пуст, и в любую минуту там может появиться кто угодно, может быть разыграно любое действо, а твои заплывшие глаза различают в полумраке силуэты актеров. Они дают тебе время прийти в себя, но ты не веришь им, – ты живешь в своем мире. Они били тебя, ничего не объясняя, хотя ты прекрасно понимал: из-за Трухильо, из-за логики всей твоей жизни. И они добились того, что ты утратил эту логику, что ты ощутил себя только телом, над которым нависла смертельная опасность; телом, которое молит о сострадании, о прощении за все, что оно совершило и чего не совершало. «Да, господин офицер, да; у вас неправильное представление обо мне: я никогда не был коммунистом, я ненавижу коммунизм, я борюсь против коммунизма. Вам, возможно, не все известно, потому что я являюсь агентом Соединенных Штатов, и, находясь здесь, господин офицер, действительно передавал информацию агенту Дрисколлу, но эта информация никак не могла повредить добрым отношениям между Трухильо и могущественными Соединенными Штатами. Обратите внимание, господин офицер, на то, что я вам сейчас скажу: в своих донесениях я никогда не подчеркивал тот факт, что Трухильо, простите, генералиссимус предоставлял политическое убежище нацистам и их сторонникам, несмотря на то, что официально Доминиканская Республика объявила войну фашистской Германии. А находясь в Нью-Йорке, я передавал информацию демократического характера, иными словами, вел себя, как и мое реальное руководство – баски, убеждавшие меня, что добрые отношения с Соединенными Штатами – единственное условие, при котором в Испании может быть восстановлена демократия, а вместе с ней и свободы баскского народа. У вас прадед баск, майор? Баскское семя везде дает хорошее потомство». Но тут появились они, уважительно пожурили офицера, и он ушел, улыбаясь, как ребенок, которого застали разговаривающим с жертвой. И тогда эти два мясника пытались заставить тебя кричать, но ты остатками достоинства подавлял крик, рвущийся из твоего жалкого, дрожащего тела, уже неподвластного контролю разума. Что они хотели от тебя? Ты ждал какого-то объяснения от этих твердокаменных блоков в человеческом облике, в чьи глаза ты не осмеливался взглянуть, потому что в них – все самое страшное: ненависть, сплошная ненависть, не способная ни на какое сострадание. Ты старался не думать о своем страданье и увечьях; ты даже пытался забыть о выбитых зубах, которые выплюнул, а потом пытался собрать, шаря вокруг себя, – собрать, чтобы в безысходном отчаянии, сродни безумию, оставить хоть что-то от себя прежнего. Эти зубы, столько лет бывшие неотъемлемой частью тебя, равнодушно выметут веником руки, привыкшие убирать в этой зловещей комнате. Тебе больно и от хороших слов, словно оболочка твоего мозга стала слишком чувствительной, и ее ранит все. Друзья, мои нью-йоркские друзья. Что вы сейчас делаете? Как могло случиться, что Росс и все остальные не перевернули все вверх дном, разыскивая меня? Как могло случиться, что вы догадались о происшедшем и не заставили посольство вмешаться? На минуту мысль об измученном теле отступила, вытесненная мыслью о том, что мучители твои останутся безнаказанными и после твоей смерти им нечего будет бояться. Но мысль о собственной смерти вызвала в памяти картины многих смертей, которые ты видел в Испании во время войны, и тебе показалось, что речь идет о смерти кого-то другого, что замучить до смерти собираются кого-то другого. Иногда тебе с отвращением приходилось наблюдать, как кого-то пытали, но ты не вмешивался. Баски, баски, живущие в Нью-Йорке, где же вы? Я вижу вас под огромным, развевающимся на ветру баскским флагом, видеть который так отрадно. Впервые я взял в руки баскский флаг на футбольном поле в Амуррио еще во времена диктатуры Примо де Риверы, и человек, передавший мне его, велел спрятать, спрятать получше. Баски, живущие в Нью-Йорке. Осознать себя басками – вот главное, с чего начинается все. Баски, живущие в США, что вы делаете, чтобы вытащить меня отсюда? Что делаешь ты, Патчу Арбискета, только что получивший американское гражданство? А ты, Хосе Рамон Эстелья, что можешь сделать для меня ты, сидя в своем кресле заведующего латиноамериканским отделом «Голоса Америки»? Ты, Эстелья, прекрасно понимаешь, что меня может ожидать: ведь ты жил тут, в Санто-Доминго, ты был главным редактором газеты «Опиньон». Что можешь ты сделать для меня, Хосе Рамон? Пожалуйста, сделай что-нибудь поскорее! И ты, Роберто Эчеверриа, занятый коммерцией и деланием денег, захочешь ли ты подумать как следует и помочь твоему товарищу, с которым столько раз сидел в баре «Хай-Алай»? Ты помнишь, как однажды, после плотного ужина мы пришли к тебе, в твою роскошную квартиру, и расплакались, обессилев от воспоминаний и баскских песен? Даже твоя жена-иностранка пела и плакала вместе с нами. А вы, профессора, мои коллеги, – Соледад Карраско, Маргарита Уселай, Амадор Мартин, работающий в Рокфеллеровском центре, чем ты можешь помочь мне из своего кабинета? Почему название его всегда казалось мне таким торжественным, хотя на самом деле это всего лишь окруженная небоскребами площадь, на которой устроен каток? А ты, Альберто Уриарте, директор Баскского центра, американский подданный, что делаешь ты для меня? А сейчас я обращаюсь к тебе, Агирре, вытащи меня отсюда, ради бога, нажми на все рычаги, но вытащи! Не отрекайся от меня, лендакари! Это ведь не футбольная игра: если оставишь меня позади, ты ничего не добьешься. Объясни ему это, Ирала! Прекратите прикидывать, что выгоднее и удобнее! Сделайте все, что в ваших силах! Отец, ты – все, что осталось у меня на земле. Мы никогда не понимали друг друга, но я умоляю тебя: вытащи меня отсюда, ради всего святого! Если тебе дорога память о моей матери, вытащи меня, даже если для этого надо попросить самого Франко, вытащи! И когда сознание медленно возвращается к тебе, а вместе с ним и ужас, в освещенном круге оказывается нечто, похожее на очертания человеческого тела; но они медлят, дают тебе время подготовиться к допросу. И тебе уже нечего скрывать, ты уже ничего не хочешь скрывать, а они задают бессмысленные вопросы, словно следуя какому-то ритуалу. Что они хотят узнать от тебя? Нет, они ничего не хотят узнать. Тогда зачем они тебя допрашивают? Только бы не этот жуткий стол – доска, к которой крепко привязывают твое обнаженное тело, и только голова мотается из стороны в сторону от рвущегося наружу крика, когда они льют на тебя ледяную воду; а потом молчание, и твои жалобные стоны, которые сменятся отчаянными криками, когда они прикладывают провода к твоему паху и все тело извивается от немыслимой боли, словно вторя рвущемуся из твоего горла вою. Ты уже научился различать почерк каждого из твоих мучителей: один едва дотрагивается проводом до твоего члена, и тогда пронзительная боль щипцами разрывает твое тело на части. Другой с силой прижимает провод, и тогда захлестывающий тебя ужас превосходит боль, или это боль переходит в ужас, а может, наоборот. И еще твои крики. Ты никогда не знал, что можешь так кричать. Ты даже не веришь: неужели эти глухие, прерывистые вначале, а потом набирающие силу вопли, пробивающиеся волнами сквозь освещенный полукруг к темнеющему потолку, издаешь ты? Так кричит животное от ужаса, а не от унижения. Почему ты не ощущаешь унижения? Хесус Галиндес. Никто не называет тебя здесь по имени, чтобы подтвердить, что ты действительно Хесус. Как бы тебе хотелось, чтобы тебя спросили сейчас: «Хесус, ты проголодался?» Или: «Хесус, хочешь пройтись?» Хесус – так могла бы обратиться к тебе мать, женщина, друг. Ты не чувствуешь себя самим собой; ты даже не знаешь, где ты находишься. Тебе сказали, что это личная тюрьма Трухильо, но это вполне может сойти за подвал в любом уголке земного шара, а бег времени отмечается лишь пытками: время страдать и время бояться. А когда они дают тебе передышку, твои сны разбиваются о стекло, из-за которого смотрят на тебя, не приближаясь, искаженные лица. Амуррио, Мадрид, Санто-Доминго, Нью-Йорк – все они свидетели твоего уничтожения. И среди этих лиц – лицо Анхелито. Что делал Анхелито в комнате дома № 30 по Пятой авеню? Теперь ты смутно припоминаешь его лицо, его вкрадчивые, лисьи движения, словно он пытался предупредить тебя, ничего не произнося вслух, словно он был тут ни при чем, а на самом деле участвовал в происходящем. Где он сейчас? Может, его тоже похитили, и может, пока ты извиваешься от воплей в этой комнате, его пытают в соседней, точно такой же камере? Из обрывков ты восстанавливаешь все происшедшее: постоянные потери сознания, провалы, чье-то лицо и запах, лицо врача, больничный запах, хлороформ, при воспоминании о котором к горлу подкатывает тошнота, но ты не можешь ни блевать, ни мочиться, ни испражняться без того, чтобы этого не заметили твои палачи. Они подставляют тебе жестянку с опилками на дне, которую потом прикрывают вощеной бумагой. Они делают это каждое утро? Может, банка с опилками, как песочные часы, отмеряет время? Сколько раз они ее приносили? Пять? Пятьдесят? Пятьсот? И ты даже не можешь забыться и дать себе передых, потому что должен пристально следить за этим освещенным кругом, в который вот-вот войдет один из них, чтобы снова заставить тебя корчиться от боли, забыв о том, что ты человек, словно никогда и ни перед кем не придется им держать ответ. Ни перед кем. Никогда. Ты уже все равно что мертв, Хесус Галиндес, и должен сделать соответствующее лицо в момент смерти, чтобы оно соответствовало значимости происходящего, и они прониклись серьезностью момента. И надо сдержать этот рвущийся наружу отчаянный животный вопль, который рвется из самых глубин твоего существа, когда ты чувствуешь близость смерти – так чувствует ее корова, входя в здание бойни. Начинается. В освещенном круге появляются очертания какой-то фигуры, и возникает лицо, которого ты не видел раньше; человек смотрит на тебя.
– Он жив?
– Да жив. Он не умрет, не беспокойтесь.
Кто-то смеется, и человек уже увереннее подходит к тебе, совсем близко.
– Хесус Галиндес? Вы – Хесус Галиндес?
У него, безусловно, испанское произношение. Ты чувствуешь, что рядом – испанец, старающийся скрыть свое потрясение при виде того, в каком ты состоянии.
– Боже, в каком вы состоянии!
– Это их рук дело.
Человек кивает и ищет, где бы присесть поближе к тебе. Один их твоих палачей возникает из тьмы с табуретом в руках и ставит его рядом с незнакомцем. Тот садится. Минуту он смотрит на тебя молча, а потом раскрывает папку и достает какие-то бумаги. Перебирает их, время от времени поднимая на тебя глаза; бумаги эти имеют к тебе отношение, и человек словно старается убедиться, что речь в них действительно идет об этом истерзанном животном, в которое тебя превратили.
– Вы испанец?
– Вопросы здесь задаю я. Было бы гораздо лучше, если бы вы согласились с нами сотрудничать. Вы испанец, и хотя вы принадлежите к стану врагов Испании, наступает момент, когда даже самый бездушный человек слышит зов Родины.
– Ради Христа, если вы испанец, помогите мне. Посмотрите, во что они меня превратили. Все это совершенно незаконно: меня похитили, потом пытали. У меня есть связи в Нью-Йорке, и сейчас уже разразился скандал из-за моего исчезновения.
– Могу вас уверить, что до скандалов мне никакого дела нет. Я просто выполняю свой долг. Мне приказали задать вам несколько вопросов.
– Кто приказал?
– Вопросы буду задавать я.
Но он не задает их: кажется, вопросы тебе задавать невозможно. Наверное, он исполнительный и жестокий чиновник, но не настолько, чтобы спокойно смотреть на тебя. И тогда этот человек с внушительной густой бородой оборачивается к тем двум, неразличимым в полутьме, и кричит им:
– Что, он так и будет лежать на полу, пока я его допрашиваю?
И снова в освещенном полукруге появляется один из этих здоровяков; теперь у него в руках деревянный ящик. Он ставит его рядом с тобой и, обхватив тебя под мышками, приподнимает твое тело и усаживает тебя на ящик. Бородатый человек удовлетворенно вздыхает: теперь тебя вполне можно допрашивать, и он доволен тем, что ты уже не лежишь на полу. Он проявляет еще большее великодушие, достав из кармана клетчатого английского пиджака пачку сигарет и угощая тебя.
– Вы курите?
– Вообще-то нет, но сейчас закурю.
Тебе просто хочется сделать что-то обычное, простое – закурить сигарету и чтобы кто-то поднес спичку дрожащей рукой. Ты выпускаешь дым изо рта, и впервые за всю эту бесконечную ночь чуть расслабляешься. Голос бородача теперь звучит нормально: он явно успокоился, проявив милосердие и тем самым сняв с себя ответственность за то положение, в котором нашел тебя.
– Было бы хорошо, если бы вы ответили нам на некоторые вопросы.
– Кому – нам?
– Ограничьтесь только ответами, если вам есть что сказать и если вы можете и хотите отвечать. Это не во вред вам. Наоборот.
– Вы можете вытащить меня отсюда? Можете помешать тому, чтобы меня пытали?
– Ну, не надо преувеличивать. Любой может иногда перегнуть палку.
Да, он, без сомнения, испанец. Так ответить может только испанец.
– Прежде всего я должен сказать вам, что мы не несем никакой ответственности за ваше настоящее положение.
– Кто это – вы, которые не несете ответственности за мое настоящее положение?
– Мне известны только вопросы, которые я должен вам задать.
– Если я отвечу, вы меня вытащите отсюда? Я прошу только об одном: чтобы ко мне относились как к обычному заключенному, чтобы меня поместили в тюрьму, дали возможность встретиться со следователем, пускай и доминиканцем, но со следователем.
– Я не могу обещать вам ничего конкретного. Могу сказать только, что, если вы будете сотрудничать с нами, мы это учтем.
– Что вы хотите узнать от меня?
– Мне нужны сведения об антииспанских действиях эмигрантов, проживающих в Нью-Йорке.
– Эти сведения не засекречены.
– Есть и засекреченные. К ним относятся, например, данные о ваших связях, о связях Националистской партии басков с Государственным департаментом. Нам известно, что вы подписали соглашение с администрацией Рузвельта, которое соблюдается и правительством Трумэна. Согласно условиям этого соглашения Соединенные Штаты окажут вам помощь, когда вы попытаетесь вернуть себе политический контроль над Страной Басков.
– От этого плана отказались еще до того, как франкистская Испания стала членом ООН.
– Оставим эту тему: существует только одна Испания – франкистская, никакой другой нет. Но вы по-прежнему находитесь на особом положении. Соединенные Штаты – наш союзник, однако это не мешает им проводить свою политику, и они хотят иметь рычаги давления на испанское правительство, чтобы иметь перевес при переговорах.
– Вы – официальный представитель испанского правительства?
– Нет.
– Тогда кого же вы представляете?
– Я повторяю: вопросы здесь задаю только я.
– Но я не могу отвечать, не зная, кому отвечаю и как могут быть использованы мои слова. Вы должны вытащить меня отсюда. Когда я выберусь отсюда, я все вам расскажу.
– Я не могу вытащить вас отсюда.
– А кто может?
– Этого я не знаю.
– Тогда какой мне смысл отвечать вам? Вы будете меня пытать? Этим я отвечаю, когда они начинают меня пытать.
– Бога ради, я не палач, и я не верю, что вас пытали. Мне сказали, что вы сопротивлялись.
– Сопротивлялся? Чему? Незаконному задержанию? Похищению? Как может сопротивляться человек, которого усыпили?
– Я могу только обещать вам приложить все усилия, чтобы ваш арест был оформлен законным образом.
– Вы потребовали, чтобы вам предъявили судебный ордер на мой арест?
– Нет.
– И этого не потребовали ни посол в Вашингтоне, ни посол здесь, в Доминиканской Республике?
– Мне не докладывают о действиях послов.
– Кто вы такой?
– Ваш соотечественник. И вы должны мне доверять хотя бы поэтому.
– Вы баск?
– Нет. Не имеет значения, откуда я.
– У нас есть что-то общее: я ведь никогда не был радикально настроен против испанцев и почти всю жизнь прожил в Мадриде. И я прошу вас ради того, что у нас есть общего, – вытащите меня отсюда!
– Я не могу.
– Тогда какой мне смысл отвечать на ваши вопросы?
– Я постараюсь, чтобы они не переходили границ.
– Из чего вытекает, что вы можете сделать и так, что они будут переходить границы.
– Этого я не говорил.
В голосе его отчетливо чувствуется раздражение: ему не нравится роль, которую ты ему отводишь. Наверняка до сих пор он был о себе самого высокого мнения, а ты без конца ставишь это под сомнение.
– Вы производите впечатление хорошего человека.
– Плохим я себя не считаю.
– Разве вам не кажется, что я прошу самую малость? Только, чтобы меня вытащили отсюда прежде, чем я начну сотрудничать с вами.
– В мои функции не входит определять, что разумно, а что нет.
– Тогда я отказываюсь сотрудничать с вами.
– Если я уйду, ваша судьба будет решена.
– Тогда, прежде чем уйти, посмотрите на меня как следует и постарайтесь никогда не забывать.
– Я прошел всю войну и видел ситуации похлеще. Я сам был в подобной ситуации в вашем застенке.
– У меня никогда не было застенка.
– Вы несете ответственность за зверства красных.
– А вы – за другие зверства, те, что длились много веков.
– Я думаю, что вас не так уж и пытали: язык у вас по-прежнему подвешен неплохо.
– Хотите посмотреть?
И ты открываешь рот, с трудом высовывая распухший, окровавленный язык; если бы хватило сил, ты бы выплюнул и сгустки крови. Бородач сначала моргнул, потом прикрыл глаза, а потом опустил взгляд на бумаги, которые стал запихивать обратно в папку.
– У каждого тот конец, который он заслужил.
Он повернулся к тебе спиной, и ты хочешь попросить его остаться: ведь пока он тут, тебя не будут бить. Но ты не произносишь ни слова, потому что у этого человека спина словно из камня изваяна, и этот каменная спина скрывается в полутьме, откуда до тебя доносятся тихие голоса. Ты слышишь приглушенное: «Я сделал все, что мог». – «Мы же вам говорили, тот еще сукин сын. Такие только палку и понимают». – «Никто не скажет, что я не испробовал все». – «Да мы его сейчас так отделаем, что он станет как зайчик». – «я не несу никакой ответственности за дальнейшее». – «Конечно, у вас своя работа, у нас – своя». У тебя еще есть время закричать ему: «Пожалуйста, не уходите!» – но ты знаешь, что это прибавит тебе только унижений, но не надежд. И ты кричишь: «Соединенные Штаты потребуют объяснений за это злодеяние!» Но сам не веришь, что они тебя слышали, потому что ты не можешь закричать – ты можешь только простонать что-то своим изувеченным ртом, Ты слышишь звук – открывается дверь – и видишь за ней освещенное пространство; вот дверь закрылась за этим человеком, и ты тоже закрываешь глаза, чтобы спрятать набегающие горячие слезы, которые остаются с тобой и тогда, когда ты уплываешь далеко-далеко, оказываешься вне криков, побоев и пыток электротоком. Ты взбираешься на колени к дедушке, а тот сидит на огромном пне на холме Ларрабеоде, глядя на бархатистую зелень раскинувшейся внизу долины, где Амуррио кажется маленьким, словно игрушечным домиком, приютившимся на северном склоне гор Ундио, которые, как провидение, защищают его от пронизывающих северных ветров – этим дедушка особенно гордится. «Горы Ундио защищают нас, – любит говорить он, – поэтому в нашей долине всегда теплее, чем в других баскских долинах, и тут даже растут фруктовые деревья. Мы, баски, привыкли смотреть на небо из зажатых между горами долин, поэтому, Хесус, нам так нравится взбираться наверх, чтобы дотянуться рукой до неба. Обрати внимание, Хесус, как часто баскские фамилии оканчиваются на «менди», что по-испански значит «гора». А все дело в том, что долин без гор не бывает, и на склонах этих гор устраиваем мы наши ярмарки и празднества. Один знаменитый французский философ по имени Вольтер говорил, что баски – это «малочисленный народ, танцующий у подножия Пиренеев». Забавно, что баски произвели на него впечатление именно своими танцами, но мы действительно любим их, Хесус, и когда звучат народные мелодии, ноги у меня сами пускаются в пляс. Вольтер был прав: ведь мы, баски, танцуем не только, когда у нас народные празднества или гулянья, но и когда играем в любимую национальную игру с мячом, или когда выходим в море на рыбачьих баркасах, и тогда волны заставляют нас плясать. Мы любим танцы: они помогают нам преодолеть чувство, что горы сдавливают нас со всех сторон. У нас быстрые танцы – так танцуют ловкие люди, но в них есть торжественность. Возьми хоть танец со шпагами: танцующие изображают воинов со шпагами и флагами в руках, а в конце высоко поднимают погибшего воина, чтобы он стал ближе к небу, Хесус, к небу, где обитают боги и ведьмы. Мы ведь никогда не видели большой разницы между богами и колдунами и устраивали наши празднества и гулянья в тех местах, где, по преданиям, собирались на шабаш ведьмы. В Страну Басков не проникли чудовищные порождения христианства – пытки и инквизиция: мы боролись и защищали свои горы. Мы всегда сомневались в существовании загробного мира, хотя именно наши моряки первыми обогнули землю, словно сомневаясь в ее реальности». Сидя на коленях у дедушки, ощущая их всем своим телом, ты словно соприкасался с родной землей, слышал биение ее пульса. Ты глубоко вдыхаешь смрадный воздух и, не отводя взгляда от освещенной двери, за которой скрылись твои палачи, пытаешься взять себя в руки, вспомнив, как в Сан-Хуан-де-Лус твой товарищ, чтобы избежать насильственной репатриации во франкистскую Испанию, выбросился из окна в реку и, стоя по шею в ледяной зимней воде, смотрел, как арестовывают всю его семью. А когда он выбрался на берег, первым делом уничтожил бумаги, которые компрометировали вас всех, и теперь ты должен вернуть ему этот долг. Ты пытаешься напевать «Мы баскские солдаты», но самообладания хватает лишь настолько, сколько медлят твои палачи. Тебе даже начинает чудиться сострадание в глубине их глаз, пока они методично избивают тебя; ты начинаешь думать, что, возможно, у них есть для этого свои причины и что, наверное, ты в чем-то виноват. Наверное, у тебя начинает мутиться разум от побоев или от этой накатывающей волнами духоты, от которой ты стараешься спастись, вспоминая холодный мадридский октябрь, когда с окутанных вечными снегами гор начинают дуть пронизывающие ветры. Ты вспоминаешь, как падал снег в 39-м, когда ты ожидал, пока тебя отправят в твой первый лагерь для военнопленных в Алжир. Ты сидел в огромном доме, и у тебя не было даже одеяла, чтобы согреться, – только завалявшаяся в кармане монета республиканской Испании. Через дырявую крышу светили холодные звезды, и ты всем телом ощущал поражение и одиночество, а неподалеку виднелись часовые – темнокожие сенегальцы или французы. Тебе показалось, что один смотрит на тебя с состраданием, идущим откуда-то из самой глубины его существа: это был французский баск. И когда ты спросил его по-баскски: «Ты баск?», он обнял тебя и прерывающимся от нахлынувших чувств голосом ответил: «Да, а ты?» Благодаря этому человеку тебе разрешили пойти в Бург-Мадам, где в обмен на оставшуюся у тебя монету получил девять франков, на которые купил хлеб и вино. Взрыв склада вооружений в Пуичсерда, по ту сторону границы, подтвердил тебе, что война еще не кончилась, что никогда не должен считать ее законченной. И эта мысль поддерживала тебя семь месяцев тюрьмы; она же помогла тебе бежать и пешком добраться до родных баскских гор, хоть и расположенных по эту сторону франко-испанской границы. Бордо. Консульство Доминиканской Республики. Огромный портрет Благодетеля на стене. «Нет, это не президент, это Благодетель Родины». Девять франков за хлеб и вино. Чего бы ты не отдал сейчас, чтобы спокойно есть хлеб и беззаботно пить вино, пусть в одиночестве, но на свободе! Но вместо этого тебе суют жидкую похлебку, где плавают какие-то овощи, или тухлые яйца и от которой несет прогорклым маслом. И вдруг у тебя словно взрывается голова, или это взрывается сама комната, которую вдруг заливает слепящий свет, освещая каждого. Лежа на полу, ты с трудом опираешься на локоть и видишь, что кроме тебя здесь – пять человек, которые чего-то ждут в противоположном углу этой грязной комнаты, стены которой выкрашены зеленоватой краской, уже облупившейся от сырости, а потолок затянут пылью и паутиной. Офицер подчеркнуто уважительно объясняет что-то двум людям в военной форме, появившимся тут недавно; один, полный и округлый, внимательно слушает, кивая и выражая согласие всей своей позой. Другой, наоборот, не обращая внимания на слова офицера, разглядывает тебя сквозь затемненные стекла очков. У него вытянутое, продолговатое лицо, тонкие губы и узкая полоска усов над ними. Под низко надвинутой фуражкой ты угадываешь хитрый, расчетливый ум; этот бесстрастный человек поглаживает рукоять свисающего с пояса кинжала и совсем не похож на обычного доминиканского военного. Вздрогнув, ты понимаешь, что это Артуро Эспайлат, – человек, способный на все. Недавно он был назначен консулом Доминиканской Республики в Нью-Йорке и стал представителем в ООН; единственный доминиканский офицер, закончивший военную академию в Уэст-Пойнт. Стальная пружина, которая превращается в разящий бич, когда этого хочет Трухильо. Высокомерно, с властным видом, слушает он объяснения этого капитана, твоего палача, его сбивчивые объяснения, в ответ на которые лишь изредка кивает, а другой только повторяет свои бесконечные «да» и «конечно». Они говорят о тебе – о том, что ты сказал, а что не мог или не захотел сказать. Эспайлат – не столько тень, сколько опора Трухильо, благодаря своей сдержанности и тщательно скрываемому уму, опора, которая становилась тенью, прикрывавшей Трухильо, как только появлялось недовольство диктатором, и Эспайлату приходилось проявлять еще больше преданности, а значит, больше жестокости. По приказу Благодетеля Родины он стал своим среди оппозиции Трухильо в эмиграции; ему удалось даже вступить в партию Виктора Дюрана, несгибаемого ветерана борьбы за демократию в странах Карибского бассейна. Вместе с ним он переправил к побережью Доминиканской Республики партию оружия, которое надлежало передать группам сопротивления внутри страны. Но на берегу их ждала тайная полиция, которой руководил Аугусто Себастьян, испанский эмигрант, прославившийся своей жестокостью во время гражданской войны на родине и на службе у Трухильо. Себастьян устроил засаду на берегу, и когда Дюран оказался у него в руках, кастрировал того прямо на месте и бросил истекать кровью на песке; потом повернулся к молодому Эспайлату и, не зная, что тот был засланным агентом, приказал избить его и превратить в мешок с костями. Тебе трудно представить этого подтянутого военного, на котором живого места не оставили, приняв его за партизана. Проведя четыре месяца в больнице, Эспайлат попросил у Трухильо разрешения вернуться к боевым операциям, а Себастьян корчился от страха, предвидя скорую расправу. Эспайлат, переодевшись в крестьянскую одежду, стал любовником кухарки Себастьяна. Потом он рассказывал товарищам, смеявшимся над его похождениями, как это было непросто, потому что от кухарки всегда воняло. Но он прекрасно справился со своим отвращением, и ему удалось так ублажить женщину, что она заснула от усталости; тогда Эспайлат, дождавшись, пока Себастьян вернется домой и отпустит охрану, пройдет к себе в спальню и заснет. Там его уже поджидал со своим стилетом этот подтянутый офицер, который сейчас издали смотрит на тебя; Эспайлат связал Себастьяна, избил его до потери сознания, а затем привел в чувство, чтобы тот осознал весь ужас своего положения. Рассказ Эспайлата о дальнейшем был известен не только всем в Доминиканской Республике, – он докатился и до нью-йоркской эмиграции. Очнувшись, Себастьян увидел, что он сидит напротив зеркала связанный и с кляпом во рту, и смог оценить, во что превратили его побои Эспайлата. Вокруг головы у него были обвязаны три бикфордова шнура, но даже одного из них было достаточно, чтобы взлететь на воздух. «Себастьян знал это, – подчеркивал в своих рассказах Эспайлат, – взгляд его говорил мне, что он все понимает, но я все равно счел своим долгом объяснить ему все, как неопытному новичку. Этот шнур будет гореть три минуты, – сказал ему я. – Ты ведь знаешь, приятель, что такое бикфордов шнур. Когда через три минуты прогремит взрыв, твоя голова пробьет этот грязный потолок». Эспайлат поджег шнур и задержался на секунду, чтобы взглянуть, какое действие произвела его угроза на беспомощного Себастьяна. Глаза у того вылезли из орбит, потом веки безжизненно опустились, и если бы он не был крепко привязан, тут же оказался бы на полу. Эспайлат ткнул его ногой, но тот был уже мертв. «Но хотя он был уже мертв, сдох от страха, – рассказывал Эспайлат, – я не отступил. Он должен был взлететь на воздух, и он взлетел. Отбежав в сторону, я услышал мощный взрыв и увидел – или мне показалось, что увидел, – как голова Себастьяна пробила потолок, устремясь к небу или в ад. Обратите внимание, все это я проделал, не произнеся ни одного грубого слова, потому что человек, разменивающийся на угрозы, никогда не перейдет от слов к делу». Перед ним был Эспайлат по прозвищу Лезвие, легендарный истязатель со своим остро отточенным кинжалом. Эспайлат неожиданно направляется к тебе, отчего офицер сразу замолкает; он пересекает всю комнату, которая тебе кажется огромной, и, остановившись в двух шагах от твоего распростертого тела, говорит: