Текст книги "Галиндес"
Автор книги: Мануэль Васкес Монтальбан
Жанр:
Политические детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 26 страниц)
– Я уже разошелся, капитан, хватит. А теперь я разойдусь еще больше, поскольку пришло время и мне вмешаться. «Лесть и угодничество». Давайте разберемся. Возможно, эти обвинения и имеют под собой некоторую почву, но моя ли в том вина? Разве все доминиканцы не получили работу благодаря тому, что работаю я, что я создал компании, ставшие основой национальной экономики? Что раньше было с этими отраслями? Они находились в руках иностранцев, а теперь они в руках доминиканцев, в моих руках. Разве я один съедаю все, что производят мои компании? Я один? Ответьте мне честно на этот вопрос, забыв о том, кто я. Более того, я на время складываю с себя все полномочия. Эспайлат, засвидетельствуйте мою отставку.
– Хорошо, ваше превосходительство.
– Я отрекаюсь от всего – я больше не возглавляю ни армию, ни Республику. Я просто Рафаэль Леонидас Трухильо, вот он я, как есть. Простой гражданин. И вы можете говорить мне все, что хотите. Ну, начнем с вас. Я что, съедаю один все, что производят мои компании?
Толстый офицер закрыл наконец рот, приоткрывшийся от изумления, пока Трухильо говорил, и, подтянувшись, сделал шаг вперед; кажется, еще чуть-чуть и он преклонит колено.
– Я умоляю ваше превосходительство не уходить в отставку.
– Этого мы не обсуждаем. Я ухожу в отставку, и мы продолжаем.
– Если бы не вы, мы бы умерли с голоду.
– Вот, пожалуйста! Это голос народа, голос простого человека, а не этих яйцеголовых, у которых дерьмо вместо мозгов. Я произвожу, я – двигатель доминиканской экономики, ее основа, она держится на мне. Так, а теперь, что там этот умник пишет об угодничестве.
– Что вы пользуетесь методами Гитлера и Сталина, дуря доминиканцам головы. И что поэтому они устраивают на улицах демонстрации, выкрикивая ваше имя. И что даже на дверях сумасшедшего дома в Нигуа написано: «Мы всем обязаны Трухильо», как будто своим безумием они тоже обязаны вам, ваше превосходительство.
– Этот сукин сын оплевал даже мое сострадание к сумасшедшим и увечным.
Он умолкает, а в комнате повисает почтительное молчание: никто из присутствующих не смеет проронить ни слова, и ты впервые видишь, как в его взгляде отражается уверенность в собственной правоте, в том числе и уверенность в справедливости самой угоднической фразы, которую ты приводишь в своей книге и о которой капитан не сказал: «Благодетель Родины прав даже тогда, когда он карает». Трухильо смотрит на тебя и молчит. Он строго выдерживает паузу – может, для того, чтобы не давать выход своей ярости, которую ты угадываешь за внешней невозмутимостью. Его обвиняющие глаза буравят тебя, как дула двух пистолетов, и ты в последний раз предстаешь перед этим взглядом.
– Сеньор Хесус Галиндес Суарес. Я полагаю, это вы Хесус Галиндес Суарес?
– Да, ваше превосходительство.
– Превосходительство. Можете называть меня, как вам угодно. Хоть проходимцем, если духу хватит.
– Я так не считаю, ваше превосходительство.
– Тогда встаньте по крайней мере.
И ты встаешь, впервые за очень долгий срок, и изумляешься, что еще можешь сделать это, хотя ноги у тебя и дрожат под брюками, перемазанными твоей кровью, твоей рвотой, мочой и засохшим дерьмом.
– Я должен сообщить вам, что родился в благородной семье: мой дед был испанским военачальником, и среди моих предков – французский маркиз. Мне известно, что вы утверждаете, будто мой дед был испанским полицейским, а моя мать – из гаитянок. Я не буду пререкаться относительно моих предков с человеком неизвестного происхождения, вроде вас, но должен заметить, что вы начали с корней, оскорбив даже моих предков. Только этим вы заслужили, чтобы вас повесили за одно место. Что я вам сделал, что вы так ненавидите меня?
– Позвольте вам сказать, ваше превосходительство, что в той же самой книге, которую цитировал капитан, есть немало вполне благожелательных отзывов о вас. Я отметил и порядок в стране, который был установлен при вас, и экономический прогресс, и культурное развитие. Вам, ваше превосходительство, удалось добиться необыкновенного увеличения числа школ, и вы много сделали для искоренения безграмотности. А ведь когда вы пришли к власти, 75 процентов населения были неграмотны. Вы создали Симфонический оркестр, университетскую библиотеку, при вас Санто-Доминго, простите, Сьюдад-Трухильо, расцвел; например, стенная роспись Велы Занетти превосходна и свидетельствует о том, что вы покровительствуете искусству. Вполне можно понять, что в области политики вы отчасти были вынуждены проводить жесткую линию: не так просто управлять страной с низким уровнем экономического развития, с множеством войн в прошлом, страной, которой постоянно угрожают соседи по Карибскому бассейну, например, Гаити. Я признаю, что это нелегко, генералиссимус. В моей книге я высоко оцениваю деятельность дона Хоакина Балагера, который однажды сказал: «Навсегда ушел в прошлое бунтарский дух доминиканского народа». Нет, я не все оцениваю негативно, ваше превосходительство. К тому же это – научная работа, всего лишь докторская диссертация, которую заметили бы четверо оппонентов и горстка специалистов. Не надо придавать ей такого значения, ваше превосходительство, уверяю вас.
– Вы можете оставить свои уверения при себе. Я прекрасно понимаю, что ваша книга – дерьмо и никакого отклика она иметь не будет. Рафаэля Леонидаса Трухильо не испугаешь книгами. Но как мужчина я чувствую себя униженным, что какой-то бродяга задевает то, что для меня священно, – мой род. Поэтому заткнитесь и послушайте, что я скажу.
Из верхнего кармана он вытаскивает очки, осторожно, словно боясь пораниться, надевает их, а потом из того же кармана извлекает сложенную бумажку, которую разворачивает, предварительно помусолив палец.
– Посмотрим, как обстоят дела с моей семьей. Начнем с моего брата, Гектора Бьенвенидо Негра Трухильо, которого, по вашим словам, я одним мановением руки сделал капитаном, а через одиннадцать лет – начальником Генерального штаба. Вот так, запросто: невоенного человека – начальником Генерального штаба. Вы отрицаете, что бывают люди, призванные руководить от природы? Разве нет таких способностей у меня? Разве мы не могли унаследовать их от нашего дедушки, испанского военного? О моей дочери Флор де Оро Трухильо вы пишете, что она мулатка, очень сексапильная; обратите внимание, сеньоры, что за грубое слово: «сексапильная», ведь можно было сказать «привлекательная», но нет – сеньор профессор пишет «сексапильная», словно она шлюха какая-нибудь, ведь только о них так говорят. И он повторяет и повторяет, что моя Флор де Оро семь раз выходила замуж, чтобы подчеркнуть, какая она неугомонная и как ей трудно угодить, что она просто шлюха, «сексапильная» шлюха. Теперь перейдем к тому, что вы пишете о Радамесе и Анхелите, моих младших детях, которых я боготворю, потому что они еще не вышли из нежного возраста. Это законные дети, как вы считаете. Так, это уже что-то в мою пользу. Об Анхелите вы пишете, что она очень хорошенькая, – это мне нравится больше, сеньор, она уже не сексапильная, как ее сестра, а хорошенькая. Вам нравятся мои дочери, профессор, не отпирайтесь. Если Анхелита хорошенькая, то Радамес – невоспитанный. Для него я заказал костюмчик маршала, над чем потешалась вся Испания, когда мы посетили землю моих предков. Вы не заслуживаете каких-либо объяснений, но я все-таки скажу вам: если я присвоил моему Радамесу главный почетный воинский чин, когда ему исполнилось десять лет, то вовсе не потому, что я сумасшедший отец и считаю, будто мой сын, какими бы военными талантами он ни был наделен от рождения – а он наделен, не сомневайтесь! – может в десять лет быть офицером. Это был мой подарок ему, точно так же я мог подарить своему ребенку самолет или другую военную игрушку; а кроме того – чтобы благодаря моим детям доминиканский народ, который их обожает, еще больше полюбил бы и армию. О других моих братьях вы пишете, что я с ними то лажу, то нет, – в зависимости от настроения, и по тем же мотивам то возвышаю, то отстраняю их. Вы клеветнически утверждаете, что моего брата Анибала Хулио я убил – или вынудил покончить жизнь самоубийством, потому что он был безумен: вы ведь пишете, что в последние годы жизни тот просто ничего не соображал, и я убил его, чтобы он не был всеобщим посмешищем. Как будто из-за этого можно убить брата! О моем брате Петане вы пишете, что он был никчемным и пустым человеком, а мой другой брат, Пипи, был вором, – так я понял ваши слова, что тот «занимался грязными делишками». О двух других моих братьях вы тоже ничего хорошего не говорите, – одна злоба и клевета. Но я не включу этого в счет: я сделаю вам скидку. Я не стану включать в счет и всего того, что вы пишете о моих дядьях и племянниках; я благодарен вам уже за то, что вы не стали заниматься моими двоюродными братьями и моими прапрадедушками. Но поймите, что омерзительно утверждать, будто мой племянник Вирхилито ограбил банк или позволил его ограбить, словно он был участником грабежа и получил свою долю. Да, я еще забыл о моих деверях. Ну это так, мелочи. Вы пишете, что я без конца их возвышаю. По всей видимости, деверей нельзя возвышать. Поскольку я невежда, значит, мои девери и золовки – тоже невежды, но я их возвышаю, чтобы скрыть их никчемность. Так у вас выходит. Ну хватит, профессор. Я согласен не принимать в расчет того, что вы говорите о моих племянниках, братьях, деверях; согласен забыть, что вы назвали мою дочь Флор де Оро «сексапильной», а моего Радамеса выставили клоуном. Но вы позволили себе коснуться моей жены, моей матери, моего отца, моего Рамфиса, а поскольку во рту у вас только дерьмо, вы испачкали и их. О моем отце вы пишете, что у него были вечные проблемы с судами и что его прозвали сутяжником из-за того, сколько раз он подавал жалобы в суд и сколько раз на него подавали жалобы. И что я напечатал марки с его портретом, где он изображен в дурацкой шляпе из растительного волокна, в которой похож бог знает на кого. Я поместил его портрет в такой шляпе, потому что он всегда в ней ходил; и каждый раз, когда я видел эту марку, на глаза мне наворачивались слезы, – так он был на ней похож. И смеяться над моими слезами не смейте – не смейте шутить с ними! Мою мать вы оставляете в стороне, хоть и пишете, что она была мулаткой, из гаитян, чтобы таким образом бросить тень и на меня. А теперь мы подходим к самому святому, мерзавец! Я имею в виду моих женщин: мою предполагаемую любовницу Ловатон, которую вы называете «фавориткой», другими словами – шлюхой, и о которой вы пишете, что я вытащил ее из-под себя, чтобы сунуть под своего брата. Красиво сказано, профессор, очень изящно! О моей первой жене вы пишете, что отыскать сведения о ней невозможно: по всей видимости, я приготовил из нее гаитянское народное кушанье и съел ее, именно так: съел, потому что подыхал с голоду, а тут соблазнительная нежная мулатка – в котел ее! Потом я оказался не на высоте как мужчина и не смог обрюхатить свою вторую жену Бьенвенида Рикардо – обратите внимание, сеньоры, Трухильо оказался не на высоте как мужчина! И какое имеет значение, что потом у меня было несколько детей от слабоумной Марии Мартинес и дочь от той же самой Бьенвениды. Моя жена ведь слабоумная, правда, профессор? Вы ведь именно так пишете. Вы утверждаете, что «Размышления о нравственности», которые она опубликовала в «Ла Насьон», за нее написал другой человек, но имени настоящего автора почему-то не называете. Наверное, вы не хотите его компрометировать: это ведь все тот же Альмоина, который тут, не уставая, лизал мне жопу, а уехав из Санто-Доминго, стал так же неутомимо поносить меня. Вам известно, что это написал Альмоина, который хотел унизить меня, написал в то время, когда он ходил за мной по пятам, за мной и за моим сыном Рамфисом, тут, в Сьюдад-Трухильо. Ну, а моя Мария – слабоумная, нет, полная идиотка, да к тому же еще и проходимка: ведь она ставит свое имя под тем, что написал другой человек; к тому же раньше она была шлюхой, ну а кто была шлюхой, та ей останется навсегда, как ваша святая матушка, профессор Галиндес. А теперь мы подошли к сути вопроса, к самой-самой сути.
Он встает, и ты, с трудом веря своим глазам, видишь, как он достает из-за пояса пистолет и подходит к тебе; все присутствующие предусмотрительно отступают, заговорщически подмигивая друг другу, а кто-то, вдохновленный ораторским искусством генералиссимуса, даже негромко аплодирует.
– Я хочу, чтобы вы посмотрели на этот пистолет и подумали о том, что такой злодей, как я, может сотворить, имея в руках оружие. Я и скажу тебе вот что – теперь я буду обращаться к тебе на «ты»: хватит с тебя «вы», ты недостоин и намека на уважение, – я скажу тебе следующее, потому что живым ты из этой комнаты не выйдешь: о Марии Мартинес Альба ты пишешь, что она была замужем за кубинцем, от которого и родила Рамфиса, и что я смирился с этим и принял чужого ребенка, когда отнял ее у кубинца. Так омерзительно, что ты пачкаешь грязью мать моих детей, меня, моего сына Рамфиса, что я должен был бы не разговаривать с тобой, а просто всадить тебе пулю промеж глаз. Но поскольку ты профессор, а профессора всю жизнь доискиваются до правды, я расскажу тебе эту историю, свидетельство моего благородства. Женщина, позднее ставшая моей женой, сначала была моей любовницей, но я скрывал эту связь, потому что я был женат; однако Бьенвенида меня не удовлетворяла полностью как женщина, к тому же она была бесплодна, как высохшая смоковница. И я сделал сына Марии, потому что я был настоящим мужчиной, только такие и делают таких сыновей, а мужа-кубинца выставил вон, чтобы никто больше не упоминал их имена рядом и чтобы мой Рамфис не знал такого позора, когда вырастет. Рамфис стал моей гордостью и гордостью всего народа. Тебе известно, баск, что в 33-м, когда Рамфису исполнилось четыре года, я сделал его полковником, – разве я вел бы себя так, если бы он не был моим сыном? Я обвенчался с его матерью только год спустя. Это был сигнал, сигнал всем грязным умам, вроде твоего, – Рамфис мой сын! И он был моей гордостью, потому что в 43-м он, забыв о всех почетных званиях, которыми я его пожаловал, поступил в Военную академию, просто кадетом. И стал там одним из лучших учеников, доказав, что достоин своего отца! Он изучал право, а потом достиг самых высоких военных званий благодаря собственным заслугам, мой золотой мальчик! Мои заботы о том, как править страной, его не коснулись: он жил полной жизнью, будучи всегда первым – среди женщин и с оружием в руках, в танке и в самолете. Разве это не доказательство того, что Рамфис – мой сын, достойный сын Рафаэля Леонидаса Трухильо! На груди его красуются наши самые почетные ордена: орден Трухильо, орден Дуарте, орден Колумба, медали за военные заслуги, за военно-морские заслуги, за военно-воздушные заслуги, за заслуги в области политики… Это я его наградил? Наглая ложь. Ко мне приходили его начальники с приказами о его повышении или награждении, и я рвал эти приказы. Приказ о его назначении начальником Генерального штаба в 1954 году приносили мне на подпись десять раз. Я хочу, чтобы ты, Эспайлат, как человек, окончивший Уэст-Пойнт, сказал о достоинствах Рамфиса как военного.
Эспайлат говорит, и лицо его остается бесстрастным, не движется ни один мускул:
– Он – лучше всех, ваше превосходительство. Вы сами это сказали. Он необычайно одарен от природы и постоянно стремится к совершенствованию. Сейчас он занимается созданием военно-воздушных сил Доминиканской Республики.
– Повтори, Артуро.
– Он необычайно одарен от природы и постоянно стремится к совершенствованию.
– Он много знает просто от природы и еще потому, что я учил его. Я выучил его не доверять никому – ни противникам, ни союзникам, ни американцам, потому что эти-то своего не упустят, и когда имеешь с ними дело, они урвут себе основную добычу, а тебе оставят крохи. Я сильно огорчен тем, как они себя ведут: на их земле процветают такие сорняки, как этот тип, и мой Рамфис должен это понимать. В этих Соединенных Штатах моего Рамфиса воспринимают совершенно искаженно, выставляют его неразлучным другом плейбоя Порфирио Рубиросы и говорят, что он только и делает, что развлекается и жизнь прожигает. Вполне естественно, что молодого мужчину тянет к женщинам, я это и по себе знаю: бывало у меня женщин больше, чем нужно, а бывало, что я и отказ получал, как однажды в Сан-Кристобале, но я никогда не расстраивался. Эти американцы унизили моего мальчика: они отнеслись к нему как к метису, когда он отправился в военную школу Ливенурт. Конечно, он не только учиться успевал, но и за девушками приударял, а среди них были знаменитые красотки – Ким Новак, Заза Габор. Но мне надоело, что в газетах его называли то черным, то цветным, то еще не пойми как, и я велел ему вернуться. Я сказал: «Возвращайся, тут ты станешь великим, и всем гринго, которые сейчас клевещут на тебя, тогда будет не угнаться за тобой». Скажи этому отщепенцу, Эспайлат, почему гринго привязались к моему сыну.
– Из зависти, ваше превосходительство.
– Почему ты успешно закончил Уэст-Пойнт, а мой сын и военное училище в Америке не закончил?
– Потому что я был для них обычным человеком, ваше превосходительство, а от вашего сына они ожидали, что он поведет себя как наследник.
– Как принц.
– Как принц, ваше превосходительство. Рамфис не потерпел неудачу в Соединенных Штатах – они вынудили его потерпеть неудачу, потому что они предпочитают всегда держать одну ногу на голове союзника.
– Именно этих слов я и ждал, Артуро. Но ты, гаденыш, никогда не поставишь свою ногу мне на голову, как бы тебе ни хотелось. Я привязал моего сына на короткий поводок, хотя со стороны это незаметно, выпроводил всех друзей, которые плохо влияли на него, в том числе и моего зятя Порфирио Рубиросу, который был женат на моей дочери, той, кого ты находишь сексапильной. Один раз я даже двинул этому типу как следует по башке, потому что он постоянно затаскивал моего сына на разные попойки и гулянки вместо учебы. И хотя я просто таю, когда вижу, как он гарцует на лошади, стройнее и красивее, чем любой член нашей семьи, я вполне в состоянии потребовать, чтобы он был достоин той ноши, которую ему когда-нибудь придется принять на свои плечи и к которой его готовят с колыбели, а точнее, – с того момента, когда мать произвела его на свет благодаря этому черенку.
И свободной рукой он дотрагивается до ширинки, после чего снова поворачивается к тебе, словно только что вспомнив о твоем присутствии.
– Я никогда не утверждал, что Рамфис – не сын вашего превосходительства.
– Открой рот.
– Я это говорю вполне искренне, ваше превосходительство.
– Заткнись и открой рот, или я вышибу тебе зубы пистолетом.
Ты открываешь рот, и твой парализованный от ужаса взгляд останавливается на глазах старика, которые становятся все ближе, по мере того как он наклоняется и сует дуло пистолета тебе в рот; от страха ты начинаешь постукивать зубами о дуло пистолета, а твой рот быстро заполняется привкусом металла и смазки. И ты застываешь так, глаза в глаза с твоим палачом; перед глазами у тебя только его искаженное яростью лицо и кулак с зажатым пистолетом, от малейшего движения которого распухший язык начинает кровоточить. Достаточно одного движения, и пистолетный выстрел положит конец твоему желанию жить – жить, несмотря на эту кошмарную сцену; положит конец постоянному ожиданию конца и безмолвным мольбам о милосердии и справедливости, направленным неизвестно к кому, к затаившим дыхание в другом углу комнаты сподручным.
– Заткнись и сожми зубами дуло. Думай о том, что достаточно мне нажать на курок и твоя голова разлетится на части, как арбуз. Ты не заслуживаешь того, чтобы жить. Я готов простить тебе все, кроме того, что ты поставил под сомнение мои мужские достоинства, порядочность моей жены и происхождение Рамфиса. Я могу ждать так целый час, а если надо, то и два, и три – рука у меня еще крепкая, как у молодого. Я буду ждать столько, сколько понадобится, чтобы ты сдох от страха, чтобы ты стал ждать моего выстрела, который разом покончит с тобой.
Но тут он резко, рывком, вытаскивает пистолет; у тебя вырывается крик и падает окровавленный зуб, и ты начинаешь хватать ртом воздух. Истерика, которую ты не в силах сдержать, сотрясает все твое тело, и со стоном ты падаешь на пол.
– Полюбуйтесь, как он корчится. Эти типы храбрые только, когда у них перо в руке. Продолжайте, капитан. Зачитайте ему обвинение и приговор.
Трухильо поворачивается к тебе спиной и отходит; когда он усаживается в кресло и ты снова видишь его лицо, там ясно написана угроза.
– Я уже немолод для такой жестокости. Продолжайте капитан, и давайте побыстрее закончим.
Присутствующие с некоторым трудом возвращаются к своим прежним ролям, и капитан начинает читать, только после того как Эспайлат оборачивается и грозно смотрит на него.
– Встаньте и ведите себя пристойно в эту судьбоносную для вас минуту.
Но ты не стоишь на ногах, поэтому твои палачи подхватывают тебя и поддерживают под мышками: едва их руки ослабевают, ты как подкошенный падаешь на пол, словно все у тебя переломано – внутри и снаружи.
– Потерпите, я не люблю зачитывать приговоры нюням и бабам. Генералиссимус. Генерал Эспайлат. Мои заключения целиком взяты из выводов, которые обвиняемый делает в конце своей книги. В его устах они звучат как принижение достоинства нашего Благодетеля Родины, поэтому могут служить доказательствами его вины. Мне не нужно ничего доказывать: все написано, и написано самим обвиняемым. Перейдем к сути дела. Обвиняемый пишет: «Первое. Режим, установившийся в Доминиканской Республике, является диктаторским, а точнее – тиранией. Второе. Его отличительной чертой – как почти у всех диктаторских режимов Латинской Америки – является внешнее использование атрибутов конституционализма и демократии (выборы, конгресс, суды, конституционные реформы и т. д.). Третье. Как все классические диктаторские режимы, он подавляет политические свободы и опирается на армию. Четвертое. В известном смысле, он использует современные методы тоталитарных режимов: однопартийную систему, правительственные профсоюзы и пропаганду, но у него нет своей программы и идеологии. Пятое. Он стремится приспособиться к тенденциям, существующим в международной жизни западных стран, но не перенимать их. В то же время он испытывает давление со стороны неустойчивой политической реальности стран Карибского бассейна и, в свою очередь, оказывает давление на них. Шестое. В последние годы в качестве оправдания своей политики режим использует лозунг «антикоммунизма», не смущаясь тем, что ранее заигрывал с коммунистами, – такой путь проходят многие латиноамериканские правительства. Седьмое. В личном плане на режим накладывает отпечаток мания величия Трухильо, кумовство, а также восхваление и угодничество по отношению к нему со стороны часто меняющихся фаворитов. Вместе с тем Трухильо зорко следит за тем, чтобы ни один из них не занимал слишком долго одну и ту же должность. Восьмое. Как любой режим, основанный на применении силы, он установил порядок и добился некоторого материального прогресса. Девятое. Плодами этого прогресса пользуется не все население страны, и он с избытком компенсируется физической деградацией остальной части населения. Десятое. В будущем страну мог бы ждать хаос, если бы не существовало социально-политических сил и демократических институтов, которые могут облегчить спокойный переход власти после смерти тирана». До этого договорилась рыбка, и от своих разговоров она и умрет. Приговор может быть только один: виновен, виновен в нанесении оскорбления главе государства.
– В нанесении оскорбления главе государства, – бормочет себе под нос генералиссимус, устало откинувшись в кресле; все складки его лица опали, даже веки опущены, словно твоя усталость – это и его усталость. – Прочтите мне еще раз десятый пункт, капитан.
Пока тот читает, а диктатор слушает, ты чувствуешь, что силы возвращаются к тебе: ты уже можешь сам стоять на ногах, ужас не застит тебе больше глаза, – ты чувствуешь усталость и облегчение, как после бомбардировки, на фронте у реки Эбро, когда война фактически была уже проиграна и впереди маячило бессмысленное лицо собственной смерти. Что-то уже умерло тогда: дело, за которое ты боролся, и отчасти ты сам. Ты уже мертв, Хесус Галиндес, и они не смогут убить тебя еще раз.
– Я могу сказать?
Они удивлены и смотрят на тебя с любопытством и подозрением.
– Давай, баск, говори.
– Я не знаю, сколько мне осталось жить. По сути, я уже мертв и хочу, чтобы было ясно только одно: я представляю в Государственном департаменте США правительство Басконии в изгнании и поставляю некоторую информацию секретным службам этой страны. Я – баск, профессор и писатель, и если я занимаюсь политикой, то потому, что меня заставила заниматься этим судьба моей страны. Она же стала причиной того, что я оказался здесь как жертва борьбы за демократию, и я выражаю мой протест против бесчеловечного обращения, которому я подвергался.
Все застыли, ожидая, что диктатор, не вставая с места, испепелит тебя, нажмет на какую-то кнопку и уничтожит тебя, не поднимаясь, или что ты сам распадешься на части после своей немыслимой, оскорбительной дерзости. Страх, который ты едва контролируешь, заставляет тебя чуть покачиваться, а старик молча смотрит на тебя, теперь уже внимательнее.
– Нечего теперь из себя храбреца строить. Эспайлат, пусть все будет сделано, как решено.
Он поднимается и направляется к двери, словно вдруг вспомнив, что торопится, и присутствующие расступаются перед ним с неловкой поспешностью. Все, но не Эспайлат, который следует за ним и на ходу спрашивает:
– Я не совсем понял, что значит «пусть все будет сделано, как решено»?
Трухильо быстро поворачивается – слишком быстро для его возраста и веса – и теперь буравит возмущенными глазами Эспайлата.
– За эти десять пунктов он уже свое получил, а за Рамфиса пусть ему завяжут бантик.
Когда Трухильо выходит, вместе с ним уходит и страх, хотя голос диктатора еще раздается за дверью:
– Бантик двумя руками, не забудьте.
Стоя на пороге, Эспайлат – он смотрит на тебя или в пустоту, видит тебя живым или мертвым: хотя ты не знаешь, что такое «бантик», но интуитивно догадываешься, – говорит:
– Вы слышали. Исполняйте.
Да, они слышали, поэтому он может идти. И теперь о чем бы они тебя ни спросили и что бы ты им ни ответил, это будет лишь молчание окончательного поражения, которое ты ощущал на фронте в Арагоне, когда в форме лейтенанта всю ночь ждал рассвета и окончательного поражения, мысленно уже прикидывая маршруты возможного бегства, а потом – возвращения. В ту ночь повидать тебя пришли Басаддуа и несколько солдат из распущенной Баскской бригады; с ними был и Анхелито, как всегда, под видом военного корреспондента, военного корреспондента-бура, как называли его в шутку: Анхелито даже в такой момент был при галстуке-бабочке, что в конце войны, когда все искатели острых ощущений уже разбежались, выглядело по меньшей мере странно. Зеваки разбегаются первыми, как и типы вроде Эспайлата, и остаются только их товарищи – или как их еще назвать – по бесконечным военным походам, те, кто будет потом отмерять время сменой жестянок с опилками. В ту ночь вы пошли справить нужду на самый берег Эбро, в нескольких метрах от позиций противника, и кто-то сказал по-баскски: «Heriotzak ez gaitu bildurtzen…» – «Мы не боимся смерти», но при этом справлял нужду торопливо, чтобы как можно скорее очутиться снова под спасительным прикрытием окопа. Теперь, в том безнадежном положении, в котором ты оказался, ты можешь повторить: «Heriotzak ez gaitu bildurtzen…» Ты так чувствуешь, ты готов подписаться под этими словами, ты говоришь это всем твоим видом трем оставшимся в комнате плачам, которые теперь даже и не смотрят в твою сторону. В слепящем свете умирают черно-белые тона трагедии: действие пьесы заканчивается – в комнате остались только тот, кто должен умереть, и те, кто должны его убить. Но как это произойдет? «Пусть ему завяжут бантик». Двумя руками. Ты боишься спросить, как именно они должны покончить с тобой: ты дорожишь недавно вернувшимся к тебе мужеством и боишься сломаться, боишься, что неконтролируемый инстинкт самосохранения пробьется через какую-нибудь щель. Поэтому лучше не спрашивать, какой конец тебя ждет, лучше думать о неизбежности скорого конца, осознать его и не думать о тиране, который приказал расправиться с тобой просто потому, что ты поставил под сомнение его мужские достоинства или порядочность его презренного сына. При мысли об испытанных тобой страданиях, об их несопоставимости с причиной их ярости тебя охватывает возмущение; страх и чувство вины исчезают, – их сменяет бессильное отчаяние от того, что, по сути, ты умираешь из-за трактирной драки, из-за того, что назвал козлом того, кто не в состоянии с этим смириться. Мысленно ты осыпаешь Трухильо оскорблениями, сейчас ты готов испепелить его взглядом, такого, каким видел его всего несколько минут назад. «Ты убиваешь меня из-за того, что тебе наставили рога, – думаешь ты. – Но я умираю за свободу, борьба за которую двадцать лет была смыслом моей жизни; за свободу писать то, что я хочу и что соответствует моему пониманию истории». И ты вспоминаешь стихи; они написаны тобой, и строки их сейчас приводят тебя в лихорадочное возбуждение.
О, Свобода! Ты – знамя народов,
всех угнетенных и всех рабов.
Всех, кто сегодня разбит безнадежно,
а завтра продолжит борьбу.
Но хватит абстракций! Ты должен воспевать Басконию, твою родную возлюбленную землю.
Баскония, земля моя, родина, мать!
Черные тучи нависли над тобой,
и ты кричишь о страшных мучениях,
о долгой агонии всем, кто внимает тебе.
Опустели твои города, села и нивы,
никто не работает, никто не смеется.
Но в память о былых подвигах твое
почетное место в истории неизменно.
Придет конец твоим страданьям:
и свет зари взойдет —
ведь народы, стоявшие насмерть,
потом возрождаются в ореоле славы.
Тебя не сломили: предательство не вечно.
Близка твоя победа – ее куют сегодня твои отважные сыны.
Басалдуа нравились твои стихи, но Анхелито морщился и говорил, что они не столько хорошие, сколько эмоциональные. «Вы, испанцы, не умеете писать стихи. Оставьте это занятие нам, латиноамериканцам». Что у тебя было с ними общего, Анхелито? И внезапно ты понимаешь, что после твоей смерти останутся безнаказанными многие убийцы. Их гораздо больше, чем собралось в этой комнате: Минерва Бернардино, Эспайлат, Феликс Бернардино, Глория Вьера, Хромой, размытые лица его похитителей, Анхелито. Они уйдут от наказания, а ты никогда не узнаешь, какую роль сыграл каждый из них. Единственная понятная роль в этой истории – твоя.