Текст книги "Галиндес"
Автор книги: Мануэль Васкес Монтальбан
Жанр:
Политические детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 26 страниц)
– Вот это да!
– Я же тебе говорил, этому псу место в университете.
Тебя радует тепло дома. Проникающий повсюду запах креозота, которым покрыты виднеющиеся тут и там балки причудливой формы, перебивается вкусным запахом еды, но женщина не говорит, что она приготовила, словно неожиданность – залог ее успеха как хозяйки.
– Нет, племянничек, ни за что не скажу.
– Скажи только, тушеная фасоль будет?
– Конечно, будет. Я помню, что ты любишь.
Столовой служит старая кухня – с дымоходом, большим, почерневшим, огонь в печи разводили бессчетное число раз, в том числе и сегодня. Видны перекрещенные балки как нервы – мертвые ветви дома-дерева. На огне жарятся колбаски, которые дядя предлагает как закуску, протягивая их на длинной палочке, а Хосема открывает бутылку «чаколи», которую он привез из Гетарии.
– Не бойтесь, за обедом мы «чаколи» пить не будем. Оно годится только горло смочить, а за едой надо что-нибудь посерьезнее. «Чаколи» – что лимонад.
И под рукоплескания Рикардо появляется коронное блюдо в закопченной кастрюле, свидетельнице стольких триумфов Ампаритшу – красная фасоль, тушенная со шпиком и кровяной колбасой, и ты сравниваешь это блюдо с той фасолью, добрую сотню банок которой съела – сначала когда жила в лагере и шла по стопам Тома Сойера, а затем когда шла по следам героев книги Хемингуэя «За рекой в тени деревьев». У фасоли, что растет на твоей родине, и у той, что лежит перед тобой на тарелке, разное чувство времени: эта – древняя и темная, как кровь, которой пропитана колбаса; еще несколько лет назад ты бы с отвращением отказалась от колбасы, которую варили так долго, что она разваливается от одного прикосновения. С хлопками вытаскивают пробки из двух бутылок сухого вина – «Маркес де Муррьета», записываешь ты.
– Эта негодяйка все записывает, – замечает Рикардо, уже опьяневший больше остальных.
– Записывай, девочка, записывай, тут нет никаких секретов.
И тарелка с рыбьими потрохами – тебе на пробу. Ты пробуешь эти таинственные, похожие на желе, рыбьи наросты, остро пахнущие чесноком и петрушкой, и они тебе не нравятся, но ты напускаешь на лицо восторг, потому что тебе нравится все остальное и эта женщина – не то старая, не то молодая, – которая счастлива, потому что больше не поджигают ее дом, ее муж не в тюрьме, а сын уже не занимается вооруженной борьбой.
– Рыбьи потроха на закуску, а потом что?
– А потом жареная треска, вымоченная в молоке с травами.
– Я раздуюсь, как удав, как настоящий удав! – восклицает Рикардо, и это – лучший комплимент для его тетушки, славящейся в семье своим искусством готовить.
– Тетя, если ты приедешь в Мадрид и начнешь так готовить, ты разбогатеешь.
– Не больно-то тебе нравится моя готовка, если ты так редко приезжаешь.
– Знаешь, я иногда езжу на другой конец Мадрида, в ресторан «Ла Анча» только потому, что фасоль, которую они готовят, немножко напоминает твою. Но чаще приезжать я никак не могу, как бы ни хотелось. А потом посмотри на мать – много ли она приезжает, а ведь дня не проходит, чтобы она не вспомнила свою Басконию.
– Ну, ты еще расскажи, как ты сильно занят. Все знают, что вы в министерствах палец о палец не ударяете.
– Нет, тетя, тут ты не права, работы много, очень много. Вот и теперь мы не можем остаться из-за работы и из-за того, чем занимается Мюриэл. Ну-ка, детка, расскажи им.
Хесус де Галиндес Суарес. Баскский юрист и писатель; родился в Мадриде в 1915 году. Мать его умерла, когда он был маленьким, и воспитал мальчика отец, врач. Хесус де Галиндес окончил Университет Комплутенсе в Мадриде, после чего работал у профессора Санчеса Романа на кафедре политического права, ассистентами которого были как будущий министр внутренних дел Франко, так и юристы, оставшиеся верными Республике. Живя в Мадриде, Галиндес был членом студенческой Националистической партии басков, а когда в стране вспыхнула гражданская война, он работал уже одним из помощников Мануэля де Ирухо, министра юстиции, тоже баска. Реально он занимался спасением своих земляков, которых преследовали никому не подконтрольные бесчинствующие анархистские элементы. В том числе спасал и монахинь. Верность Галиндеса Республике была безупречной верностью Стране Басков, свободам которой угрожал франкизм. После окончания войны Галиндес бежал во Францию, а оттуда – в Доминиканскую Республику, где преподавал право и работал адвокатом по трудовым спорам. В 1946-м Галиндес переехал в Нью-Йорк, где развил бурную деятельность по организации антифранкистских групп и стал представителем НПБ в ООН и при Госдепартаменте США. Одновременно писал диссертацию о Трухильо, диктаторе Доминиканской Республики, которую защитил в Колумбийском университете в феврале 1956-го, несмотря на давление со стороны самого Трухильо и его союзников из доминиканского лобби в Соединенных Штатах. Несколько дней спустя, а точнее – 12 марта 1956 года, его похитили и больше никто никогда ничего о нем не слыхал.
– Что такое «лобби»?
Хосема опережает тебя с ответом:
– По-английски значит «кулуары» и используется как синоним группы давления. Иными словами, это группа, которая торгует своим влиянием, которое имеет благодаря близости к структурам власти.
– И у этой сволочи Трухильо были свои люди, которым он платил в Соединенных Штатах?
Теперь отвечаешь ты:
– Даже сын бывшего президента Рузвельта получал от него деньги.
– Вот сукин сын! Как же мало мы знаем о своей истории, о самих себе. Я слышал о Галиндесе, но не много. Конечно, в те годы газеты о таком не писали, а я больше времени проводил в тюрьме, чем на поле. Но что-то не слышно, чтобы и сейчас о Галиндесе говорили – ни НПБ, ни ЭТА. Я не понимаю! Он же патриот, борец за свободу баскского народа, национальный герой. Но ты, наверное, много всего о нем знаешь, раз этим занимаешься. А почему ты стала этим заниматься, почему именно баском?
– Я работала над диссертацией, которая называлась «Этика сопротивления», и мой научный руководитель Норман рассказал мне о группах испанских эмигрантов в Соединенных Штатах. Он восхищался ими. В США приехали те, кто не был коммунистами, и многие поставляли соответствующим органам информацию о коммунистах, когда началась холодная война. Почти все они оправдывали себя тем, что защищали каждый свою идею – демократическую или национальную, и это было для них важнее, чем отказаться от сотрудничества с Государственным департаментом или ФБР.
– И что, они даже доносили?
– Они не воспринимали это как донос. Разве коммунизм не был системой, направленной на подавление демократии и национализма? Взамен они получали расплывчатые обещания поддержки, после того как в Испании установится демократия, а иногда – финансовую или какую-нибудь другую помощь в своей работе, продвижение в карьере, а то и нечто совсем элементарное: им продляли вид на жительство.
– И Галиндес тоже этим занимался?
– Галиндес был баскским националистом… Но меня это не интересует. Я не хочу знать всю правду об истории с Галиндесом. Я хочу знать только часть этой правды.
Они настолько тактичны, что не спрашивают, что же это за правда, хотя глаза Хосемы так и буравят твой лоб, стараясь разгадать, что скрыто у тебя в голове, а мать смотрит как завороженная, как ребенок, ожидающий сальто-мортале гимнаста, когда отгремела барабанная дробь. Старый Мигелоа уже в который раз поправляет берет на голове, делая вид, что это его совершенно не интересует. Нужно что-то сказать, хотя ты не можешь сказать ничего такого, в чем была бы полностью уверена.
– Мне кажется, я знаю, что ищу. Но я не уверена.
– Она хочет усыновить Галиндеса и вскормить его своей грудью.
– Заткнись, Рикардо, совсем охренел, что ли.
И все смеются, потому что слово «охренел» ты произносишь более раскатисто, чем его произносят на этой земле, и буква «р» вибрирует у тебя в горле.
– Я хочу понять… понять, почему он поставил на кон свою жизнь.
– И все? Послушай, детка, я наполовину баск, не забывай, и прекрасно это понимаю. Здесь люди очень любят биться об заклад, здесь соревнуются, кто больше фасоли съест, вот она подтвердит. Правда, мать? Для этого сеньорите, которым ты так одержима, война была вызовом, а послевоенное время и возможность утереть нос Трухильо, простите за выражение, мать его перетак, – еще одним вызовом.
– Не так все просто, племянник. Почему я всегда рисковал жизнью? Из вызова? Из пижонства? Существует много кодексов, помимо уголовного, и наступает день, когда ты создаешь свой собственный – он может быть очень простым, а может быть и сложным, – и всю жизнь потом ты будешь зависеть от этого кодекса, следовать ему или плевать на него, но он всегда будет присутствовать в твоей жизни, незримый как призрак, но как реально существующий призрак, который всегда с тобой.
– И этим кодексом ты оправдываешь свои страдания и свои жертвы, но не только твои – также и страдания других. Вот это меня и раздражает в тех, кто вечно тычет тебе в нос военными временами, послевоенными, с их героями, словно сошедшими с подмостков. Они были как гранитные глыбы – ничто их не брало. Но тех, на кого подобная глыба сваливалась, можно было пожалеть. Они за свои кодексы не только умирали, они убивали других ради своих кодексов, и кодекс все оправдывал. Я предпочитаю людей, которые каждый день записывают себе в еженедельник свой кодекс на этот день, а назавтра переворачивают страницу и уже не помнят о кодексе вчерашнем.
– Эта философия, племянник, годится только на один день, с ее помощью ничего нельзя изменить, нельзя улучшить жизнь людей.
– Мир меняется сам, меняется очень медленно, и ты можешь только чуть подтолкнуть привычный ход вещей, чтобы все стало на свои места. Именно так – на свои места, попало в лунку, как в гольфе, когда мячик толкнешь – и он сам падает в ямку.
– Но кто-то или что-то принес мяч на это место.
– Ну, мне нравится только подталкивать мячик. Правда, детка.
Выпитая бутылка баскского вина, напоминающего кальвадос, – обжигающей жидкости, которую так трудно найти, что почти никто и не находит, – уже подействовала на Рикардо, и, поставив под сомнение кодекс своего дяди, он, иронически улыбаясь, собирается приняться за Хосему.
– Тебя оставили в покое, Хосема?
– Что ты имеешь в виду?
– Полицию. Она тебя не трогает?
– Да вроде, вот уже два года как про меня словно забыли, но нет-нет да поймаю на себе пристальный взгляд жандарма. Я разрисовываю деревья, и они считают меня сумасшедшим.
– Значит, ты изменил свой кодекс?
– Изменил. Я слушал, как вы тут спорили, и вроде согласен.
– Как это «вроде»?
– Я устал всегда быть уверенным в своих доводах, в своем праве умереть и убить. Но я не думаю, что тыочень уверен в своей философии на один день. Просто в глубине души ты не хочешь ничего знать.
– Чего я не хочу знать?
– Того, что другие принесли тебе мяч и положили его на краю лунки, чтобы ты сделал именно то, чего от тебя ждут, – подтолкнул его и тот упал в ямку.
– Ах, все одно и то же, вечный греховный союз международного капитализма и социал-демократии.
– Почему бы нам не выйти на воздух? Сегодня полнолуние, и при лунном свете скульптуры Хосемы такие красивые.
Предложив это, Ампаритшу уже подталкивает к выходу, на ходу натягивая на вас толстые вязаные свитера, вытащенные из глубоких сундуков, – они еще пахнут нафталином и душистым мылом. Оказавшись на ночном прохладном воздухе, ты сразу взбадриваешься, словно ступила под холодный душ, хотя все твое естество помнит о вкусном обильном ужине и хорошей выпивке; зато ночная прохлада и лунный свет разогнали ворох идей, роем кружившихся в голове, и они медленно уплывают в объятую мглой долину. В лунном свете столбы Хосемы кажутся величественными, как сама природа, подправленная рукой человека. Ампаритшу предлагает вам взяться за руки; сама она держит за руку сына, а другой – Рикардо. Одну твою руку быстро и нервно поглаживает Рикардо, что предвещает будущие ласки, а другую держит в своей квадратной руке Мигелоа. Теперь Ампаритшу довольна, и когда она заводит баскскую песню, голос ее подрагивает, словно от слез:
Ez nau izutzen negu hurbilak
uda betezko beroan
dakidalako iratuen duela
orainak ere geroan
nolabaitezko kate geldian
unez uneko lerroan
guztia present bihurtu arte
nor izanaren erroan.
Женщина поет, и аккомпанирует ей только шелест леса да еле слышное бормотание Мигелоа, вторящего ей. Ты просишь, чтобы он тебе перевел.
– Это песня Микела Лабоа, и если коротко, то в ней говорится о том, что грядущая зима его не пугает, хотя сейчас лето, потому что настоящее присутствует в будущем, это неразрывная цепь. Его не пугают предрассветный холод, покрытые инеем поля, когда природа кажется безжизненной, потому что сердце хранит тепло летнего солнца, а глаза помнят былое. И его не страшит смерть, потому что из новых побегов виноградной лозы приготовят молодое вино, а наше настоящее станет основой для будущих жизней. А больше всего, Мюриэл, мне нравится последняя строфа. Послушай, как красиво: «И я не грущу, обрывая последние летние цветы в саду; я не грущу, когда прохожу садом, затаив дыхание и уже почти не принадлежа этому миру; я не грущу, смиренно отказываясь от своих чувств, в сумеречном свете, потому что смерть несет с собой сон, в котором навеки забудутся все остальные сны». Нравится?
У тебя текут слезы, но ты не признаёшься в этом, а говоришь, что мысль о смерти как силе, освобождающей от рабства мечтаний, нагоняет на тебя тоску. И даже на Рикардо действует это место, где кажется, будто ведьмы собрались на шабаш, и тени их летают в лунном свете, который отбрасывают тотемы двоюродного брата. И Рикардо поворачивает обратно, к домашнему уюту, обнимая свою тетку и рассказывая ей забавные истории о ее сестре, от чего тетка громко смеется. Тебе хочется узнать больше, – Рикардо всегда говорит, что раньше ты была янки, а теперь превратилась в японку, – но Мигелоа и его сыну очень нравится, что ты спрашиваешь о Микеле Лабоа, народном певце: у них дома есть все его пластинки, и они собираются завести их на стареньком проигрывателе, который сегодня вызвал бы улыбку у любого городского ребенка в любой части света; возможно, именно поэтому смеется и Рикардо.
– Чтобы он заиграл, надо крутить педали?
– Смейся, смейся, он прекрасно играет.
И ты целиком отдаешься чарам песен Лабоа, смысл которых тебе переводят Мигелоа или его сын, и они словно гипнотизируют тебя, и ты не стыдишься признаться в этом вслух:
– Меня словно загипнотизировали, я куда-то плыву.
– Племянник, что такое «загипнотизировали»?
– Это значит, что она потрясена, но по-хорошему потрясена, ей очень, ну просто до чертиков все это нравится.
А перед тобой проходят видения, когда ты слышишь сюрреалистическую песню Лабоа, где говорится о Рембо: ее герои усаживаются на траву и начинают есть часы… «кто-то закрыл твои глаза, прощай, прощай, и вставал рассвет над зеленью моркови, над огородом, когда мы похоронили тебя, о, petit poète, [7]7
Маленький поэт (фр.).
[Закрыть]без песен, без ракет, и ты весь уместился в бархатистой выемке внутри абрикоса».
– Это песня, посвященная Лисарди, популярному баскскому поэту.
И они ставят тебе пластинку за пластинкой, и ты наслаждаешься песнями, которые только что открыла для себя, не обращая внимания на демонстративные зевки Рикардо. Хосема подпевает и переводит отдельные места: «Если бы можно было убежать и обрести где-нибудь мир и покой, я не любил бы так цветы, украшающие твой дом. Я не дал бы горю одолеть меня, а безнадежности завладеть моей душой, я не кричал бы так. Я не дал бы повода к раздору, не был бы растением без корней, брошенным в холодную землю. Если бы можно было убежать, если бы можно было разорвать цепь, я не был бы беспомощным моряком, у которого нет корабля».
– Мюриэл, нам рано вставать. Мне надо быть в Мадриде не позже двенадцати.
Он говорит это уже в третий раз, и тебе не хочется его унижать, как не хочется, чтобы горячее тело Хосемы и его слова, заставляющие тебя содрогаться, становились все ближе.
– Давай, милая, мы живем всего ничего.
Тебя удерживают глаза Хосемы, грустная задумчивость Мигелоа, на лице которого отражаются отблески огня – его поддерживает, не давая угаснуть, Ампаритшу, как жрица, обретшая наконец свой потаенный храм. Ты пожимаешь плечами, извиняясь за Рикардо и за себя, и идешь за ним, радуясь прохладе, охватывающей, когда вы уходите из кухни. И когда остальные вас уже не видят, Рикардо поглаживает твои ягодицы, пока вы поднимаетесь по лестнице, и, остановившись на площадке, быстро целует тебя, обдав запахом спиртного и яблок. И хотя душа твоя не хочет сегодня близости, соски твои напрягаются, и ты невольно подаешься к нему низом живота – так волнорез выдается в море выступом. Прижимаясь к тебе, Рикардо несколько преувеличивает свою страсть, боясь, что иначе ты его оттолкнешь. Его руки гладят твое тело, и он страстно целует тебя, словно боясь, что у него пройдет желание гладить твое тело и обнимать тебя, а ты надеешься, что он устанет и заснет. Или нет. Но как только вы входите в комнату, страсть Рикардо отступает и он превращается в привычного партнера, который, раздеваясь, спокойно комментирует все, что было сегодня вечером.
– Тетя Ампаро прекрасно выглядит, да? Впрочем, ты не знала ее раньше: этой женщине досталось: сначала ее мужу втемяшилось в голову, что именно он должен свергнуть диктатуру Франко, а потом сын подался в партизаны, эдакий баскский Че Гевара.
– Взгляды дяди ты не уважаешь?
– Все коммунисты только и делали, что раздували борьбу, по сути, оказывая таким образом услугу франкизму. И когда эти две силы, выступающие друг против друга, остались вдвоем, они взаимно оправдывали свое существование. Понимаешь? Коммунистам только и нужно было, чтобы их сажали за решетку – им были необходимы жертвы. В этом смысле они были как священники – во всяком случае, так мне рассказывали те, кто старше меня, кто видел своими глазами, как они себя вели, особенно после войны, когда стали менять свои формы борьбы, где-то с начала пятидесятых. Каждые три месяца устраивали всеобщую забастовку, за участие в которой людей бросали в тюрьмы.
– А что бы ты делал на их месте?
– Мне не нравятся ни жертвоприношения, ни мученики, ни герои. Из героев – только герои рока, а героини – только в постели. Ну, давай, милая, что же ты не раздеваешься?
– Ты просто теленок, молоко на губах не обсохло.
– А, значит, теперь ты меня еще и оскорбляешь? Может, ты предпочитаешь, чтобы я тебе читал стихи по-баскски? Этим типам место только в сумасшедшем доме. Когда поют, они становятся такими нежными, ласковыми, добрыми, а потом открывают футляр для скрипки, и там лежит пистолет или бутылка со взрывчаткой. Я тебе нравлюсь?
Рикардо уже давно забрался под простыню, и сейчас он резким движением сдергивает ее, обнажая молодое тело, юношеское, уже готовое к любовным ласкам, и ты против воли наклоняешься, позволяя его рукам обнять тебя и делать с твоим телом все, что они хотят. Ты опускаешься на это юношеское тело, на восставший член, который, перед тем как проникнуть в глубь тебя, сначала прячется у тебя между ног, и эта привычная игра успокаивает, убеждает, что с тобой все в порядке, что тебе по-прежнему нравится, когда Рикардо ласкает твою грудь, когда он целует тебя, пока ты не начинаешь задыхаться. Тебе нравится, когда его длинные, сильные пальцы теребят твои волосы, собирая их на затылке в один яркий рыжий пучок, волосы, которые при каждом твоем движении бьются о грудь Рикардо. И теперь он отыгрывается.
– Так ты меня хочешь или баскских песен?
– Теленок, ты просто теленок.
Но ты произносишь это, уже задыхаясь, и Рикардо понимает, что ты сдалась; взяв тебя за ягодицы, он сначала разводит твои ноги в стороны, а потом с силой соединяет их, чтобы ты со стыдом слышала громкий звук, который издает при этом твоя влажная плоть, истекающая нетерпеливым желанием принять в себя этот окаменевший отросток, зажатый у тебя между ног. Ты видишь в его глазах злорадное Удовлетворение от предвкушаемой победы и чувствуешь, как внутри тебя поднимается злое раздражение – и на него, и на себя; ты делаешь усилие, чтобы взять себя в руки и успокоиться, но твое желание сильнее тебя, и оно играет заодно с его желанием, и тогда ты садишься верхом на этот восставший член, что застает Рикардо врасплох.
– Уже?
Уже, уже, уже, шепчут твои губы, пока ты движешься все быстрее и быстрее, даже не понимая, чего ты хочешь – кончить как можно скорее или избавиться от этого наваждения. Но когда дрожь пронизывает волной все твое тело до последнего уголка, Рикардо резким движением выворачивается из-под тебя, не обращая внимания на твои крики, и, изменив позицию, оказывается наверху, шепча при этом непристойности, а ты словно раздваиваешься: одна женщина наслаждается быстрыми движениями легкого, упругого молодого тела, а другая смотрит через его плечо на потолочные балки, медленно пересчитывая их, обводя глазами одну за другой, скользя взглядом по такой же темно-коричневой двери. И тебе кажется, что она приоткрывается, а за ней тебе чудится огромный мигающий глаз – глаз Хосемы, или глаз, нарисованный Хосемой, который появился из леса, чтобы подсматривать за вами. И одна из тех двух женщин, что живут сейчас в тебе, говорит:
– Рикардо, кто-то стоит в дверях.
Но та, другая женщина внутри твоего естества, хочет как можно скорее покончить с сексом и нашептывает тебе: «Там никого нет, тебе показалось, померещилось», и когда ты чувствуешь, что Рикардо уже кончил, ты позволяешь ему притвориться, что он еще вполне в форме, безупречно изображая гимнастические упражнения и сдавленное дыхание. Он боится, что ты не получила полного удовольствия, да ты и вправду застряла где-то посередине. Тебе достаточно хорошо, чтобы чувствовать приятное расслабление, но не настолько, чтобы обхватить его за шею и зацеловать от счастья. Просто он выполнил свой долг, как ты выполнила свой. И когда, выдохшись, он откидывается и, повернувшись на бок, подтягивает к себе ноги, ты просто похлопываешь его по плечу, хотя потом пальцы твои, задержавшись на минуту, ласково поглаживают это молодое тело. Рикардо молчит, потому что прекрасно понимает: он был не на высоте, – и ждет, что ты скажешь, чтобы в зависимости от твоей интонации обрести уверенность или поскорее провалиться в сон.
– Ты спишь?
Ты стараешься, чтобы голос твой звучал дружески, но когда Рикардо поворачивается к тебе, ты видишь на его лице озабоченность.
– Нет. А ты?
– Спи, нам завтра рано вставать.
Это освобождает его от обязательной необходимости ласкать тебя, и, повернувшись, он устраивается поудобнее, чтобы заснуть, отодвигаясь от тебя и от твоей нависающей с потолка бессонницы. Скользнув глазом по дверному косяку, ты убеждаешься, что дверь закрыта. Но она же была, была открыта. Ты точно это знаешь, и перед твоим мысленным взором встают глубокие черные глаза Хосемы, которые тут же вытесняются огромными глазами, нарисованными на стволах деревьев, а потом – памятником Галиндесу. Этот человек оставил после себя тысячи страниц, но если он писал о любви, то лишь о любви к своей родной земле, Стране Басков. В начале «Картинок войны» есть страницы о любви героев книги. Попав на фронт, мужчина оказывается неподалеку от тех мест, где он был очень счастлив с девушкой, которую зовут – или звали – Мирентшу; он вспоминает: «Спускался вечер, и солнце уже скрылось за высокими отрогами гор. Как нравилось нам, обнявшись, гулять в такие вечера по дороге… Но тогда было прохладнее, и твое юное тело, скрытое под ярким платьем, будоражило мою кровь. Помнишь ли ты, Мирентшу, эти вечера, эти прогулки на закате? Я дошел до нашего бассейна – твое прекрасное тело когда-то отражалось в его воде, сладострастно обволакивавшей тебя. Мы устроили этот бассейн своими руками под скалой, вытаскивая со дна ручья камни и перегораживая ими самое узкое место реки, чтобы уровень воды постепенно повышался, пока вода не дошла нам до горла. Помнишь ли ты, Мирентшу, эти спокойные утренние часы? Но сейчас зима, и паводок размыл нашу запруду, и от нашей заводи, от нашего бассейна, ничего не осталось, как и от нашей любви. Этот преданный бассейн не захотел пережить тебя. Спускалась ночь, и душа моя оделась в траур, когда я вспомнил о прошлом, которого не вернешь». Хороши ли эти строки? Или плохи? Искренни ли? «Твое юное тело, скрытое под ярким платьем, будоражило мою кровь». Плохи. Завораживающе плохи. В тридцатые годы в литературе уже было не принято писать о любви и чувственном влечении в таких выражениях. Иногда проза Галиндеса производит впечатление написанной примерным выпускником школы, которому нравится писать письма. Он действительно прекрасно писал письма. Но вот бассейн, построенный своими руками и разрушенный зимой, паводковыми водами и войной, – совсем неплохая метафора.
– О чем ты думаешь?
Рикардо тоже не спит, и, ответив, ты сразу жалеешь, но слова уже сорвались с твоих губ.
– Я думала об одном отрывке из Галиндеса, о начале «Картинок войны».
Он вздыхает и снова поворачивается к тебе спиной, не без язвительности замечая:
– Ты как вдова. Вдова Галиндеса.
Вдова покойника, у которого нет могилы.
* * *
– Да, я работал в Нью-Йорке, в НИУ, как обычно называют Нью-Йоркский университет, работал там до восемьдесят второго года. Затем мне предложили перейти в Йельский университет, и здесь я надеюсь проработать до пенсии.
– Вы еще так молоды, а уже думаете о пенсии?
– Я не молод, хотя и выгляжу молодо. У нас в семье все, особенно мужчины, выглядят, как дети.
– Йельский университет – это рубеж.
– К сожалению, в моем случае – последний.
– Профессор этики.
– Да, профессор этики.
– Вы преподаете этику, а я занимаюсь ею практически. Я учился в Пенсильванском университете, но специализировался по литературе, а точнее – американской поэзии. Да-да, я учился не в частном университете, не в одном из тех, что входят в «Лигу плюща», [8]8
Восемь старейших и наиболее привилегированных частных колледжей и университетов, расположенных на Атлантическом побережье США; свое название получили из-за того, что стены этих учебных заведений увиты плющом.
[Закрыть]как Йельский и другие университеты Новой Англии.
– У нашей страны так мало истории, что надо хранить то немногое, что есть.
– Да, у нас мало истории за плечами, зато мы контролируем всю Историю. Да, мы это делаем. Историю делаю я, господин Рэдклифф, Норман Рэдклифф, профессор этики. Какое отношение этика имеет к истории с Галиндесом?
– Галиндесом?
– Хесус Галиндес Суарес, профессор из Басконии, эмигрировал из франкистской Испании. 12 марта 1956-го он исчез в Нью-Йорке, после того как провел занятия в комнате № 307 корпуса «Гамильтон», где располагалось испанское отделение факультета общих исследований Колумбийского университета.
– Мне знакома эта история – но по причинам скорее личного, а не профессионального свойства… Одна моя студентка…
– Мюриэл Колберт.
– Да, Мюриэл.
– Она значится у нас как получатель стипендии для проведения исследований и написания работы на тему «Этика сопротивления» под руководством профессора Нормана Рэдклиффа, то есть под вашим руководством. Решение о выделении ей стипендии было принято в марте 1983 года и продлено в апреле 86-го.
– Вы что, проверяете выделение стипендий?
И тогда этот приземистый человек, некогда светловолосый, а теперь лысый, одетый в плотный плащ человек, в котором угадывается сдержанная сила, напоминающий башню бежевого цвета, контрастирующую с неоготической университетской башней, вытаскивает из кармана свою ручищу и показывает удостоверение, о наличии которого Норман догадался еще в начале беседы.
– Что случилось?
– Да просто рутина. Вам известно, где сейчас находится Мюриэл Колберт?
– Нет. По правде говоря, я потерял ее из виду. Иногда я получаю от нее письма, и почти всегда они отправлены из Нью-Йорка. Мюриэл замужем не то за испанским, не то за португальским художником, я точно не помню.
– За чилийским. Они не были женаты. В 84-м году они расстались, и сейчас Мюриэл находится в Испании и скоро собирается в Сан-Доминго.
– Если вы так много знаете о Мюриэл, то чем я могу быть вам полезен?
Приземистый человек с самого начала угадал моральную уязвимость профессора этики. «Его глубоко посаженные глаза все время бегают, и он слегка покачивается, изображая смущение, как постаревший Джеймс Дин», – отмечает приземистый человек и, не отрываясь, смотрит на собеседника в упор, слегка подталкивая его к невидимому барьеру – сначала подозрения, а потом страха, хотя благостная атмосфера зеленых университетских лужаек и тюдоровской архитектуры несколько смягчает тот факт, что беседа их, по сути, является допросом.
– Никогда не знаешь человека достаточно хорошо. К тому же у вас были с Мюриэл особые отношения.
– Вам известно и это?
– Нам придется сотрудничать, Рэдклифф, поэтому будет лучше, если мы устроимся поудобнее, а не будем продолжать эту беседу в университетском дворике. Я не предлагаю вам отправиться на кафедру, чтобы не беспокоить вашу молодую жену. Насколько я понимаю, вы снова женились совсем недавно, всего лишь около года назад, но у вас уже есть ребенок, девочка, ей всего несколько недель. Желаю вам счастья. Я вами восхищаюсь: чтобы рожать детей, да еще в вашем возрасте, надо быть оптимистом, а ведь вы более-менее мой ровесник, пятьдесят шесть, я не ошибаюсь? Я ведь привожу данные по памяти и вполне могу ошибиться, да к тому же я не особо напрягался, чтобы их запомнить – не будем преувеличивать значение этой встречи. Таких встреч у меня иногда бывает по пять-шесть в день. Государство нуждается в информации.
– Теология безопасности.
– Я вижу, вы знакомы с терминологией наших врагов. Интеллигенции нравятся красивые слова, за которыми нет никакого смысла. Скажите мне вы, профессор этики, а значит, философ, человек, который должен точно определять смысл слов, что значит выражение «теология безопасности»? Да ничего. У государства должны быть некоторые гарантии перед лицом безграничной свободы своих граждан, и информированность является одной из таких гарантий – государство должно знать, как пользуются граждане своей свободой, чтобы знать, когда эта свобода обернется против государства, другими словами, против всеобщего блага.
– И в этом случае все средства хороши, словно государство получило божественное разрешение. Вот это и есть теология безопасности.
– В любом случае, это метафора, а я собираю информацию, поэтому метафоры мне не годятся. И если сейчас выбор пал на меня, как на человека, имеющего отношение к гуманитарным наукам, то лишь из-за особенностей данного дела, из-за того, что вы – профессор этики. Многие из моих коллег, блестящие специалисты, разговаривают гораздо жестче, не позволяя, чтобы человек отвечал что-либо, кроме «да» и «нет». Тем, кто собирает информацию, настоящим профессионалам своего дела, претят метафоры. Меня же, наоборот, они развлекают. Я закончил университет, пусть не первого ряда, но все-таки университет. Я не претендую на то, чтобы меня считали интеллигентом, но я в хорошей форме. Я слежу за литературой. Работа моя обычно связана с людьми, очень похожими на вас и на Мюриэл Колберт, поэтому я обязан интеллектуально быть в форме. Однако, возвращаясь к метафорам: за ними скрывается неуверенность в знании. Когда знание четко, оно пользуется четкими выражениями. Но я смотрю, вам нравится беседовать под сенью старых башен.