Текст книги "Герой со станции Фридрихштрассе"
Автор книги: Максим Лео
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 14 страниц)
14
Хольгер Рёсляйн, начальник Центра документации неправового государства ГДР, сидел в своем кабинете на улице Глинки в центре Берлина и смотрел ютьюб-канал Ивонн Каттерфельд. Не потому, что он считал Ивонн Каттерфельд представительницей неправового ГДР, а потому, что хотел выучить тю-рингский. Певица, родившаяся в Эрфурте и обычно говорившая на литературном немецком языке, записала видео, в котором рассказала об особенностях своего родного диалекта. «Мы произносим „п“ как „б“, – объясняла Ивонн в своем видео. – Окончание – тихь у нас превращается в – ч. А „е“ и „э“ меняем местами. Получается, например: „Ета бублика тибе доконаить*. А теперь повторим это предложение три раза».
– Ета бублика тибе доконаить. Ета бублика тибе доконаить. Ета бублика тибе доконаить, – бормотал Хольгер. Ему казалось, что он уже весьма преуспел. Он давно мечтал говорить на тюрингском, только не знал, как к нему подступиться. Специальных тюрингских языковых школ не было. По крайней мере, в Берлине. Поэтому он был счастлив, открыв для себя две недели назад обучающие видео от Ивонн. Всякий раз, когда он слышал ее речь, его охватывало теплое, не поддающееся описанию чувство, частично объяснимое легкой влюбленностью в свою новую учительницу. Но главное, что он чувствовал давно утерянную связь.
Хольгер Рёсляйн был уроженцем Тюрингии. Он родился в Айзенахе в 1951 году. Его отец владел заводом по изготовлению винтов, основанным еще его дедом. Неподалеку от завода, на холме у реки, дед построил семейный особняк – похожее на замок здание, окруженное парком.
Когда Хольгеру было три года, родители вместе с ним бежали на запад. Отец больше не мог выносить того, как с ним обращались «чертовы коммунисты». После войны у них отобрали все: сперва автомобиль, потом завод, а следом и особняк. К тому же отец отсидел в тюрьме за то, что винты с его завода во время войны использовались для танков вермахта. И ненастной октябрьской ночью они всей семьей прошли двадцать километров до границы, которую без происшествий пересекли при помощи одного контрабандиста.
Они поселились в Нюрнберге; там отец занялся торговлей скобяными изделиями, и дела его шли неплохо, однако их семья так и не приблизилась к уровню жизни, который был в Айзенахе. Сколько Хольгер Рёсляйн себя помнил, родители тосковали по Айзенаху. Жизнь, которую они там вели, с каждым годом, с каждым десятилетием становилась в их воспоминаниях все чудеснее. Что опять же только разжигало ненависть к «чертовым коммунистам» и отравляло отцу любую радость.
Сам Хольгер Рёсляйн не помнил Айзенаха, тюрингский рай жил в его сознании только благодаря рассказам родителей. Когда отца не было дома, мать показывала ему пожелтевшие фотографии особняка и прибрежных лугов, на которых она выгуливала Бальдо, их бельгийскую овчарку. Отец не должен был знать об этих ностальгических фотовечерах, потому что воспоминания его страшно злили. Хольгер помнил багровое лицо отца с выпученными глазами, когда тот однажды кричал при нем. «Он злится, потому что не может позволить себе грустить», – как-то раз сказала ему мать.
Гнев и тоска, связанные с тем местом по другую сторону границы, определенным образом повлияли на жизнь Хольгера. Чем старше он становился, тем сильнее ненавидел «чертовых коммунистов», отнявших у него не только родину, но и семейный покой.
Телефон Рёсляйна зазвонил, вернув его в реальность. Видеоролик с Ивонн Каттерфельд все еще продолжался на экране компьютера. Она говорила: «Боезия и еротика – ет уж извэчная любовная ба-рочка». Звонила секретарша, у нее на линии был правозащитник Гаральд Вишневский, которому срочно понадобилось поговорить с Хольгером.
– Не сейчас! – рявкнул он в трубку. – Я занят важным делом, скажите Вишневскому, пусть перезвонит через полчаса.
Рёсляйн отмотал часть видео, которую пропустил, и трижды повторил за Ивонн: «Боезия и еротика – ет уж извэчная любовная барочка». И снова на душе у него потеплело. Вот уж точно, волшебство тюрингской речи.
Все эти годы в нюрнбергской эмиграции Хольгеру разрешалось говорить исключительно на литературном немецком, потому что, по словам отца, пути назад уже не было. Даже мать пыталась изба виться от диалекта, и все же в ее голосе всегда сохранялась мягкая, нежная мелодичность, ненавязчивая любовность, свойственная, наверное, лишь уроженцам Тюрингии. Хольгер почти не виделся с матерью, с тех пор как родители разошлись, потому что она больше не могла выносить уныние мужа и переехала в другой город с другим мужчиной. Сына она с собой не взяла, полагая, что отца нельзя оставлять одного. Хольгеру тогда было четырнадцать лет. После развода отец стал еще менее разговорчивым, а если и говорил, то, как правило, всего одну фразу: «Теперь чертовы коммунисты забрали у меня и жену!»
Позже Хольгер Рёсляйн пошел изучать историю: ему хотелось разобраться, как получилось, что это неправовое государство разрушило его семью. Он стал специалистом по ГДР, экспертом по диктатурам. Он прочитал все об этой стране, но ни разу там не бывал – боялся, а еще не хотел расстраивать отца, который всегда предостерегал его от поездок на ту сторону. Ему и не нужно было туда ехать, он и без того понял все об этой стране. Среди коллег-историков его считали консервативным приверженцем жесткой линии. Но они-то не знали, они-то понятия не имели, как коммунисты разрушали жизни, как отравляли своим ядом все хорошее.
Когда Стена пала, Хольгер Рёсляйн долго не раздумывал, он знал, что его долг – помочь свергнуть диктатуру и пересажать всех чертовых коммунистов. Так возник Центр документации неправового государства ГДР. Рёсляйн ходил по архивам, собирал материалы – не только документы Штази, но и партийные досье, тюремные и судебные протоколы. У него были влиятельные сторонники, которым нравился его радикальный взгляд. Они добивались финансирования центра из федерального бюджета и позволяли распоряжаться кадрами. Разыскная сеть Рёсляйна становилась продуктивнее, он работал не покладая рук, рано поседел, его долговязое худощавое тело постоянно находилось в скрюченном положении, отчего он вскоре стал похож на старого ворона.
Многие опасались его знаний и секретных досье, которые он всегда держал наготове, чтобы в нужный момент обнародовать и уничтожить того или иного неугодного. Поэтому с ним предпочитали советоваться, прежде чем принимать какие-либо кадровые решения. Рёсляйн консультировал правительство, писал экспертные заключения и определял, кто должен входить в попечительские советы мемориальных комплексов, консультативные комитеты музеев, экспертные комиссии конференций министерства культуры и советы фонда политических образовательных учреждений. Он видел своей задачей сохранить память о преступлениях восточногерманской диктатуры. Он боролся со всеми примирителями, ностальгирующими и забывчивыми.
А потом вдруг с ним произошло нечто странное: трансформация, суть которой он сам еще не до конца понимал. Все началось два года назад, когда умер его отец, и даже мать не пришла на похороны. Рёсляйн стоял у незарытой могилы вместе с домработницей, которая последние двадцать лет заботилась об отце. Смотрел, как гроб из светлого бука исчезает под землей, и чувствовал, что настало время возвращаться к своим корням.
Тогда он впервые поехал в Айзенах, прогулялся по берегу реки к особняку, прошел через парк, увидел свою фамилию, темной лепниной по светлому фронтону. Поговорил с людьми, которые рассказали ему о прошлом, отправился в архивы, как всегда, и вскоре обнаружил, что истории, которые рассказывал ему отец, были лишь малой частью правды. В нем росло желание примириться. С прошлым, с Айзенахом, с самим собой. Он больше не испытывал злости, больше не хотел мстить. Он был уставшим бойцом, жаждущим покоя. Уставший боец встал с офисного кресла и оживленно воскликнул:
– Боезия и еротика – ет уж извэчная любовная барочка.
В дверь постучали, Рёсляйн вздрогнул от неожиданности, опустился обратно в кресло, резко захлопнул ноутбук и жестом пригласил Гаральда Вишневского, который нерешительно вошел в кабинет. Выглядел он как-то иначе, заметил Рёсляйн, как будто бы старше. Вероятно, дело было в густой седой бороде, почти доходившей до груди.
– Гаральд, если ты готовишься к конкурсу двои ников Карла Маркса, мой голос однозначно твой, – сказал Рёсляйн.
Вишневский, проигнорировав это замечание, сел на стул напротив Хольгера и грустными глазами посмотрел на него.
– Хольгер, мне звонили из канцелярии, они больше не хотят, чтобы я произносил речь к тридцатилетию падения Стены, меня кинули, – заикаясь, сказал Вишневский.
– Так, давай-ка помедленнее, Гаральд, что случилось?
– Я не знаю. Они сказали, им нужны свежие лица, новые истории, чтобы оживить память о мирной революции. Что это вообще значит? Тридцать лет я задницу рву за демократию, борюсь с забвением, и тут вдруг я им больше не подхожу!
– Ты уже отправлял им текст своей речи?
– Нет, речь, вообще-то, еще не готова. Не хватает пары мелочей. Я собирался начать с фразы: «Дамы и господа, прошлое – это всегда и будущее», но потом задумался, а что, если сказать по-другому, то есть, отталкиваясь от будущего, заново найти прошлое… А впрочем, это уже и не важно, меня забраковали, выкинули, как старый ботинок. Говорю тебе, жертва однажды – жертва всегда…
– Ну не преувеличивай, Гаральд, ты же знаешь, как бывает. Скорее всего, с тобой это решение никак не связано. Я тебе не говорил, потому как скромность мне не позволяет хвалиться, но я сделал все, чтобы продвинуть твою кандидатуру. Изначально канцелярия хотела, чтобы речь произиосила женщина.
– Женщина?
– Да. Они считают, что мягкую, ненасильствен ную революцию, идущую из людских сердец, лучше представит именно женщина.
– С каких это пор наша революция вышла из сердец? У нас были конкретные цели…
– Я знаю, Гаральд, я то же самое им сказал, но в наше время много внимания уделяется гендерному вопросу, мол, не все же мужчинам быть в первых рядах.
– Назови-ка мне хоть одну женщину, сыгравшую роль в то время. Ты не вспомнишь ни одной, кроме, возможно, Бербель Болей, да и та больше раздражала. Поверь, если бы тогда наша революция была женской, она бы вообще не осуществилась!
– Я-то с тобой согласен, но сегодня подобные мысли лучше не озвучивать.
– Прямо как раньше, тогда тоже о многом приходилось молчать, – прошипел Вишневский. – Мне иногда кажется, что все возвращается, все эти запреты на другое мнение. Зачем мы тогда выходили на улицу? За свободу думать и говорить, о чем хочется!
– Именно так. Но скажи, Гаральд, кто же теперь будет произносить речь?
– Тот олух из видеотеки, который направил поезд на запад. Они только-только о нем узнали и считают крутым, он ведь такой незаезженный, такой интересный…
– Да-да, читал о нем на днях. Интересная исто-риядо есть, не пойми меня неправильно, твоя история не менее интересна, но…
– Но ты ее уже слышал, знаю!
– Гаральд, ну не сердись, я тоже считаю, что это безобразие – так с тобой поступить. В конце концов, это же я тебя рекомендовал. И я обещаю разобраться. А что говорят остальные? Кто-нибудь знаком с этим, как там его зовут?
– Михаэль Хартунг. И никто никогда о нем не слышал. Похоже, сам он не хотел публичности, но его откопал один журналист из «Факта». И этот человек получил больше внимания прессы, чем все правозащитники, вместе взятые, за последние десять лет. Все потому, что он действовал ради любви, представляешь? Как в каком-то дешевом романчике!
– Любовь и алчность, – сказал Рёсляйн.
– Что?
– Главные движущие силы человечества. Ваша революция ведь тоже не исключение. Или ты всерьез думаешь, что подавляющее большинство твоих дорогих соотечественников боролось за свободу? Они хотели «левайсы» и «Опель-Корсу».
– У нас в мирном кружке…
– Знаю, у вас были другие цели. Но сколько людей вас поддерживало, мы увидели на первых свободных выборах в Народную палату. Сколько вы там набрали? Две целых девять десятых процента?
Вишневский растерянно молчал.
– Хольгер, можем ли мы с этим что-то сделать? Если так и дальше пойдет, скоро от нашей прекрасной культуры памяти ничего не останется.
Рёсляйн задумался. Конечно, Вишневский был прав. Странно, что какой-то тип, о котором никто раньше не слышал, в одночасье стал лицом восточногерманского сопротивления. С точки зрения политики памяти, этот герой возник в крайне неудачное время, размышлял Рёсляйн, который столько лет помогал последовательно выстраивать исторический образ ГДР. Конечно, этот образ не был идеальным, всегда находилось что подправить. Рёсляйна также не раз критиковали за то, что этот образ чересчур схематичный. Однако он был убежден, что чем проще и однозначнее картина прошлого, тем легче ее донести до сознания. Что толку людям от истории, которая стала настолько сложной, что они едва ли могут ее понять. Главное-то в любом случае – мораль, которую они извлекут. Какой урок вынесут из развала преступной системы. Больше никакого коммунизма! Вот и все, что люди должны уяснить.
Как дипломированный историк Рёсляйн ясно понимал, что наличие хорошего героя облегчает донесение истории. Но такой герой должен созреть, ему необходима достаточная доля харизмы и, что самое главное, по-настоящему хорошая история. У поляков был работник судоверфи Лех Валенса, у чехов – писатель Вацлав Гавел. У восточных немцев не было никого. А если и появлялся кто-то, кто мог бы стать героем восточногерманской революции, вскоре находили его досье Штази.
С годами Рёсляйн пришел к выводу, что восточные немцы не обладали талантом к героизму. Они были слишком скромны, слишком наивны и честны. Им просто не хватало амбиций, нарциссизма и легкости. Восточногерманские революционеры были коллективистами, предпочитали совещания и не доверяли индивидуалистам.
Нда, думал Рёсляйн, одно вытекает из другого. Совершенно логично, что без убедительного героя будут сложности даже с ключевыми историческими моментами. Всем знаком образ красноречивого Дантона, призывавшего к штурму парижской Бастилии. Всем знакомо изображение Ленина перед только что взятым Зимним дворцом в Петербурге, когда выстрел крейсера «Аврора» возвестил начало русской революции. И, конечно, всем известна фотография Фиделя Кастро и Че Гевары в джунглях, сразу после того, как они достигли кубинского побережья на яхте под названием «Гранма».
Единственным историческим восточногерманским соло осени 1989 года, которое приходило на ум Рёсляйну, была пресс-конференция, на которой Гюнтер Шабовски в сером костюме робко пробормотал себе под нос: «Насколько мне известно – сейчас, безотлагательно». При этом Шабовски не был революционером и не понимал, что делает. И уж точно Шабовски не был героем.
Такой вопиющий дефицит восточногерманских героев и героических историй, естественно, дал дорогу всяким проходимцам, взять хотя бы этого появившегося из ниоткуда владельца видеотеки с его, надо признать, весьма неплохой историей любви. Больше всего Хольгера Рёсляйна раздражал тот факт, что при всей своей компетенции он упустил такого героя. Могли вообще быть героем кто-то, кого он не знал?
Рёсляйн смотрел на сидевшего перед ним Вишневского, бородатого и такого жалкого. И хотя он всегда поощрял Вишневского и даже симпатизировал ему, в эту минуту почувствовал глубокое презрение к этому человеку. С такими конкурентами, думал Рёсляйн, неудивительно, что этот Хартунг пробился вперед.
– Не волнуйся, Гаральд, я внимательно изучу этого Хартунга. Ты же знаешь, на всех можно что-нибудь найти.
– Спасибо, я знал, что могу на тебя положиться.
После ухода Вишневского Хольгер еще какое-то время просидел неподвижно. Подумывал о том, чтобы досмотреть видео Ивонн Каттерфельд до конца, но настроение уже было не то. Он решил отправиться в архив – проснулся охотничий азарт.
15
Они договорились встретиться у главного входа. Там, где Фридрихштрассе исчезала под мостом городской железной дороги, где в темноте эхом отдавался грохот трамваев и гул проезжающих машин. Где все немного напоминало о прошлом, даже смешанный запах выхлопных газов, жареных колбасок и мочи. Хартунг давно здесь не бывал, это Паула, фамилии которой он до сих пор не знал, предложила место встречи. «Там, где все закончилось», – сказала она по телефону. «Или где все началось», – ответил он. После чего оба некоторое время молчали.
Хартунг волновался, сам не зная – из-за места встречи или из-за Паулы. Он пытался вспомнить ее лицо, но не мог. Перед глазами были только шелковистые волосы, светлый джемпер и тонкие пальцы. С тех пор как она внезапно появилась в видеопрокате, не прошло и недели, и, конечно, он потом пару раз вспоминал о ней, но и не думал, что она действительно позвонит.
Хотя этот звонок ни в коем случае не следовало ложно истолковывать. Скорее всего, она хотела видеть не его, а дежурного работника рейхсбана, изменившего ее жизнь в июле 1983 года. Это историческое следопытство, ностальгия, твердил себе Хартунг. Не более того.
Он увидел ее издалека – на ней было темносинее шерстяное пальто и черные сапоги на высоких каблуках. Она выглядела безупречно, и чем ближе подходила, тем красивее казалась. Хартунг старался держаться непринужденно.
– Ну здравствуйте вам, – сказал он и тут же захотел дать себе пощечину за такое нелепое приветствие.
– Я бы не отказалась от чашечки кофе, – сказала она.
– Конечно, кофе отличная идея, – сказал Хартунг.
Они поднялись по ступенькам в вестибюль вокзала и пошли вдоль освещенных витрин.
– Раньше здесь были туалеты, – сказал Хартунг и подумал, что это уже вторая глупая фраза за две минуты.
Но Паула, кажется, совсем его не слушала, она шла, озираясь по сторонам.
– С тех пор я ни разу не была на этой станции, даже проездом, – призналась она.
– Почему же? – спросил Хартунг.
– Отец внушил мне, что нельзя ездить на восток. Поговаривали, что здесь перехватывали людей, сбежавших из ГДР, и волокли в какой-то туннель. Это настолько отложилось в моем сознании, что я больше ни разу сюда не приезжала.
– Даже потом, после падения Стены?
Паула покачала головой:
– Знаю, звучит безумно, но этот вокзал всегда был для меня каким-то зловещим местом. Как будто здесь меня снова могло перекинуть из одной жизни в другую без моего желания.
– Почему же тогда вы захотели встретиться именно здесь?
Она подумала немного.
– Наверное, вы разрушили мой страх. Поскольку теперь я знаю, что наш поезд поехал на запад неслучайно, знаю всю предысторию, никакой тайны больше нет. И все же находиться здесь странно. Но я вам за это благодарна.
– А как ваши родители? Они решились вернуться сюда?
– Родители умерли в прошлом году. Сперва отец, а через семь месяцев мать. Мама была еще вполне здорова, просто не хотела продолжать жить одна.
– Мне очень жаль.
– После побега родители полностью зациклились друг на друге. Даже меня к себе толком не подпускали. Говорили, что желают мне лучшего и не хотят запирать в семейной тюрьме, что я должна быть свободной и стряхнуть с себя прошлое.
– Но вам это не помогло?
– Нет. Я чувствовала себя брошенной. Меня выгнали из ГДР, выгнали из семьи… О боже, господин Хартунг, мы еще даже не выпили кофе, а я уже загрузила вас своими проблемами.
– Это честь для меня.
– Знаете, из вас вышел бы хороший психотерапевт.
– Не думаю. Простите, что спросил об этом, наверное, это слишком личное.
– Так и есть, но почему-то мне легко с вами об этом говорить. Наверное, все дело в том, что вы сами открыты и не обходите стороной горькую правду. Мужчины редко бывают настолько честны в своих чувствах.
– Ну… не знаю, так ли это. Но мне нравится вас слушать. Очень нравится.
Она улыбнулась и отвела взгляд.
– У меня к вам две просьбы, – сказала она. – Давайте перейдем на «ты»? И не мог бы ты меня обнять?
Хартунг растерялся.
– Я… тебя?
– Да, если можно.
Хартунг обнял ее и осторожно прижал к себе. Она попыталась положить голову ему на плечо, но не доставала, поэтому он опустил левое плечо чуть ниже. Так они и стояли, два незнакомца, в объятиях друг друга. У Хартунга из-за скрюченной позы уже свело плечо. Но он не смел шевельнуться, боялся испортить момент. Боль в плече усиливалась, и Хартунг стиснул зубы. Наконец Паула оторвалась от него.
– Спасибо, мне стало легче, – сказала она.
И они пошли дальше мимо освещенных витрин. Паула спрашивала, как здесь все выглядело раньше, и Хартунг вспоминал.
В течение трех лет он каждый день приезжал сюда на работу, спускался по лестнице с перрона и через вестибюль шел к служебному входу, который находился слева возле туалетов. Он до сих пор помнил, как неоновый свет отражался в светлой плитке на стене, помнил запах чистящего средства, помнил, что в окошках билетных касс задергивали желтоватые шторки, когда кассы закрывались.
Хартунг огляделся. Вокруг были свежеоблицо-ванные зеленым матовым стеклом стены, новые потолки из полистирольной плитки – вся станция упакована в современную оболочку, в пленку прогресса, под которой исчезло прошлое. Ему было непросто сориентироваться среди множества магазинов и ресторанов быстрого питания. А старых стен, разделявших вокзал на восток и запад, больше не существовало. На столбе висел рекламный плакат с надписью: «Посетите музей ГДР. Окунитесь в жизнь ГДР».
Он привел Паулу в вестибюль, куда прибывали жители запада. Раньше там была дверь из рифленого металла с ручкой только с одной стороны, окруженная ограждениями, за которыми граждане ГДР ждали появления заветных западных гостей. Иногда Хартунг по полчаса стоял у этих ограждений, представляя, как западный гость с большими сумками и шуршащими полиэтиленовыми пакетами идет именно к нему. Представлял, как дома распаковывает ароматный кофе, новые джинсы и леденцы.
Теперь он стоял на месте того вестибюля. Почему не повесили хотя бы маленькую табличку?
Здесь, где когда-то можно было пройти сквозь стену.
Хартунг говорил, а Паула смотрела на него серьезно и сосредоточенно. Он все никак не мог лове рить, что только что обнимал ее. Может быть, она просто нуждалась в утешении? Чувствует ли она сейчас то же напряжение? Хартунг никогда не понимал, чего хотят женщины. На какие знаки можно опираться. Чаще всего он не решался проявлять инициативу, потому что намеки казались ему слишком неочевидными, и только намного позже понимал, до чего все было прозрачно на самом деле.
Была, например, история с одной девушкой, имя которой он, к сожалению, забыл. Очень красивая девушка, насколько он помнил. Они познакомились на вечеринке у друга. Ему было семнадцать или восемнадцать, и он не отводил от нее глаз. В какой-то момент она предложила ему вдвоем пойти на крышу, вид оттуда, дескать, чудесный. Они поднялись по лестнице на чердак, протиснулись через узкий люк и молча стояли на теплом вечернем воздухе. Но тогда он не знал, что делать, может, она в самом деле хотела показать ему вид? Однако никакого вида там, по сути, не было, крыша заканчивалась серым брандмауэром, на который они несколько минут смотрели, судорожно пытаясь придумать, чем разбавить неловкую паузу. Пока наконец не спустились обратно. Хартунгу до сих пор хотелось стукнуть себя за ту историю. Каким идиотом, наверное, она его считала. Но что было, то было.
С Паулой все гораздо запутаннее, потому что не исключено, что она здесь только затем, чтобы избавиться от травмы. Чем больше он думал над этой версией, тем правдоподобнее она ему казалась.
Они поднялись к путям дальнего следования, по которым поезд уехал на запад. Солнце заливало станцию теплым светом сквозь стеклянную крышу. Хартунг вспомнил, как раньше под этой крышей на помостах стояли пограничники с автоматами. Вспомнил стальную стену, отделявшую восточную платформу от двух западных. От нее остался лишь небольшой кусочек, на котором теперь дремали голуби. Все казалось таким естественным, таким мирным, будто никогда и не было иначе.
Они прошли до конца платформы, вдали возвышалась телебашня. Хартунг показал на стрелку, где пути ответвлялись от восточной линии и диагональной рельсовой нитью соединялись с линией дальнего следования.
– Сигнальный ящик номер тридцать восемь, – сказал он, – на этой стрелке вы тогда и свернули.
Паула, проследив за его взглядом, смотрела на блестевшие на солнце рельсы.
– Кстати, зачем ты выдумал ту историю с женщиной, ради которой якобы перевел стрелку? – вдруг спросила Паула, не отрывая взгляд от рельсов.
Хартунг оторопел:
– С чего ты взяла, что я ее выдумал?
– Я адвокат и вижу, когда неопытные в этом деле люди лгут. К тому же эмоциональная логика подводит.
– Что не так?
– Твои чувства непоследовательны. Человек, рискнувший всем, чтобы вывезти на запад любимую женщину, попытается найти ее при первой возможности. Значит, либо ты не любил ее по-настоящему. Либо на самом деле ее не было в том поезде.
Как ни странно, Хартунг совсем не испугался, он держался спокойно.
– Ты права, ее в поезде не было. Двумя годами ранее она вышла замуж за западного берлинца, и тот отвез ее в Нью-Йорк.
– Тебя мучило, что ты не смог осуществить ее мечту?
Не знаю. Может быть.
– Поэтому ты плакал на ток-шоу? Было обидно, что ты ей стал уже неинтересен?
– Из тебя тоже вышел бы неплохой психолог.
– Ах, это просто жизненный опыт. Большинство мужчин плачут о себе. Но если твоей подруги не было в поезде, тогда кого ты отправил на запад?
Хартунг хотел было рассказать Пауле обо всем, но не решился. Такое нельзя делать спонтанно, нужно все тщательно обдумать. Он не знал, можно ли ей доверять. Отвернется ли она от него, когда поймет, что он не может объяснить ее судьбу. Потому что в ту ночь на смене он оказался так же случайно, как и она в поезде. Но одно решение Хартунг в тот момент все же принял: если у них с Паулой сложится, он все ей расскажет.
Он посмотрел на нее, неловко улыбнулся:
– Все просто: тогда я почувствовал, что в поезде едешь ты. Я знал, что мы еще встретимся. Конечно, я и предположить не мог, что это случится через тридцать шесть лет и что ты окажешься такой красивой.
– Михаэль! – смеясь, воскликнула она.
– Сейчас я не могу тебе все рассказать, Паула. Мы слишком мало знакомы. А в деле замешаны и другие люди… все сложно.
Региональный экспресс до Потсдама подошел к станции. Волосы Паулы развевались на ветру. Тормоза заскрипели, Хартунг почувствовал ее руку в своей.








