Текст книги "Том 9. Жизнь Матвея Кожемякина"
Автор книги: Максим Горький
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 37 страниц)
Повинуясь вдруг охватившему его предчувствию чего-то недоброго, он бесшумно пробежал малинник и остановился за углом бани, точно схваченный за сердце крепкою рукою: под берёзами стояла Палага, разведя руки, а против неё Савка, он держал её за локти и что-то говорил. Его шёпот был громок и отчётлив, но юноша с минуту не мог понять слов, гневно и брезгливо глядя в лицо мачехе. Потом ему стало казаться, что её глаза так же выкатились, как у Савки, и, наконец, он ясно услышал его слова:
– Теперь – воля! У кого деньги – тот и барин! Х-хо-зяин!
Парень раскачивал руки Палаги, то отводя их от тела, то снова приближая.
Пошатываясь, Палага изнеможённо бормотала:
– Пусти-ка, – с ума ты сошёл!
– Рассчитай: я тебе покоя тут не дам! А его жалеть, старика-то, за что? Кто он такое? Ты подсыпь ему в квас, – я тебе дам чего надо – ты и подсыпай легонько. Лепёшки можно спечь тоже. Тогда бы и сыну…
Матвей понял смысл речи, – он слыхал много историй о том, как травят людей белым порошком, – небо побагровело в его глазах, он схватил стоявший под рукою, у стены бани, заступ, прыгнул вперёд и с размаха ударил Савку.
– Батюшки! – взвизгнула Палага, рванувшись в сторону.
Матвей снова размахнулся, но заступ увяз в чём-то, вырвался из его рук, тяжёлый удар в живот сорвал юношу с земли, он упал во тьму и очнулся от боли – что-то тяжёлое топтало пальцы его руки.
Приподнялся, сел. Около него старательно возилась тесная кучка людей, они кряхтели и взмахивали руками, точно молотя зерно. Над забором, между гвоздей, торчали чьи-то головы, оттуда падали одобрения и советы:
– Сади под душу!
– Между крылец-то, эй, чёрный!
Над ним наклонилась Палага, но он не понимал её речи, с ужасом глядя, как бьют Савку: лёжа у забора вниз лицом, парень дёргал руками и ногами, точно плывя по земле; весёлый, большой мужик Михайло, высоко поднимая ногу, тяжёлыми ударами пятки, чёрной, точно лошадиное копыто, бухал в его спину, а коренастый, добродушный Иван, стоя на коленях, истово ударял по шее Савки, точно стараясь отрубить голову его тупым, красным кулаком.
Оборванный, выпачканный кровью и пылью, парень тыкался лицом в землю и кричал визгливо:
– Бу-удет… бу-у… бра-а-атцы…
С забора советовали:
– Поверните, лешие, да против сердца разок!
А громкий голос говорил внушительно и солидно:
– Есть люди, которые с продухами подмышками, как ты его ни бей – ему ничего! Потому – два дыхания имеет.
Около Матвея возились Палага, Пушкарь и огородница Наталья, на голове у него лежало что-то мокрое, ему давали пить, он глотал, не отрывая глаз от страшной картины и пытаясь что-то сказать, но не мог выговорить ни слова от боли и ужаса.
– Будет! – крикнул он наконец.
Михайло обернулся к нему и согласно ответил:
– Ну, ин будет!
Савка пополз вдоль забора, цапаясь за доски тёмно-красными руками; его кровь, смешавшись со взрытой землёй, стала грязью, он был подобен пню, который только что выкорчевали: ноги, не слушаясь его усилий, волоклись по земле, как два корня, лохмотья рубахи и портков казались содранной корой, из-под них, с пёстрого тела, струился тёмный сок.
Около Палаги стоял Михайло и, улыбаясь, говорил:
– По чашечке бы с устатка-то, хозяюшка!
– Ребята! – кричал Пушкарь. – Волоките его в баню! Ах бес, а?
Сердце Матвея больно замирало, руки тряслись, горло душила противная судорога. Он глядел на всех жалобными глазами, держась за руку мачехи, и слова людей царапали его, точно ногтями.
– Степан Фёдорыч, – говорила Палага Пушкарю, – не надо бы в баню-то, как встанет он ночью да как…
С забора радостно крикнули:
– Ага-а, боисси, шкурёха?!.
Матвей вскочил и начал швырять в головы зрителей комьями земли.
Четверо мужиков, взяв Савку за руки и за ноги, поволокли его, точно куль мякины, задевая и шаркая о землю его выгнутою спиною.
– А вы приподнимите его! – серьёзно сказал Михайло. – Этак-то, волоком, шкуру сдерёте!
В саду собрались все рабочие, огородницы, Власьевна, – Матвей смотрел на них и молчал, изнывая от тяжёлого удивления: они говорили громко, улыбались, шутя друг с другом, и, видимо, никто из них не чувствовал ни страха, ни отвращения перед кровью, ни злобы против Савки. Над ним посмеивались, рассказывая друг другу об ударах, нанесённых ему.
– Дурак он, – добродушно говорил Иван, – так, вроде полоумного даже, ей-богу!
– Воля, говорит! Всё про волю.
– Да-а! Молодой ещё!
Все стали оживлённее и веселее обычного, точно кончили работу и рады, что кончили её, не устав.
Матвей пошёл в кухню – там Власьевна, промывая водой большие царапины на плече и левой груди Палаги, говорила:
– Уж как мы пред хозяином будем теперь – не зна-аю!
– Малину поломали, – бормотала Палага.
Увидав пасынка, она повернулась спиной к нему, воскликнув:
– Ой, ты тут, а я оголилася…
– Ничего, – успокоительно сказала Власьевна. – Он ещё дитя…
Юноше захотелось обругать её; стиснув зубы, он вышел из кухни, сел на ступени крыльца и задумался.
Что люди дрались – это было в порядке жизни; он много раз видел, как в праздники рабочие, напившись вина, колотили друг друга, пробуя силу и ловкость; видел и злые драки, когда люди, сцепившись подобно псам, катались по земле бесформенным комом, яростно скрипя зубами и вытаращив налитые кровью, дикие глаза. Эти драки не пугали его. Но теперь, когда он видел, как деловито, истово и беззлобно били человека насмерть, забавляясь избиением, как игрой, – теперь Матвей тяжело почувствовал страх перед людьми, спокойно отиравшими о свои грязные портки пальцы, вымазанные кровью товарища по работе.
Мимо него игриво бегала Наталья, перенося из сада в угол двора корзины выполотой травы и взвизгивая, как ласковая собачка. За женщиной по земле влачилась длинная тёмная тень, возбуждая неясное, нехорошее чувство.
Вышла Палага, села ступенью выше Матвея и спросила, положив ему руку на плечо:
– Больно Савка тебя ударил?
– Нет, – ответил он, невольно подвигаясь к ногам женщины и заглядывая в лицо её, унылое и поблекшее. – Это ты велела бить его?
– Сами они. Как увидала я тебя – ой, какой ты страшный был! – крикнула, – тут он меня за горло, а они и прибежи. Сразу затоптали его. Обидел он меня, а всё-таки – встанет ли?
Матвей посмотрел в небо – около луны, в синей пустоте, трепетно разгоралась золотая звезда. Он снова взглянул в круглое лицо мачехи, спрашивая:
– Сказать им – убейте, вина дам, – убьют они?
Палага, вздохнув, ответила:
– Убьют.
Позвали ужинать. Толстая и седая старуха – по прозвищу Живая Вода – подробно и со вкусом рассказывала о ранах Савки и стонах его; мужики, внимательно слушая её льстивую речь, ухмылялись.
– Ничего, – сказал Михайло голосом человека, знающего дело. – Отлежится к утру. Вот меня годов с пять назад слободские утюжили, это да-а!
И все наперебой начали добросовестно вспоминать, где и как били их и когда сами они бивали людей.
«Злые или нет?» – думал Матвей, исподлобья оглядывая людей.
Под шум разговора молодой парень Кузьма, должно быть, ущипнул Наталью; она, глухо охнув, бросила ложку и сунула руки под стол.
– Брысь, беси! – крикнул Пушкарь, звучно щёлкая ложкой по лбу парня и женщину.
Все засмеялись, мачеха что-то жалобно бормотала, а Наталья, сидя с открытым ртом, мычала, тоже, видимо, пробуя смеяться, но лицо её вытянулось и застыло в гримасе боли.
Матвей встал. Ему хотелось что-то сказать, какие-то резкие, суровые слова, вызвать у людей стыд, жалость друг к другу. Слов таких не нашлось, он перешагнул через скамью и пошёл вон из кухни, сказав:
– Не хочу…
А на дворе прижался в углу у запертых ворот и заплакал в бессильной злобе, в страхе и обиде. Там нашла его Палага.
– Сирота моя тихая! – причитала она, ведя его в дом. – Замаяли тебя! И это ещё здесь, не выходя из дома, а каково будет за воротами?
Он прижимался к ней и рычал:
– Так бы всех – по харям! Погоди, вырасту я…
Окно в его комнате было открыто, сквозь кроны лип, подобные прозрачным облакам, тихо сияло лунное небо, где-то далеко пели песни, бубен бил, а в монастыре ударяли в колокол – печально ныла медь.
Палага, не выпуская руку пасынка, села у окна, он прислонился к её плечу и, понемногу успокаиваясь, слушал задумчивую речь.
– Была бы я дальняя, а то всем известно, что просто девушка порченая, барину Бубнову наложницей была, а батюшка твой за долг меня взял. Никто меня не слушает, не уважает, какая хозяйка я здесь? Редко и по отчеству-то назовут. Выйти не смею никуда, подружек – нет; может, и нашла бы я хороших людей – батюшка из дома не пускает, не верит он в совесть мою. Да и как верить? Торная тропа – ни бесу, ни попу не заказана. Вон Савка-то, парнишка ещё, а говорит: отрави хозяина! Другой бабе-то не сказал бы, а мне – можно! Меня, как приблудную овцу, всяк своей считает. Скушно мне, не у дела я…
Всхлипнув, она застонала в тоске, обняла Матвея и, прижимая голову ко груди своей, повторила протяжно:
– Ску-ушно мне…
В его груди больно бились бескрылые мысли, он со стыдом чувствовал, что утреннее волнение снова овладевает им, но не имел силы победить его и, вдыхая запах тела женщины, прижимал сомкнутые губы к плечу её.
– Милый мой, – шептала Палага, – на что мы родились? Почто живём?
Незаметно для себя он прислонился к ней плотнее и отскочил, а она простодушно спросила:
– Укололся? Разорвал он мне рубаху-то, я тут булавкой приколола, не успев другую рубаху надеть. Вот, вынула.
Наклонясь к подоконнику, она открыла грудь, и он, не владея более собой, жадно прильнул к ней губами.
– Ой, что ты это? – шептала она, отталкивая его. – Мотя, полно-ка…
Ей удалось подняться на ноги, она оторвала голову его и, держа её в ладонях, шептала, упрекая:
– Видишь вот – отказался давеча от Натальи-то…
И, отодвинувшись от окна в тень, деловито сказала:
– Ты – ложись-ка, а дверь-то не запирай.
– Почто? – спросил Матвей, вздрогнув.
– Уж я знаю!
Крепко поцеловав его в лоб, она ушла, а юноша, обомлев, прижался в угол комнаты, глядя, как на полу шевелятся кружевные тени, подползая к ногам его спутанными клубами чёрных змей.
Юноша взглянул в окно – мягко блеснуло чистое, лунное небо.
«Надо ставень закрыть. Комары…» – как сквозь сон подумалось ему.
И снова прижался к стене, вздрогнув: около его двери что-то шаркнуло, зашуршало, она осторожно открылась, и весь голубой свет луны пал на лицо и фигуру Натальи, как бы отталкивая её.
На лице женщины неподвижно, точно приклеенная, лежала сладкая улыбка, холодно блестели её зубы; она вытянула шею вперёд, глаза её обежали двумя искрами комнату, ощупали постель и, найдя в углу человека, остановились, тяжело прижимая его к стене. Точно плывя по воздуху, женщина прокрадывалась в угол, она что-то шептала, и казалось, что тени, поднимаясь с пола, хватают её за ноги, бросаются на грудь и на лицо ей.
– Уйди! – громко сказал Матвей.
Она не послушалась и всё двигалась к нему; от неё истекал запах земли, пота и увядшей травы.
– Уйди прочь! – крикнул он, когда женщина была так близко, что он мог ударить её. Топнув ногой, он глухо позвал: – Мама!
Он помнил, как Наталья отшатнулась назад, хлопнула дверь, – тут на него упало тяжёлое облако тьмы, закружило его и унесло с собою.
Потом он лежал на постели, задыхаясь от едкого запаха уксуса и хрена, рядом сидела Палага, говоря Власьевне:
– Страшен день послал на нас господь!
А Власьевна тёрла на тёрке хрен, отвернув лицо в сторону, и слащаво пела:
– Какая ты ему мать? В твои годы за эдаких замуж выдают. В деревнях-то и завсе так: парнишке пятнадцать, а девку всегда старше берут. Ничего не поделаешь, коли мужики-то обречены работе на всю жизнь, – всяко извёртываться надобно, чтоб хребет не треснул ране времени…
– Что я буду делать? – не отвечая, бормотала Палага. – Как оборонюсь от наветов-то? Да ещё и этот захворал.
Её испуганные глаза потемнели, осунувшееся лицо казалось раздавленным. Тяжело вздохнув, она приложила ухо к груди Матвея, – он шепнул на ухо ей:
– Прогони Власьевну…
Охнув тихонько, Палага выпрямилась и долго молчала, глядя в стену, а потом нерешительно и тихо молвила:
– Кажись – спит он! Ты, пожалуй, иди, ложись, я позову, коли что…
А когда стряпуха ушла, она, наклонясь к Матвею, тревожно быстро спросила:
– Чем напугала тебя дура эта?
– Ничем! – ответил юноша, стыдливо отводя глаза в сторону, и с гордостью, самому себе не понятной, добавил: – Она и не дотронулась до меня!
Палага подвинулась ближе к нему, спрашивая с жадным любопытством:
– Как же это вышло?
Кратко рассказав ей, он обиженно попенял:
– На что ты её прислала?
– Да ведь как же! – воскликнула она, улыбаясь и покраснев. – Ведь ты…
Играя пальцами её руки, он сказал, вздохнув:
– Я думал, ты сама придёшь…
Она отшатнулась, удивлённо мигнув, и покраснела ещё более густо.
– Посидеть со мной, – окончил Матвей.
Палага тихонько засмеялась, прикрывая рот рукою.
– Ой, господи! Что почудилось мне!
– Что?
– Та-ак.
И, невесело качнув головой, вздохнула.
– Смехи!
– Это кто меня раздел? – смущённо спросил Матвей.
– Мы. А что?
Он завернулся в одеяло, встал и пошёл к окну.
– Ладно ли тебе вставать-то? – заботливо осведомилась женщина, не глядя на него.
– Дышать трудно! – тихо ответил юноша. – Глаза ест хрен…
За окном сияло голубое небо, сверкали редкие звёзды лунной ночи и вздрагивала листва деревьев, словно отряхая тяжёлый серебряный блеск. Был слышен тихий шорох ночной жизни растений и трав.
Оба долго стояли у окна, не говоря ни слова.
– О чём думаешь? – спросил, наконец, Матвей.
– А вот, – медленно ответила женщина, – приедет батюшка твой, начнут ему на меня бухать со всех сторон – что я буду делать? Скажи-ка ты мне…
Матвею польстило, что она спрашивает его совета. Он сдвинул брови и – молчал, не зная, что ответить. Потом, неожиданно для себя, спросил:
– Если сказать Наталье – иди, спи с Пушкарём, – пойдёт?
– Дадут гривенничек – пойдёт! – просто ответила Палага.
– Ругают эдаких-то, – сумрачно сказал юноша, подумав.
– Ругают! – повторила женщина, точно эхо. И снова зазвучал её шёпот: – Приедет батюшка, да объявит в полицию, да как начнут, сраму-то, позора-то сколько будет!
– Постой! – сказал Матвей, прислушиваясь.
Луна уже скатилась с неба, на деревья лёг густой и ровный полог темноты; в небе тускло горели семь огней колесницы царя Давида и сеялась на землю золотая пыль мелких звёзд. Сквозь завесу малинника в окне бани мерцал мутный свет, точно кто-то протирал тёмное стекло жёлтым платком. И слышно было, как что-то живое трётся о забор, царапает его, тихонько стонет и плюёт.
– Савка! – шепнула Палага, схватившись за грудь.
– Уходит! – сообразил Матвей, оживляясь. – Пусть идёт! Давай-ка отопрём ворота – не перелезть через забор ему…
– Ушибёт он тебя…
Но он уже высунулся за окно и громко шептал в тишину сада:
– Савка, иди во двор, я тебе отопру ворота, иди скорей…
В саду всё затихло, потом раздался хриплый ответ:
– Водки вынеси…
Палага побежала из комнаты.
– Я налью!
Наскоро одевшись, Матвей выскочил на крыльцо, бросился к воротам, – у калитки стоял на коленях Савка, влажно хрипел, плевался, его голова качалась, напоминая неровно выточенный чёрный шар, а лица не было.
– Что-о, – хрипел он, пока Матвей отодвигал запор, – уходили насмерть, а теперь – боитесь?
Приоткрыв калитку, Матвей выглянул во тьму пустынной улицы; ему представилось, как поползёт вдоль неё этот изломанный человек, теряя кровь, и – наверное – проснутся собаки, завоют, разбуженные её тёплым запахом.
– Испугались, сволочи! – рычал Савка. – Кабы я полиции не боялся, я бы не ушёл… я бы-и…
Прибежала Палага, протягивая Матвею большой чайный стакан. Савка, учуяв едкий запах водки, сопел, ощупывая воздух пальцами.
– Где? Не вижу…
Темнота и, должно быть, опухоли увеличили его тело до жутких размеров, руки казались огромными: стакан утонул в них, поплыл, остановился на уровне Савкиной головы, прижавшись к тёмной массе, не похожей на человечье лицо.
Пил Савка долго, пил и мычал:
– Ум… умм…
Потом, бросив стакан на землю, сказал, вставая на ноги:
– Ну, пускай!
Матвей широко распахнул калитку. Палага сунула в руку ему что-то тяжёлое, обёрнутое в шерсть.
– Дай ему, – деньги…
Савка, услыхав её шёпот, странно завыл:
– А-а – на гроб-могилу? Ну, кабы не боялся я… давай! С пасынком живёшь, Палашка! Лучше эдак-то. Тот издохнет, ты всё – хозяйка…
Он качался в калитке, скребя ногтями дерево, точно не мог шагнуть на улицу. Но вывалившись за ворота, он вдруг более твёрдым и освежевшим голосом сказал, стукнув чем-то по калитке:
– Эй, вы, сволочи, – не запирай ворота-то… а то догадаются, что сами вы меня выпустили, – дурачьё!
«Верно сказал!» – подумал Матвей, и в нём искрой вспыхнуло доброе чувство к Савке.
Палага, сидя на завалинке дома, закрыла лицо ладонями, было видно, как дрожат её плечи и тяжко вздымается грудь. Она казалась Матвею маленькой, беззащитной, как ребёнок.
Около строящегося собора сторож сухо колотил по доске, кончил он – торопливо задребезжали звуки чугунного била на торговой площади. Светало, синее небо становилось бледнее, словно уплывало от земли.
– Идём спать! – сказал Матвей, крепко взяв женщину за руку.
Жалкий вид её согнутой фигуры, неверные шаги и послушное подчинение – всё это внушало ему заботу о ней.
– Замучилась? – ласково молвил он, чувствуя себя сильнее и старше её.
Она кивнула головой. В комнате отца Матвей погладил её руку, говоря:
– Ложись да спи скорее! Это хорошо, что ушёл он, Савва-то…
– Да-а, – тихонько ответила Палага и стала расстёгивать сарафан.
Он с невольным изумлением оглянул комнату, полную прохладной, тающей тьмой, широкую кровать, гору красных подушек на ней и с гордостью почувствовал себя полным хозяином этой женщины.
– Защитушка ты моя – что бы я делала без тебя! – укрепляя его ощущение силы и власти, бормотала Палага, сидя на кровати в одной рубахе, словно прозрачная на тёмном фоне одеяла.
Полуоткрыв рот, он присматривался к очертаниям её тела и уже без страха, без стыда, с радостью чувствовал, как разгорается в нём кровь и сладко кружится голова.
– А и тебя тоже боязно – не маленький ты, – слышал он тихий, зовущий шёпот. – Всё ближе ты да ближе! Вон что Савка-то пролаял! Да и Власьевна говорит – какая-де я тебе мать?
Матвей подошёл к ней, – размахнув руками, точно крыльями, она прижала его к себе и поцеловала в лоб, сердечно сказав:
– Прощай, родимый!
…С лишком сорок лет прошло с этого утра, и всю жизнь Матвей Кожемякин, вспоминая о нём, ощущал в избитом и больном сердце бережно и нетленно сохранённое чувство благодарности женщине-судьбе, однажды улыбнувшейся ему улыбкой пламенной и жгучей, и – богу, закон которого он нарушил, за что и был наказан жизнью трудной, одинокой и обильно оплёванной ядовитою слюною строгих людей города Окурова.
Он чётко помнит, что, когда лежал в постели, ослабев от поцелуев и стыда, но полный гордой радости, над ним склонялось розовое, утреннее лицо женщины, она улыбалась и плакала, её слёзы тепло падали на лицо ему, вливаясь в его глаза, он чувствовал их солёный вкус на губах и слышал её шёпот – странные слова, напоминавшие молитву:
«Пусть горе моё будет в радость тебе и грех мой – на забаву, не пожалуюсь ни словом никогда, всё на себя возьму перед господом и людьми! Так ты обласкал всю меня и утешил, золотое сердце, цветочек тихий! Как в ручье выкупалась я, и словно душу ты мне омыл – дай тебе господи за ласку твою всё счастье, какое есть…»
Очарованный неведомыми чарами, он молча улыбался, тихонько играя волосами её, не находя слов в ответ ей и чувствуя эту женщину матерью и сестрой своей юности.
В памяти его вставали вычурным и светлым строем мудрые слова дьячка Коренева:
«Брак есть духовное слияние двух людей для ради совокупного одоления трудностей мучительных житейских, кои ежедень, подобно змеям, неотступно и люто жалят душу».
Ему хотелось сказать это Палаге, но она сама непрерывно говорила, и было жалко перебивать складный поток её речи.
В небе разгорался праздничный день, за окном вздыхал сад, окроплённый розовым золотом утренних лучей, вздрагивали, просыпаясь, листья и протягивались к солнцу; задумчиво и степенно, точно молясь, качались вершины деревьев.
На белой коже женщины вспыхнули золотые пятна солнца, она испуганно соскочила на пол.
– Ой, сейчас встанут все, загалдят! Савку-то прозевали, прибегут будить меня – уходи скорее!
Раздетая, она была странно маленькой, ловкой и складной.
Придя к себе, Матвей лёг, закрыл глаза и не успел заснуть, как услыхал крик Пушкаря на дворе:
– Тебе, косолапому бесу, башки своей не укараулить, не брался бы! Чего теперь Савелий-то скажет? Ну, припасай морду!
Имя отца дохнуло на юношу холодом; он вспомнил насмешливые, хищные глаза, брезгливо оттопыренную губу и красные пальцы пухлых рук. Съёжился и сунул голову под подушку.
Четыре дня не было отца, и каждая минута этих дней памятна Кожемякину, – он обладал здоровой и редкой способностью хорошо помнить светлые минуты жизни.
Они сразу выдали людям свой грех: Матвей ходил как во сне, бледный, с томными глазами; фарфоровое лицо Палаги оживилось, в глазах её вспыхнул тревожный, но добрый и радостный огонь, а маленькие губы, заманчиво припухшие, улыбались весело и ласково. Она суетливо бегала по двору и по дому, стараясь, чтобы все видели её, и, звонко хлопая ладонями по бёдрам, вскрикивала:
– Ай, батюшки, забыла!
Широкорожая Власьевна многозначительно и едко улыбалась, Пушкарь крепко тёр ладонью щетину на подбородке и мрачно сопел, надувая щёки.
Однажды после ужина, ожидая Палагу, Матвей услыхал в кухне его хриплый голос:
– Ду-ура!
– Уж дура ли, умная ли, а такому греху не потатчица. Чтобы с матерью…
– С тобой бы, а? Какая она ему мать?
– Как так? С отцом, чай, обвенчана.
– Бес болотный! Кабы у них дети были?
– Что ты говорить, безбожник? А ещё солдат…
– Тьфу тебе!
Матвей слушал, обливаясь холодным потом. Пришла Палага, он передал ей разговор в кухне, она тоже поблекла, зябко повела плечами и опустила голову.
– Власьевна скажет! – прошептала Палага. – Она сама меня на эту дорожку, к тебе, толкала. Надеется всё. Ведь батюшка-то твой нет-нет да и вспомнит её милостью своею…
Матвей не поверил, но Палага убедила его в правде своих слов.
– Мне что? Пускай их, это мне и лучше. Ты, Мотя, не бойся, – заговорила она, встряхнувшись и жадно прижимая его голову ко груди своей. – Только бы тебя не трогали, а я бывала бита, не в диковинку мне! Чего боязно – суда бы не было какого…
Задумалась на минуту и снова продолжала веселее:
– А Пушкарь-то, Мотя, а? Ах, милый! Верно – какая я тебе мать? На пять лет и старше-то! А насчёт свадьбы – какая это свадьба? Только что в церковь ходили, а обряда никакого и не было: песен надо мной не пето, сама я не повыла, не поплакала, и ничем-ничего не было, как в быту ведётся! Поп за деньги венчал, а не подружки с родными, по-старинному, по-отеческому…
– Подожди! – сказал Матвей. – Боюсь я. Может, бежать нам? Бежим давай!
Палага с неожиданной силой сжала его и, целуя грудь против сердца, говорила:
– Хрустальный ты мой, спаси тя господи за ласковое слово!
Глаза её, поднятые вверх, налились слезами, как цветы росой, а лицо исказилось в судороге душевной боли.
Он испугался, вскочил, женщина очнулась, целовала его, успокаивая, и когда Матвей задремал на её руках, она, осторожно положив голову его на подушку, перекрестила и, приложив руку к сердцу, поклонилась ему.
Сквозь ресницы он видел этот поклон и – вздрогнул, охваченный острым предчувствием беды.
Утром его разбудил Пушкарь, ещё более, чем всегда, растрёпанный, щетинистый и тёмный.
– Лежишь? – сказал он. – Тебе бы не лежать, а бежать…
– Куда? – спросил Матвей, не скрывая, что понимает, о чём речь.
– То-то – куда! – сокрушённо качая головой, сказал солдат. – Эх, парень, не ладно ты устроил! Хошь сказано, что природа и царю воевода, – ну, всё-таки! Вот что: есть у меня верстах в сорока дружок, татарин один, – говорил он, дёргая себя за ухо. – Дам я записку к нему, – он яйца по деревням скупает, грамотен. Вы посидите у него, а я тут как-нибудь повоюю… Эх, Матвейка, – жалко тебя мне!
Вошла Палага, кивнула головой и встала в двери, словно в раме.
– Вот она, грош цена, – ворчал солдат, потирая щёку. И, вдруг широко открыв рот, захохотал, как сова на болоте.
– Ах, дуй вас горой!
Он тряс шершавой головой, икал и брызгал слюною, скрыв свои маленькие глазки в густой сети морщин.
– Стой-ка! – воскликнула женщина, струною вытянувшись вверх.
Из сада назойливо лез в окно глухой звук, приближался, становясь всё торопливее и ясней.
– Пожалуй – он? – медленно сказал Пушкарь. – Ну, ребята, становись на правёж!
Матвею показалось, что кто-то невидимый и сильный схватил его одною холодною рукою за голову, другою – за ноги и, заморозив кровь, растягивает тело. Палага крестила его частыми крестами и бормотала:
– Бог грешным милостив… милостив…
Наскоро одевшись, нечёсаный и неумытый, сын выскочил на двор как раз в тот миг, когда отец въезжал в ворота.
– Здорово ли живёте? – слышал Матвей хриплый голос.
Потом отец, огромный, серый от пыли, опалённый солнцем, наклонясь к сыну, тревожно гудел:
– Ты что какой, а? Нездоров, а?
А потом, в комнате Матвея, Пушкарь, размахивая руками, страшно долго говорил о чём-то отцу, отец сидел на постели в азяме, без шапки, а Палага стояла у двери на коленях, опустив плечи и свесив руки вдоль тела, и тоже говорила:
– Бей меня… бей!
Лицо старика, огромное и багровое, странно изменилось, щёки оплыли, точно тесто, зрачки слились с белками в мутные, серо-зелёные пятна, борода тряслась, и красные руки мяли картуз. Вот он двинул ногой в сторону Палаги и рыкнул:
– Уйди прочь, стерва…
Встал, расстегнул ворот рубахи, подошёл к двери и, ударив женщину кулаком по голове, отпихнул её ногой.
– Иди со мной, Степан! – сказал он, перешагивая через её тело.
Пушкарь тоже вышел, плотно притворив за собою дверь.
Было слышно, как старик, тяжко шаркая ногами, вошёл в свою горницу, сбросил на пол одежду, распахнул окно и загремел стулом.
Когда ушёл отец, сыну стало легче, яснее; он наклонился к Палате, погладил её голову.
– Брось, не тронь! – пугливо отшатнувшись, прошептала она.
Но он опустился на пол рядом с нею, и оба окостенели в ожидании.
Всё, что произошло до этой минуты, было не так страшно, как ожидал Матвей, но он чувствовал, что это ещё более увеличивает тяжесть которой-то из будущих минут.
Дом наполнился нехорошею, сердитой тишиною, в комнату заглядывали душные тени. День был пёстрый, над Ляховским болотом стояла сизая, плотная туча, от неё не торопясь отрывались серые пушистые клочья, крадучись, ползли на город, и тени их ощупывали дом, деревья, ползали по двору, безмолвно лезли в окно, ложились на пол. И казалось, что дом глотал их, наполняясь тьмой и жутью.
Прошло множество тяжких минут до поры, пока за тонкою переборкою чётко посыпалась речь солдата, – он говорил, должно быть, нарочно громко и так, словно сам видел, как Матвей бросился на Савку.
– Больно ушиб? – глухо спросил отец.
– Жалуется Матвей на живот, – живот, говорит, болит…
Палага радостно шептала:
– Ой, миленький, это он – чтобы не трогал тебя батя-то!
– Ну, лежит он, – барабанил Пушкарь, – а она день и мочь около него. Парень хоть и прихворнул, а здоровье у него отцово. Да и повадки, видно, тоже твои. Сказано: хозяйский сын, не поспоришь с ним…
– Ты мне её не оправдывай, потатчик! – рявкнул отец. – Она кто ему? Забыл?
– Вона! – воскликнул солдат. – Ей – двадцать, ему – пятнадцать, вот и всё родство!
– Ну, пошёл, иди! Пошли её сюда, а Мо… сын вышел бы в сад, – ворчал отец.
– Ты вот что… нам дворника надо…
– После!
– А ты слушай: есть у меня верстах в сорока татарин на примете…
– После, говорю!
– Вот ты меня и пошли за ним, а Матвея со мной дай…
– Молись за него, Мотя! – серьёзно сказала Палага и, подняв глаза вверх, беззвучно зашевелила губами.
Матвей чутко слушал.
– Ладно, – сказал отец.
– Я не поеду, не хочу! – шепнул Матвей.
– Родимый!
– Завтра и поеду! – предложил солдат.
– Сегодня бы! – сказал отец.
– Нельзя, не справлюсь!
– Пушкарь!
– Ай?
– Плохо дело-то!
– Чем?
– Зазвонят в городе…
Матвей невольно сказал:
– Боится людей-то!
– А как же их не бояться? – ответила женщина, вздохнув.
– Вона! – вскричал Пушкарь. – Удивишь нас звоном этим! Ты вот стряпке привяжи язык короче…
– Савку-то вам бы до смерти забить да ночью в болото…
– Что – лучше этого! Ну – иду! Ты, Савелий, попомни – говорится: верная указка не кулак, а – ласка!
– Иди! – крикнул старик.
Отворилась дверь, и Пушкарь, подмигивая, сказал Палаге громко:
– Иди к хозяину!
И, наклонясь, зашипел:
– Ду-ура! Оделась бы потолще. Наложи за пазухи-те чего-нибудь мягкого, ворона!
Палага усмехнулась, обняла голову пасынка, молча поцеловала и ушла.
Солдат взял Матвея за руку.
– Айда!
– Бить он её будет? – угрюмо спросил юноша.
– Побьёт несколько, – отвечал солдат и успокоительно прибавил: – Ничего, она баба молоденькая… Бабы – они пустые, их можно вот как бить! У мужика внутренности тесно положены, а баба – у неё пространство внутри. Она – вроде барабана, примерно…
Беспомощный и бессильный, Матвей прошёл в сад, лёг под яблоней вверх лицом и стал смотреть в небо. Глухо гудел далёкий гром, торопливо обгоняя друг друга, плыли дымные клочья туч, вздыхал влажный жаркий ветер, встряхивая листья.
– Оо-рро-о-о! – лениво рычал гром, и казалось, что он отсырел.
В голове Кожемякина бестолково, как мошки в луче солнца, кружились мелкие серые мысли, в небе неустанно и деловито двигались на юг странные фигуры облаков, напоминая то копну сена, охваченную синим дымом, или серебристую кучу пеньки, то огромную бородатую голову без глаз с открытым ртом и острыми ушами, стаю серых собак, вырванное с корнем дерево или изорванную шубу с длинными рукавами – один из них опустился к земле, а другой, вытянувшись по ветру, дымит голубым дымом, как печная труба в морозный день.
Матвей чувствовал, что Палага стала для него ближе и дороже отца; все его маленькие мысли кружились около этого чувства, как ночные бабочки около огня. Он добросовестно старался вспомнить добрые улыбки старика, его живые рассказы о прошлом, всё хорошее, что говорил об отце Пушкарь, но ничто не заслоняло, не гасило любовного материнского взгляда милых глаз Палаги.
Мучительная тревога за неё сжимала сердце, юноша ощущал горячую сухость в горле, ему казалось, что из земли в спину и в затылок ему врастают острые шипы, рвут тело.
Вдруг он увидал Палагу: простоволосая, растрёпанная, она вошла в калитку сада и, покачиваясь как пьяная, медленно зашагала к бане; женщина проводила пальцами по распущенным косам и, вычёсывая вырванные волосы, не спеша навивала их на пальцы левой руки. Её лицо, бледное до синевы, было искажено страшной гримасой, глаза смотрели, как у слепой, она тихонько откашливалась и всё вертела правой рукой в воздухе, свивая волосы на пальцы.