Текст книги "Том 7. Мать. Рассказы, очерки 1906-1907"
Автор книги: Максим Горький
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 34 страниц)
– Слава богу! – говорила мать. – Ничего, веселый!
– Кланяйтесь ему! – просила девушка и исчезала.
Порою мать жаловалась ей, что долго держат Павла, не назначают суда над ним. Сашенька хмурилась и молчала, а пальцы у нее быстро шевелились.
Ниловна ощущала желание сказать ей: «Милая ты моя, ведь я знаю, что любишь ты его…» Но не решалась – суровое лицо девушки, ее плотно сжатые губы и сухая деловитость речи как бы заранее отталкивали ласку. Вздыхая, мать безмолвно жала протянутую ей руку и думала: «Несчастная ты моя…»
Однажды приехала Наташа. Она очень обрадовалась, увидев мать, расцеловала ее и, между прочим, как-то вдруг тихонько сообщила:
– А моя мама умерла, умерла, бедная!..
Тряхнула головой, быстрым жестом руки отерла глаза и продолжала:
– Жалко мне ее, ей не было пятидесяти лет, могла бы долго еще жить. А посмотришь с другой стороны и невольно думаешь – смерть, вероятно, легче этой жизни. Всегда одна, всем чужая, не нужная никому, запуганная окриками отца – разве она жила? Живут – ожидая чего-нибудь хорошего, а ей нечего было ждать, кроме обид…
– Верно вы говорите, Наташа! – сказала мать, подумав. – Живут – ожидая хорошего, а если нечего ждать – какая жизнь? – И ласково погладив руку девушки, она спросила: – Одна теперь остались вы?
– Одна! – легко ответила Наташа.
Мать помолчала и вдруг заметила с улыбкой:
– Ничего! Хороший человек один не живет – к нему всегда люди пристанут…
VIII
Наташа поступила учительницей в уезд на ткацкую фабрику, и Ниловна начала доставлять к ней запрещенные книжки, прокламации, газеты.
Это стало ее делом. По нескольку раз в месяц, переодетая монахиней, торговкой кружевами и ручным полотном, зажиточной мещанкой или богомолкой-странницей, она разъезжала и расхаживала по губернии с мешком за спиной или чемоданом в руках. В вагонах и на пароходах, в гостиницах и на постоялых дворах – она везде держалась просто и спокойно, первая вступала в беседы с незнакомыми людьми, безбоязненно привлекая к себе внимание своей ласковой, общительной речью и уверенными манерами бывалого, много видевшего человека.
Ей нравилось говорить с людьми, нравилось слушать их рассказы о жизни, жалобы и недоумения. Сердце ее обливалось радостью каждый раз, когда она замечала в человеке острое недовольство, – то недовольство, которое, протестуя против ударов судьбы, напряженно ищет ответов на вопросы, уже сложившиеся в уме. Перед нею все шире и пестрее развертывалась картина жизни человеческой – суетливой, тревожной жизни в борьбе за сытость. Всюду было ясно видно грубо-голое, нагло-откровенное стремление обмануть человека, обобрать его, выжать из него побольше пользы для себя, испить его крови. И она видела, что всего было много на земле, а народ нуждался и жил вокруг неисчислимых богатств – полуголодный. В городах стоят храмы, наполненные золотом и серебром, не нужным богу, а на папертях храмов дрожат нищие, тщетно ожидая, когда им сунут в руку маленькую медную монету. Она и раньше видала это – богатые церкви и шитые золотом ризы попов, лачуги нищего народа и его позорные лохмотья, но раньше это казалось ей естественным, а теперь – непримиримым и оскорбляющим бедных людей, которым – она знала – церковь ближе и нужнее, чем богатым.
По картинкам, изображавшим Христа, по рассказам о нем она знала, что он, друг бедных, одевался просто, а в церквах, куда беднота приходила к нему за утешением, она видела его закованным в наглое золото и шелк, брезгливо шелестевший при виде нищеты.
И невольно вспоминались ей слова Рыбина: «И богом обманули нас!»
Незаметно для нее она стала меньше молиться, но все больше думала о Христе и о людях, которые, не упоминая имени его, как будто даже не зная о нем, жили – казалось ей – по его заветам и, подобно ему считая землю царством бедных, желали разделить поровну между людьми все богатства земли. Думала она об этом много, и росла в душе ее эта дума, углубляясь и обнимая все видимое ею, все, что слышала она, росла, принимая светлое лицо молитвы, ровным огнем обливавшей темный мир, всю жизнь и всех людей. И ей казалось, что сам Христос, которого она всегда любила смутной любовью – сложным чувством, где страх был тесно связан с надеждой и умиление с печалью, – Христос теперь стал ближе к ней и был уже иным – выше и виднее для нее, радостнее и светлее лицом, – точно он, в самом деле, воскресал для жизни, омытый и оживленный горячею кровью, которую люди щедро пролили во имя его, целомудренно не возглашая имени несчастного друга людей. Из своих путешествий она всегда возвращалась к Николаю радостно возбужденная тем, что видела и слышала дорогой, бодрая и довольная исполненной работой.
– Хорошо это – ездить везде и много видеть! – говорила она Николаю по вечерам. – Понимаешь, как строится жизнь. Оттирают, откидывают народ на край ее, обиженный, копошится он там, но – хочет не хочет, а думает – за что? Почему меня прочь отгоняют? Почему всего много, а голоден я? И сколько ума везде, а я глуп и темен? И где он, бог милостивый, пред которым нет бога того и бедного, но все – дети, дорогие сердцу? Возмущается понемногу народ жизнью своей, – чувствует, что неправда задушит его, коли он не подумает о себе!
И все чаще она ощущала требовательное желание своим языком говорить людям о несправедливостях жизни; иногда – ей трудно было подавить это желание – Николай, заставая ее над картинками, улыбаясь, рассказывал что-нибудь всегда чудесное. Пораженная дерзостью задач человека, она недоверчиво спрашивала Николая:
– Да разве это можно?
И он настойчиво, с непоколебимой уверенностью в правде своих пророчеств, глядя через очки в лицо ее добрыми глазами, говорил ей сказки о будущем.
– Желаниям человека нет меры, его сила – неисчерпаема! Но мир все-таки еще очень медленно богатеет духом, потому что теперь каждый, желая освободить себя от зависимости, принужден копить не знания, а деньги. А когда люди убьют жадность, когда они освободят себя из плена подневольного труда…
Она редко понимала смысл его слов, но чувство спокойной веры, оживлявшее их, становилось все более доступно для нее.
– На земле слишком мало свободных людей, вот ее несчастие! – говорил он.
Это было понятно – она знала освободившихся от жадности и злобы, она понимала, что, если бы таких людей было больше, – темное и страшное лицо Жизни стало бы приветливее и проще, более добрым и светлым.
– Человек невольно должен быть жестоким! – с грустью говорил Николай.
Она утвердительно кивала головой, вспоминая речи хохла.
IX
Однажды Николай, всегда аккуратный, пришел со службы много позднее, чем всегда, и, не раздеваясь, возбужденно потирая руки, торопливо сказал:
– Знаете, Ниловна, сегодня из тюрьмы бежал один из наших товарищей. Но кто он? Не удалось узнать…
Мать покачнулась на ногах, охваченная волнением, села на стул, спрашивая шепотом:
– Может быть, Паша?
– Может быть! – ответил Николай, вздернув плечи. – Но как ему помочь скрыться, где его найти? Я сейчас ходил по улицам – не встречу ли? Это глупо, но надо что-нибудь делать! И я снова пойду…
– Я тоже! – крикнула мать.
– Вы пойдите к Егору, не знает ли он что-нибудь? – предложил Николай, поспешно исчезая.
Она накинула платок на голову и, охваченная надеждой, быстро вышла на улицу вслед за ним. Рябило в глазах, и сердце стучало торопливо, заставляя ее почти бежать. Она шла встречу возможного, опустив голову, и ничего не замечала вокруг.
«Приду, а он там!» – мелькала надежда, толкая ее.
Было жарко, она задыхалась от усталости и, когда дошла до лестницы в квартиру Егора, остановилась, не имея сил идти дальше, обернулась и, удивленно, тихонько крикнув, на миг закрыла глаза – ей показалось, что в воротах стоит Николай Весовщиков, засунув руки в карманы. Но когда она снова взглянула – никого не было…
«Почудилось!» – мысленно сказала она, шагая по ступеням и прислушиваясь. Внизу на дворе был слышен глухой топот медленных шагов. Остановясь на повороте лестницы, она, нагнувшись, посмотрела вниз и снова увидала рябое лицо, улыбавшееся ей.
– Николай! Николай… – воскликнула она, опускаясь встречу ему, а сердце разочарованно заныло.
– А ты иди! Иди! – негромко ответил он, махнув рукой.
Она быстро взбежала по лестнице, вошла в комнату Егора и, увидав его лежащим на диване, задыхаясь, прошептала:
– Николай бежал… из тюрьмы!..
– Какой? – хрипло спросил Егор, поднимая голову с подушки. – Их там двое…
– Весовщиков… Идет сюда!..
– Чудесно!
Он уже вошел в комнату, запер дверь на крюк и, сняв шапку, тихо смеялся, приглаживая волосы на голове. Упираясь локтями в диван, Егор поднялся, крякнул, кивая головой:
– Пожалуйте…
Широко улыбаясь, Николай подошел к матери, схватил ее руку:
– Кабы не увидал я тебя – хоть назад в тюрьму иди! Никого в городе не знаю, а в слободу идти – сейчас же схватят. Хожу и думаю – дурак! Зачем ушел? Вдруг вижу – Ниловна бежит! Я за тобой…
– Как это ты ушел? – спросила мать.
Он неловко присел на край дивана и говорил, смущенно пожимая плечами:
– Случай подвернулся! Гулял я, а уголовники начали надзирателя бить. Там один есть такой, из жандармов, за воровство выгнан, – шпионит, доносит, жить не дает никому! Бьют они его, суматоха, надзиратели испугались, бегают, свистят. Я вижу – ворота открыты, площадь, город. И пошел не торопясь… Как во сне. Отошел немного, опомнился – куда идти? Смотрю – а ворота тюрьмы уже заперты…
– Гм! – сказал Егор. – А вы бы, господин, воротились, вежливо постучали в дверь и попросили пустить вас. Извините, мол, я несколько увлекся…
– Да, – усмехаясь, продолжал Николай, – это глупость. Ну, все-таки перед товарищами нехорошо, – никому не сказал ничего… Иду. Вижу – покойника несут, ребенка. Пошел за гробом, голову наклонил, не гляжу ни на кого. Посидел на кладбище, обвеяло меня воздухом, и одна мысль в голову пришла…
– Одна? – спросил Егор и, вздохнув, добавил: – Я думаю, ей там не тесно.
Весовщиков безобидно засмеялся, тряхнув головой.
– Ну, теперь у меня голова не такая пустая, как была. А ты, Егор Иванович, все хвораешь…
– Каждый делает, что может! – ответил Егор, влажно кашляя. – Продолжай!
– Потом пошел в земский музей. Походил там, поглядел, а сам все думаю – как же, куда я теперь? Даже рассердился на себя. И очень есть захотелось! Вышел на улицу, хожу, досадно мне… Вижу – полицейские присматриваются ко всем. Ну, думаю, с моей рожей скоро попаду на суд божий!.. Вдруг Ниловна навстречу бежит, я посторонился да за ней, – вот и все!
– А я тебя и не заметила! – виновато молвила мать. Она рассматривала Весовщикова, и ей казалось, что он как будто легче стал.
– Верно, товарищи беспокоятся… – почесывая голову, сказал Николай.
– А начальства тебе не жалко? Оно ведь тоже беспокоится! – заметил Егор. Он открыл рот и начал так двигать губами, точно жевал воздух. – Однако шутки прочь! Надо тебя прятать, что нелегко, хотя и приятно. Если бы я мог встать… – Он задохнулся, бросил руки к себе на грудь и слабыми движениями стал растирать ее.
– Сильно ты расхворался, Егор Иванович! – сказал Николай и опустил голову. Мать вздохнула, тревожно обвела глазами маленькую. тесную комнату.
– Это мое личное дело! – ответил Егор. – Вы, мамаша, спрашивайте о Павле, нечего притворяться!
Весовщиков широко улыбнулся.
– Павел ничего! Здоров. Он вроде старосты у нас там. С начальством разговаривает и вообще – командует. Его уважают…
Власова кивала головой, слушая рассказы Весовщикова, и искоса смотрела на отекшее, синеватое лицо Егора. Неподвижно застывшее, лишенное выражения, оно казалось странно плоским, и только глаза на нем сверкали живо и весело.
– Дали бы мне поесть, – ей-богу, очень хочется! – неожиданно воскликнул Николай.
– Мамаша, на полке лежит хлеб, потом пойдите в коридор, налево вторая дверь – постукайте в нее. Откроет женщина, так вы скажите ей, пусть идет сюда и захватит с собой все, что имеет съедобного.
– Куда же – все? – запротестовал Николай.
– Не волнуйся – это немного…
Мать вышла, постучала в дверь и, прислушиваясь к тишине за нею, с печалью подумала о Егоре: «Умирает…»
– Кто это? – спросили за дверью.
– От Егора Ивановича! – негромко ответила мать. – Просит вас к себе…
– Сейчас приду! – не открывая, ответили ей.
Она подождала немного и снова постучалась. Тогда дверь быстро отворилась, и в коридор вышла высокая женщина в очках. Торопливо оправляя смятый рукав кофточки, она сурово спросила мать:
– Вам что угодно?
– Я от Егора Ивановича…
– Ага! Идемте. О, да я же знаю вас! – тихо воскликнула женщина. – Здравствуйте! Темно здесь…
Власова взглянула на нее и вспомнила, что она бывала изредка у Николая.
«Всё свои!» – мелькнуло у нее в голове.
Наступая на Власову, женщина заставила ее идти вперед, а сама, идя сзади, спрашивала:
– Ему плохо?
– Да, лежит. Просил вас принести покушать…
– Ну, это лишнее…
Когда они входили к Егору, их встретил его хрип:
– Направляюсь к праотцам, друг мой. Людмила Васильевна, сей муж ушел из тюрьмы без разрешения начальства, дерзкий! Прежде всего накормите его, потом спрячьте куда-нибудь.
Женщина кивнула головой и, внимательно глядя в лицо больного, строго сказала:
– Вы, Егор, должны были послать за мной тотчас же, как только к вам пришли! И вы дважды, я вижу, не принимали лекарство – что за небрежность? Товарищ, идите ко мне! Сейчас сюда явятся из больницы за Егором.
– Все-таки в больницу меня? – спросил Егор.
– Да. Я буду там с вами.
– И там? О господи!
– Не дурите…
Разговаривая, женщина поправила одеяло на груди Егора, пристально осмотрела Николая, измерила глазами лекарство в пузырьке. Говорила она ровно, негромко, движения у нее были плавны, лицо бледное, темные брови почти сходились над переносьем. Ее лицо не нравилось матери – оно казалось надменным, а глаза смотрели без улыбки, без блеска. И говорила она так, точно командовала.
– Мы уйдем! – продолжала она. – Я скоро ворочусь! Вы дайте Егору столовую ложку вот этого. Не позволяйте ему говорить…
И она ушла, уводя с собой Николая.
– Чудесная женщина! – сказал Егор, вздохнув. – Великолепная женщина… Вас, мамаша, надо бы к ней пристроить, – она устает очень…
– А ты не говори! На-ко, выпей лучше!.. – мягко попросила мать.
Он проглотил лекарство и продолжал, прищурив глаз:
– Все равно я умру, если и буду молчать…
Другим глазом он смотрел в лицо матери, губы его медленно раздвигались в улыбку. Мать наклонила голову, острое чувство жалости вызывало у нее слезы.
– Ничего, это естественно… Удовольствие жить влечет за собой обязанность умереть…
Мать положила руку на голову его и снова тихо сказала:
– Помолчи, а?..
Он закрыл глаза, как бы прислушиваясь к хрипам в груди своей, и упрямо продолжал:
– Бессмысленно молчать, мамаша! Что я выиграю молчанием? Несколько лишних секунд агонии, а проиграю удовольствие поболтать с хорошим человеком. Я думаю, что на том свете нет таких хороших людей, как на этом…
Мать беспокойно перебила его речь:
– Вот придет она, барыня-то, и будет ругать меня за то, что ты говоришь…
– Она не барыня, а – революционерка, товарищ, чудесная душа. Ругать вас, мамаша, она непременно будет. Всех ругает, всегда…
И медленно, с усилием двигая губами, Егор стал рассказывать историю жизни своей соседки. Глаза его улыбались, мать видела, что он нарочно поддразнивает ее и, глядя на его лицо, подернутое влажной синевой, тревожно думала: «Умрет…»
Вошла Людмила и, тщательно закрывая за собой дверь, заговорила, обращаясь к Власовой:
– Вашему знакомому необходимо переодеться и возможно скорее уйти от меня, так вы, Пелагея Ниловна, сейчас же идите, достаньте платье для него и принесите все сюда. Жаль – нет Софьи, это ее специальность – прятать людей.
– Она завтра приедет! – заметила Власова, накидывая платок на плечи.
Каждый раз, когда ей давали какое-нибудь поручение, ее крепко охватывало желание исполнить это дело быстро и хорошо, и она уже не могла думать ни о чем, кроме своей задачи, И теперь, озабоченно опустив брови, деловито спрашивала:
– Как одеть его думаете вы?
– Все равно! Он пойдет ночью…
– Ночью хуже – людей меньше на улицах, следят больше, а он не очень ловкий…
Егор хрипло засмеялся.
– А можно в больницу к тебе прийти? – спросила мать.
Он, кашляя, кивнул головой. Людмила заглянула в лицо матери темными глазами и предложила:
– Хотите дежурить у него в очередь со мной? Да? Хорошо! А теперь – идите скорее.
Ласково, но властно взяв мать под руку, она вывела ее за дверь и там тихо сказала:
– Не обижайтесь, что я выпроваживаю вас! Но ему вредно говорить… А у меня есть надежда…
Она сжала руки, пальцы ее хрустнули, а веки утомленно опустились на глаза…
Это объяснение смутило мать, и она пробормотала;
– Что это вы?
– Смотрите, нет ли шпионов! – тихо сказала женщина. Подняв руки к лицу, она потирала виски, губы у нее вздрагивали, лицо стало мягче.
– Знаю!.. – ответила ей мать не без гордости.
Выйдя из ворот, она остановилась на минуту, поправляя платок, и незаметно, но зорко оглянулась вокруг. Она уже почти безошибочно умела отличить шпиона в уличной толпе. Ей были хорошо знакомы подчеркнутая беспечность походки, натянутая развязность жестов, выражение утомленности и скуки на лице и плохо спрятанное за всем этим опасливое, виноватое мерцание беспокойных, неприятно острых глаз.
На этот раз она не заметила знакомого лица и, не торопясь, пошла по улице, а потом наняла извозчика и велела отвезти себя на рынок. Покупая платье для Николая, она жестоко торговалась с продавцами и, между прочим, ругала своего пьяницу мужа, которого ей приходится одевать чуть не каждый месяц во все новое. Эта выдумка мало действовала на торговцев, но очень нравилась ей самой, – дорогой она сообразила, что полиция, конечно, поймет необходимость для Николая переменить платье и пошлет сыщиков на рынок. С такими же наивными предосторожностями она возвратилась на квартиру Егора, потом ей пришлось провожать Николая на окраину города. Они шли с Николаем по разным сторонам улицы, и матери было смешно и приятно видеть, как Весовщиков тяжело шагал, опустив голову и путаясь ногами в длинных полах рыжего пальто, и как он поправлял шляпу, сползавшую ему на нос. В одной из пустынных улиц их встретила Сашенька, и мать, простясь с Весовщиковым кивком головы, пошла домой.
«А Паша сидит… И – Андрюша…» – думала она печально.
X
Николай встретил ее тревожным восклицанием:
– Вы знаете – Егору очень плохо, очень! Его свезли в больницу, здесь была Людмила, она просит вас прийти туда к ней…
– В больницу?
Нервным движением поправив очки, Николай помог ей надеть кофту и, пожимая руку ее сухой, теплой рукой, сказал вздрагивающим голосом:
– Да! Захватите вот этот сверток. Устроили Весовщикова?
– Все хорошо…
– Я тоже приду к Егору…
От усталости у матери кружилась голова, а тревожное настроение Николая вызвало у нее тоскливое предчувствие драмы.
«Умирает», – тупо стучала в голове ее темная мысль.
Но когда она пришла в маленькую, чистую и светлую комнату больницы и увидала, что Егор, сидя на койке в белой груде подушек, хрипло хохочет, – это сразу успокоило ее. Она, улыбаясь, встала в дверях и слушала, как больной говорит доктору:
– Лечение – это реформа…
– Не балагань, Егор! – тонким голосом озабоченно воскликнул доктор.
– А я – революционер, ненавижу реформы…
Доктор осторожно положил руку Егора на колени ему, встал со стула и, задумчиво дергая бороду, начал щупать пальцами отеки на лице больного.
Мать хорошо знала доктора, он был одним из близких товарищей Николая, его звали Иван Данилович. Она подошла к Егору, – он высунул язык встречу ей. Доктор обернулся.
– А, Ниловна! Здравствуйте! Что у вас в руках?
– Книги, должно быть.
– Ему нельзя читать! – заметил маленький доктор.
– Он хочет сделать меня идиотом! – пожаловался Егор. Короткие, тяжелые вздохи с влажным хрипом вырывались из груди Егора, лицо его было покрыто мелким потом, и, медленно поднимая непослушные, тяжелые руки, он отирал ладонью лоб. Странная неподвижность опухших щек изуродовала его широкое доброе лицо, все черты исчезли под мертвенной маской, и только глаза, глубоко запавшие в отеках, смотрели ясно, улыбаясь снисходительной улыбкой.
– Эй, наука! Я устал, – можно лечь?.. – спросил он.
– Нельзя! – кратко сказал доктор.
– Ну, я лягу, когда ты уйдешь…
– Вы, Ниловна, не позволяйте ему этого! Поправьте подушки. И, пожалуйста, не говорите с ним, это ему вредно…
Мать кивнула головой. Доктор ушел быстрыми, мелкими шагами. Егор закинул голову, закрыл глаза и замер, только пальцы его рук тихо шевелились. От белых стен маленькой комнаты веяло сухим холодом, тусклой печалью. В большое окно смотрели кудрявые вершины лип, в темной, пыльной листве ярко блестели желтые пятна – холодные прикосновения грядущей осени.
– Смерть подходит ко мне медленно… неохотно… – не двигаясь и не открывая глаз, заговорил Егор. – Ей, видимо, немного жаль меня – такой был уживчивый парень…
– Ты бы молчал, Егор Иванович! – просила мать, тихонько поглаживая его руку.
– Подожди, замолчу…
Задыхаясь, произнося слова с напряжением, он продолжал, прерывая речь длинными паузами бессилия:
– Это превосходно, что вы с нами, – приятно видеть ваше лицо. Чем она кончит? – спрашиваю я себя. Грустно, когда подумаешь, что вас – как всех – ждет тюрьма и всякое свинство. Вы не боитесь тюрьмы?
– Нет! – просто ответила она.
– Ну да, конечно. А все-таки тюрьма – дрянь, это вот она искалечила меня. Говоря по совести – я не хочу умирать…
«Может, не умрешь еще!» – хотела сказать она, но, взглянув в его лицо, промолчала.
– Я бы мог еще работать… Но если нельзя работать, нечем жить и – глупо жить…
«Справедливо, а – не утешает!» – невольно вспомнила мать слова Андрея и тяжело вздохнула. Она очень устала за день, ей хотелось есть. Однотонный влажный шепот больного, наполняя комнату, беспомощно ползал по гладким стенам. Вершины лип за окном были подобны низко опустившимся тучам и удивляли своей печальной чернотой. Все странно замирало в сумрачной неподвижности, в унылом ожидании ночи.
– Как мне нехорошо! – сказал Егор и, закрыв глаза, умолк.
– Усни! – посоветовала мать. – Может быть, лучше будет.
Потом прислушалась к его дыханию, оглянулась, просидела несколько минут неподвижно, охваченная холодной печалью, и задремала.
Осторожный шум у двери разбудил ее, – вздрогнув, она увидела открытые глаза Егора.
– Заснула, прости! – тихонько сказала она.
– И ты прости… – повторил он тоже тихо. В окно смотрел вечерний сумрак, мутный холод давил глаза, все странно потускнело, лицо больного стало темным. Раздался шорох и голос Людмилы:
– Сидят в темноте и шепчутся. Где же здесь кнопка?
Комната вдруг вся налилась белым, неласковым светом. Среди нее стояла Людмила, вся черная, высокая, прямая.
Егор сильно вздрогнул всем телом, поднял руку к груди.
– Что? – вскрикнула Людмила, подбегая к нему. Он смотрел на мать остановившимися глазами, и теперь они казались большими и странно яркими.
Широко открыв рот, он поднимал голову вверх, а руку протянул вперед. Мать осторожно взяла его руку и, сдерживая дыхание, смотрела в лицо Егора. Судорожным и сильным движением шеи он запрокинул голову и громко сказал:
– Не могу, – кончено!..
Тело его мягко вздрогнуло, голова бессильно упала на плечо, и в широко открытых глазах мертво отразился холодный свет лампы, горевшей над койкой.
– Голубчик мой! – прошептала мать.
Людмила медленно отошла от койки, остановилась у окна и, глядя куда-то перед собой, незнакомым Власовой, необычно громким голосом сказала:
– Умер…
Она согнулась, поставила локти на подоконник и вдруг, точно ее ударили по голове, бессильно опустилась на колени, закрыла лицо руками и глухо застонала.
Сложив тяжелые руки Егора на груди его, поправив на подушке странно тяжелую голову, мать, отирая слезы, подошла к Людмиле, наклонилась над нею, тихо погладила ее густые волосы. Женщина медленно повернулась к ней, ее матовые глаза болезненно расширились, она встала на ноги и дрожащими губами зашептала:
– Мы вместе жили в ссылке, шли туда, сидели в тюрьмах… Порою было невыносимо, отвратительно, многие падали духом…
Сухое, громкое рыдание перехватило ей горло, она поборола его и, приблизив к лицу матери свое лицо, смягченное нежным, грустным чувством, помолодившим ее, продолжала быстрым шепотом, рыдая без слез:
– А он всегда был неутомимо весел, шутил, смеялся, мужественно скрывая свои страдания… старался ободрить слабых. Добрый, чуткий, милый… Там, в Сибири, безделье развращает людей, часто вызывает к жизни дурные чувства – как он умел бороться с ними!.. Какой это был товарищ, если бы вы знали! Тяжела, мучительна была его личная жизнь, но никто не слыхал жалоб его, никто, никогда! Я была близким другом ему, я многим обязана его сердцу, он дал мне все, что мог, от своего ума и, одинокий, усталый, никогда не просил взамен ни ласки, ни внимания…
Она подошла к Егору, наклонилась и, целуя его руку, тоскливо, негромко говорила:
– Товарищ, дорогой мой, милый, благодарю, благодарю всем сердцем, прощай! Буду работать, как ты, не уставая, без сомнений, всю жизнь!.. Прощай!
Рыдания потрясали ее тело, и, задыхаясь, она положила голову на койку у ног Егора. Мать молча плакала обильными слезами. Она почему-то старалась удержать их, ей хотелось приласкать Людмилу особой, сильной лаской, хотелось говорить о Егоре хорошими словами любви и печали. Сквозь слезы она смотрела в его опавшее лицо, в глаза, дремотно прикрытые опущенными веками, на губы, темные, застывшие в легкой улыбке. Было тихо и скучно светло…
Вошел Иван Данилович, как всегда, торопливыми, мелкими шагами, – вошел, вдруг остановился среди комнаты и, быстрым жестом сунув руки в карманы, спросил нервно и громко:
– Давно?..
Ему не ответили. Он, тихо покачиваясь на ногах и потирая лоб, подошел к Егору, пожал руку его и отошел в сторону.
– Не удивительно, с его сердцем это должно было случиться полгода назад… по крайней мере…
Его высокий, неуместно громкий, насильственно спокойный голос вдруг порвался. Прислонясь спиной к стене, он быстрыми пальцами крутил бородку и, часто мигая глазами, смотрел на группу у койки.
– Еще один! – сказал он тихо.
Людмила встала, отошла к окну, открыла его. Через минуту они все трое стояли у окна, тесно прижимаясь друг к другу, и смотрели в сумрачное лицо осенней ночи. Над черными вершинами деревьев сверкали звезды, бесконечно углубляя даль небес…
Людмила взяла мать под руку и молча прижалась к ее плечу. Доктор, низко наклонив голову, протирал платком пенсне. В тишине за окном устало вздыхал вечерний шум города, холод веял в лица, шевелил волосы на головах. Людмила вздрагивала, по щеке ее текла слеза. В коридоре больницы метались измятые, напуганные звуки, торопливое шарканье ног, стоны, унылый шепот. Люди, неподвижно стоя у окна, смотрели во тьму и молчали.
Мать почувствовала себя лишней и, осторожно освободив руку, пошла к двери, поклонясь Егору.
– Вы уходите? – тихо и не оглядываясь, спросил доктор.
– Да… На улице она подумала о Людмиле, вспомнив ее скупые слезы: «И поплакать-то не умеет…»
Предсмертные слова Егора вызвали у нее тихий вздох. Медленно шагая по улице, она вспоминала его живые глаза, его шутки, рассказы о жизни.
«Хорошему человеку жить трудно, умереть – легко… Как-то я помирать буду?..»
Потом представила себе Людмилу и доктора у окна в белой, слишком светлой комнате, мертвые глаза Егора позади них и, охваченная гнетущей жалостью к людям, тяжело вздохнула и пошла быстрее – какое-то смутное чувство торопило ее.
«Надо скорее!» – думала она, подчиняясь грустной, но бодрой силе, мягко толкавшей ее изнутри.
XI
Весь следующий день мать провела в хлопотах, устраивая похороны, а вечером, когда она, Николай и Софья пили чай, явилась Сашенька, странно шумная и оживленная. На щеках у нее горел румянец, глаза весело блестели, и вся она, казалось матери, была наполнена какой-то радостной надеждой. Ее настроение резко и бурно вторглось в печальный тон воспоминаний об умершем и, не сливаясь с ним, смутило всех и ослепило, точно огонь, неожиданно вспыхнувший во тьме. Николай, задумчиво постукивая пальцем по столу, сказал:
– Вы не похожи на себя сегодня, Саша…
– Да? Может быть! – ответила она и засмеялась счастливым смехом.
Мать посмотрела на нее с молчаливым упреком, а Софья напоминающим тоном заметила:
– А мы говорили об Егоре Ивановиче…
– Какой чудесный человек, не правда ли? – воскликнула Саша. – Я не видала его без улыбки на лице, без шутки. И как он работал! Это был художник революции, он владел революционной мыслью, как великий мастер. С какой простотой и силой он рисовал всегда картины лжи, насилий, неправды.
Она говорила негромко, с задумчивой улыбкой в глазах, но эта улыбка не угашала в ее взгляде огня не понятного никому, но всеми ясно видимого ликования.
Им не хотелось уступить настроение печали о товарище чувству радости, внесенному Сашей, и, бессознательно защищая свое грустное право питаться горем, они невольно старались ввести девушку в круг своего настроения…
– И вот он умер! – внимательно глядя на нее, настойчиво сказала Софья.
Саша оглянула всех быстрым, спрашивающим взглядом, брови ее нахмурились. И, опустив голову, замолчала, поправляя волосы медленным жестом.
– Умер? – громко сказала она после паузы с снова окинула всех вызывающими глазами. – Что значит – умер? Что – умерло? Разве умерло мое уважение к Егору, моя любовь к нему, товарищу, память о работе мысли его, разве умерла эта работа, исчезли чувства, которые он вызвал в моем сердце, разбито представление мое о нем как о мужественном, честном человеке? Разве все это умерло? Это не умрет для меня никогда, я знаю. Мне кажется, мы слишком торопимся сказать о человеке – он умер. «Мертвы уста его, но слово вечно да будет жить в сердцах живых!»
Взволнованная, она снова села к столу, облокотилась на него и тише, вдумчивее продолжала, с улыбкой глядя на товарищей затуманенными глазами:
– Может быть, я говорю глупо, но – я верю, товарищи, в бессмертие честных людей, в бессмертие тех, кто дал мне счастье жить прекрасной жизнью, которой я живу, которая радостно опьяняет меня удивительной сложностью своей, разнообразием явлений и ростом идей, дорогих мне, как сердце мое. Мы, может быть, слишком бережливы в трате своих чувств, много живем мыслью, и это несколько искажает нас, мы оцениваем, а не чувствуем…
– С вами случилось что-нибудь хорошее? – спросила Софья улыбаясь.
– Да! – кивнув головой, сказала Саша. – Очень, мне кажется! Я всю ночь беседовала с Весовщиковым. Я не любила его раньше, он мне казался грубым и темным. Да он и был таким, несомненно. В нем жило неподвижное, темное раздражение на всех, он всегда как-то убийственно тяжело ставил себя в центре всего и грубо, озлобленно говорил – я, я, я! В этом было что-то мещанское, раздражающее…