Текст книги "Том 7. Мать. Рассказы, очерки 1906-1907"
Автор книги: Максим Горький
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 34 страниц)
Слова его падали на толпу и высекали горячие восклицания:
– Верно, Рыбин!
– Правильно, кочегар!
– Власов пришел!
Заглушая тяжелую возню машин, трудные вздохи пара и шелест проводов, голоса сливались в шумный вихрь. Отовсюду торопливо бежали люди, размахивая руками, разжигая друг друга горячими, колкими словами. Раздражение, всегда дремотно таившееся в усталых грудях, просыпалось, требовало выхода, торжествуя, летало по воздуху, все шире расправляя темные крылья, все крепче охватывая людей, увлекая их за собой, сталкивая друг с другом, перерождаясь в пламенную злобу. Над толпой колыхалась туча копоти и пыли, облитые потом лица горели, кожа щек плакала черными слезами. На темных лицах сверкали глаза, блестели зубы.
Там, где стояли Сизов и Махотин, появился Павел и прозвучал его крик:
– Товарищи!
Мать видела, что лицо у него побледнело и губы дрожат; она невольно двинулась вперед, расталкивая толпу. Ей говорили раздраженно:
– Куда лезешь?
Толкали ее. Но это не останавливало мать; раздвигая людей плечами и локтями, она медленно протискивалась все ближе к сыну, повинуясь желанию встать рядом с ним.
А Павел, выбросив из груди слово, в которое он привык вкладывать глубокий и важный смысл, почувствовал, что горло ему сжала спазма боевой радости; охватило желание бросить людям свое сердце, зажженное огнем мечты о правде.
– Товарищи! – повторил он, черпая в этом слове восторг и силу. – Мы – те люди, которые строят церкви и фабрики, куют цепи и деньги, мы – та живая сила, которая кормит и забавляет всех от пеленок до гроба…
– Вот! – крикнул Рыбин.
– Мы всегда и везде – первые в работе и на последнем месте в жизни. Кто заботится о нас? Кто хочет нам добра? Кто считает нас людьми? Никто!
– Никто! – отозвался, точно эхо, чей-то голос. Павел, овладевая собой, стал говорить проще, спокойнее, толпа медленно подвигалась к нему, складываясь в темное, тысячеглавое тело. Она смотрела в его лицо сотнями внимательных глаз, всасывала его слова.
– Мы не добьемся лучшей доли, покуда не почувствуем себя товарищами, семьей друзей, крепко связанных одним желанием – желанием бороться за наши права.
– Говори о деле! – грубо, закричали где-то рядом с матерью.
– Не мешай! – негромко раздались два возгласа в разных местах.
Закопченные лица хмурились недоверчиво, угрюмо; десятки глаз смотрели в лицо Павла серьезно, вдумчиво.
– Социалист, а – не дурак! – заметил кто-то.
– Ух! Смело говорит! – толкнув мать в плечо, сказал высокий кривой рабочий.
– Пора, товарищи, понять, что никто, кроме нас самих, не поможет нам! Один за всех, все за одного – вот наш закон, если мы хотим одолеть врага!
– Дело говорит, ребята! – крикнул Махотин.
И, широко взмахнув рукой, он потряс в воздухе кулаком.
– Надо вызвать директора! – продолжал Павел.
По толпе точно вихрем ударило. Она закачалась, и десятки голосов сразу крикнули:
– Директора сюда!
– Депутатов послать за ним!
Мать протолкалась вперед и смотрела на сына снизу вверх, полна гордости: Павел стоял среди старых, уважаемых рабочих, все его слушали и соглашались с ним. Ей нравилось, что он не злится, не ругается, как другие.
Точно град на железо, сыпались отрывистые восклицания, ругательства, злые слова. Павел смотрел на людей сверху и искал среди них чего-то широко открытыми глазами.
– Депутатов!
– Сизова!
– Власова!
– Рыбина! У него зубы страшные!
Вдруг в толпе раздались негромкие восклицания:
– Сам идет!..
– Директор!..
Толпа расступилась, давая дорогу высокому человеку с острой бородкой и длинным лицом.
– Позвольте! – говорил он, отстраняя рабочих с своей дороги коротким жестом руки, но не дотрагиваясь до них. Глаза у него были прищурены, и взглядом опытного владыки людей он испытующе щупал лица рабочих. Перед ним снимали шапки, кланялись ему, – он шел, не отвечая на поклоны, и сеял в толпе тишину, смущение, конфузливые улыбки и негромкие восклицания, в которых уже слышалось раскаяние детей, сознающих, что они нашалили.
Вот он прошел мимо матери, скользнув по ее лицу строгими глазами, остановился перед грудой железа. Кто-то сверху протянул ему руку – он не взял ее, свободно, сильным движением тела влез наверх, встал впереди Павла и Сизова и спросил:
– Это – что за сборище? Почему бросили работу?
Несколько секунд было тихо. Головы людей покачивались, точно колосья.
Сизов, махнув в воздухе картузом, повел плечами и опустил голову.
– Cпрашиваю! – крикнул директор.
Павел встал рядом с ним и громко сказал, указывая на Сизова и Рыбина:
– Мы трое уполномочены товарищами потребовать, чтобы вы отменили свое распоряжение о вычете копейки…
– Почему? – спросил директор, не взглянув на Павла.
– Мы не считаем справедливым такой налог на нас! – громко сказал Павел.
– Вы что же, в моем намерении осушить болото видите только желание эксплуатировать рабочих, а не заботу об улучшении их быта? Да?
– Да! – ответил Павел.
– И вы тоже? – спросил директор Рыбина.
– Все одинаково! – ответил Рыбин.
– А вы, почтенный? – обратился директор к Сизову.
– Да и я тоже попрошу: уж вы оставьте копеечку-то при нас!
И, снова наклонив голову, Сизов виновато улыбнулся. Директор медленно обвел глазами толпу, пожал плечами. Потом испытующе оглядел Павла и заметил ему:
– Вы кажетесь довольно интеллигентным человеком – неужели и вы не понимаете пользу этой меры?
Павел громко ответил:
– Если фабрика осушит болото за свой счет – это все поймут!
– Фабрика не занимается филантропией! – сухо заметил директор. – Я приказываю всем немедленно встать на работу!
И он начал спускаться вниз, осторожно ощупывая ногой железо и не глядя ни на кого.
В толпе раздался недовольный гул.
– Что? – спросил директор, остановясь. Все замолчали, только откуда-то издали раздался одинокий голос:
– Работай сам!
– Если через пятнадцать минут вы не начнете работать – я прикажу записать всем штраф! – сухо и внятно ответил директор.
Он снова пошел сквозь толпу, но теперь сзади него возникал глухой ропот, и чем глубже уходила его фигура, тем выше поднимались крики.
– Говори с ним!
– Вот те и права! Эх, судьбишка…
Обращались к Павлу, крича ему:
– Эй, законник, что делать теперь?
– Говорил ты, говорил, а он пришел – все стер!
– Ну-ка, Власов, как быть?
Когда крики стали настойчивее, Павел заявил:
– Я предлагаю, товарищи, бросить работу до поры, пока он не откажется от копейки…
Возбужденно запрыгали слова:
– Нашел дураков!
– Стачка?
– Из-за копейки-то?
– А что? Ну и стачка!
– Всех за это – в шею…
– А кто работать будет?
– Найдутся!
– Иуды?
XIII
Павел сошел вниз и встал рядом с матерью. Все вокруг загудели, споря друг с другом, волнуясь, вскрикивая.
– Не свяжешь стачку! – сказал Рыбин, подходя к Павлу. – Хоть и жаден народ, да труслив. Сотни три встанут на твою сторону, не больше. Этакую кучу навоза на одни вилы не поднимешь…
Павел молчал. Перед ним колыхалось огромное, черное лицо толпы и требовательно смотрело ему в глаза. Сердце стучало тревожно. Власову казалось, что его слова исчезли бесследно в людях, точно редкие капли дождя, упавшие на землю, истощенную долгой засухой.
Он пошел домой грустный, усталый. Сзади него шли мать и Сизов, а рядом шагал Рыбин и гудел в ухо:
– Ты хорошо говоришь, да – не сердцу, – вот! Надо в сердце, в самую глубину искру бросить. Не возьмешь людей разумом, не по ноге обувь – тонка, узка!
Сизов говорил матери:
– Пора нам, старикам, на погост, Ниловна! Начинается новый народ. Что мы жили? На коленках ползали и всё в землю кланялись. А теперь люди, – не то опамятовались, не то – еще хуже ошибаются, ну – не похожи на нас. Вот она, молодежь-то, говорит с директором, как с равным… да-а! До свидания, Павел Михайлов, хорошо ты, брат, за людей стоишь! Дай бог тебе, – может, найдешь ходы-выходы, – дай бог!
Он ушел.
– Да, умирайте-ка! – бормотал Рыбин. – Вы уж и теперь не люди, а – замазка, вами щели замазывать. Видел ты, Павел, кто кричал, чтобы тебя в депутаты? Те, которые говорят, что ты социалист, смутьян, – вот! – они! Дескать, прогонят его – туда ему и дорога.
– Они по-своему правы! – сказал Павел.
– И волки правы, когда товарища рвут…
Лицо у Рыбина было угрюмое, голос необычно вздрагивал.
– Не поверят люди голому слову, – страдать надо, в крови омыть слово…
Весь день Павел ходил сумрачный, усталый, странно обеспокоенный, глаза у него горели и точно искали чего-то. Мать, заметив это, осторожно спросила:
– Ты что, Паша, а?
– Голова болит, – задумчиво сказал он.
– Лег бы, – а я доктора позову…
Он взглянул на нее и торопливо ответил:
– Нет, не надо!
И вдруг тихо заговорил:
– Молод, слабосилен я, – вот что! Не поверили мне, не пошли за моей правдой, – значит – не умел я сказать ее!.. Нехорошо мне, – обидно за себя!
Она, глядя в сумрачное лицо его и желая утешить, тихонько сказала:
– Ты – погоди! Сегодня не поняли – завтра поймут…
– Должны понять! – воскликнул он.
– Ведь вот даже я вижу твою правду…
Павел подошел к ней.
– Ты, мать, – хороший человек…
И отвернулся от нее. Она, вздрогнув, как обожженная тихими словами, приложила руку к сердцу и ушла, бережно унося его ласку.
Ночью, когда она спала, а он, лежа в постели, читал книгу, явились жандармы и сердито начали рыться везде, на дворе, на чердаке. Желтолицый офицер вел себя так же, как и в первый раз, – обидно, насмешливо, находя удовольствие в издевательствах, стараясь задеть за сердце. Мать, сидя в углу, молчала, не отрывая глаз от лица сына. Он старался не выдавать своего волнения, но, когда офицер смеялся, у него странно шевелились пальцы, и она чувствовала, что ему трудно не отвечать жандарму, тяжело сносить его шутки. Теперь ей не было так страшно, как во время первого обыска, она чувствовала больше ненависти к этим серым ночным гостям со шпорами на ногах, и ненависть поглощала тревогу.
Павел успел шепнуть ей:
– Меня возьмут…
Она, наклонив голову, тихо ответила:
– Понимаю…
Она понимала – его посадят в тюрьму за то, что он говорил сегодня рабочим. Но с тем, что он говорил, соглашались все, и все должны вступиться за него, значит – долго держать его не будут…
Ей хотелось обнять его, заплакать, но рядом стоял офицер и, прищурив глаза, смотрел на нее. Губы у него вздрагивали, усы шевелились – Власовой казалось, что этот человек ждет ее слез, жалоб и просьб. Собрав все силы, стараясь говорить меньше, она сжала руку сына и, задерживая дыхание, медленно, тихо сказала:
– До свиданья, Паша. Все взял, что надо?
– Все. Не скучай…
– Христос с тобой…
Когда его увели, она села на лавку и, закрыв глаза, тихо завыла. Опираясь спиной о стену, как, бывало, делал ее муж, туго связанная тоской и обидным сознанием своего бессилия, она, закинув голову, выла долго и однотонно, выливая в этих звуках боль раненого сердца. А перед нею неподвижным пятном стояло желтое лицо с редкими усами, и прищуренные глаза смотрели с удовольствием. В груди ее черным клубком свивалось ожесточение и злоба на людей, которые отнимают у матери сына за то, что сын ищет правду.
Было холодно, в стекла стучал дождь, казалось, что в ночи, вокруг дома ходят, подстерегая, серые фигуры с широкими красными лицами без глаз, с длинными руками. Ходят и чуть слышно звякают шпорами.
«Взяли бы и меня», – думала она.
Провыл гудок, требуя людей на работу. Сегодня он выл глухо, низко и неуверенно. Отворилась дверь, вошел Рыбин. Он встал перед нею и, стирая ладонью капли дождя с бороды, спросил:
– Увели?
– Увели, проклятые! – вздохнув, ответила она.
– Такое дело! – сказал Рыбин, усмехнувшись. – И меня – обыскали, ощупали, да-а. Изругали… Ну – не обидели однако. Увели, значит, Павла! Директор мигнул, жандарм кивнул, и – нет человека? Они дружно живут. Одни народ доят, а другие – за рога держат…
– Вам бы вступиться за Павла-то! – воскликнула мать, вставая. – Ведь он ради всех пошел.
– Кому вступиться? – спросил Рыбин.
– Всем!
– Ишь – ты! Нет, этого не случится.
Усмехаясь, он вышел своей тяжелой походкой, увеличив горе матери суровой безнадежностью своих слов.
«Вдруг – бить будут, пытать?..»
Она представляла себе тело сына, избитое, изорванное, в крови и страх холодной глыбой ложился на грудь, давил ее. Глазам было больно.
Она не топила печь, не варила себе обед и не пила чая, только поздно вечером съела кусок хлеба. И когда легла спать – ей думалось, что никогда еще жизнь ее не была такой одинокой, голой. За последние годы она привыкла жить в постоянном ожидании чего-то важного, доброго. Вокруг нее шумно и бодро вертелась молодежь, и всегда перед нею стояло серьезное лицо сына, творца этой тревожной, но хорошей жизни. А вот нет его, и – ничего нет.
XIV
Медленно прошел день, бессонная ночь и еще более медленно другой день. Она ждала кого-то, но никто не являлся. Наступил вечер. И – ночь. Вздыхал и шаркал по стене холодный дождь, в трубе гудело, под полом возилось что-то. С крыши капала вода, и унылый звук ее падения странно сливался со стуком часов. Казалось, весь дом тихо качается, и все вокруг было ненужным, омертвело в тоске…
В окно тихо стукнули – раз, два… Она привыкла к этим стукам, они не пугали ее, но теперь вздрогнула от радостного укола в сердце. Смутная надежда быстро подняла ее на ноги. Бросив на плечи шаль, она открыла дверь…
Вошел Самойлов, а за ним еще какой-то человек, с лицом, закрытым воротником пальто, в надвинутой на брови шапке.
– Разбудили мы вас? – не здороваясь, спросил Самойлов, против обыкновения озабоченный и хмурый.
– Не спала я! – ответила она и молча, ожидающими лазами уставилась на них.
Спутник Самойлова, тяжело и хрипло вздыхая, снял шапку и, протянув матери широкую руку с короткими пальцами, сказал ей дружески, как старой знакомой:
– Здравствуйте, мамаша! Не узнали?
– Это вы? – воскликнула Власова, вдруг чему-то радуясь. – Егор Иванович?
– Аз есмь! – ответил он, наклоняя свою большую голову с длинными, как у псаломщика, волосами. Его полное лицо добродушно улыбалось, маленькие серые глазки смотрели в лицо матери ласково и ясно. Он был похож на самовар, – такой же круглый, низенький, с толстой шеей и короткими руками. Лицо лоснилось и блестело, дышал он шумно, и в груди все время что-то булькало, хрипело…
– Пройдите в комнату, я сейчас оденусь! – предложила мать.
– У нас к вам дело есть! – озабоченно сказал Самойлов, исподлобья взглянув на нее.
Егор Иванович прошел в комнату и оттуда говорил:
– Сегодня утром, милая мамаша, из тюрьмы вышел известный вам Николай Иванович…
– Разве он там? – спросила мать.
– Два месяца и одиннадцать дней. Видел там хохла – он кланяется вам, и Павла, который – тоже кланяется, просит вас не беспокоиться и сказать вам, что на пути его местом отдыха человеку всегда служит тюрьма – так уж установлено заботливым начальством нашим. Затем, мамаша, я приступлю к делу. Вы знаете, сколько народу схватили здесь вчера?
– Нет! А разве – кроме Паши? – воскликнула мать.
– Он – сорок девятый! – перебил ее Егор Иванович спокойно. – И надо ждать, что начальство заберет еще человек с десяток! Вот этого господина тоже…
– Да, и меня! – хмуро сказал Самойлов.
Власова почувствовала, что ей стало легче дышать…
«Не один он там!» – мелькнуло у нее в голове.
Одевшись, она вошла в комнату и бодро улыбнулась гостю.
– Наверно, долго держать не будут, если так много забрали…
– Правильно! – сказал Егор Иванович. – А если мы ухитримся испортить им эту обедню, так они и совсем в дураках останутся. Дело стоит так: если мы теперь перестанем доставлять на фабрику наши книжечки, жандармишки уцепятся за это грустное явление и обратят его против Павла со товарищи, иже с ним ввергнуты в узилище…
– Как же это? – тревожно крикнула мать.
– А очень просто! – мягко сказал Егор Иванович. – Иногда и жандармы рассуждают правильно. Вы подумайте: был Павел – были книжки и бумажки, нет Павла – нет ни книжек, ни бумажек! Значит, это он сеял книжечки, ага-а? Ну, и начнут они есть всех, – жандармы любят так окорнать человека, чтобы от него остались одни пустяки!
– Я понимаю, понимаю! – тоскливо сказала мать. – Ах, господи! Как же теперь?
Из кухни раздался голос Самойлова:
– Всех почти выловили, – черт их возьми!.. Теперь нам нужно дело продолжать по-прежнему, не только для дела, – а и для спасения товарищей.
– А – работать некому! – добавил Егор, усмехаясь, – Литература у нас есть превосходного качества, – сам делал!.. А как ее на фабрику внести – сие неизвестно!
– Стали обыскивать всех в воротах! – сказал Самойлов.
Мать чувствовала, что от нее чего-то хотят, ждут, и торопливо спрашивала:
– Ну, так что же? Как же?
Самойлов встал в дверях и сказал:
– Вы, Пелагея Ниловна, знакомы с торговкой Корсуновой…
– Знакома, ну?
– Поговорите с ней, не пронесет ли она?
Мать отрицательно замахала руками.
– Ой, нет! Баба она болтливая, – нет! Как узнают, что через меня, – из этого дома, – нет, нет!
И вдруг, осененная внезапной мыслью, она тихо заговорила:
– Вы мне дайте, дайте – мне! Уж я устрою, я сама найду ход! Я Марью же и попрошу, пусть она меня в помощницы возьмет! Мне хлеб есть надо, работать надо же! Вот я и буду обеды туда носить! Уж я устроюсь!
Прижав руки к груди, она торопливо уверяла, что сделает все хорошо, незаметно, и в заключение, торжествуя, воскликнула:
– Они увидят – Павла нет, а рука его даже из острога достигает, – они увидят!
Все трое оживились. Егор, крепко потирая руки, улыбался и говорил:
– Чудесно, мамаша! Знали бы вы, как это превосходно! Прямо – очаровательно.
– Я в тюрьму, как в кресло сяду, если это удастся! – потирая руки, заметил Самойлов.
– Вы – красавица! – хрипло кричал Егор.
Мать улыбнулась. Ей было ясно: если теперь листки появятся на фабрике, – начальство должно будет понять, что не ее сын распространяет их. И, чувствуя себя способной исполнить задачу, она вся вздрагивала от радости.
– Когда пойдете на свидание с Павлом, – говорил Егор, – скажите ему, что у него хорошая мать…
– Я его раньше увижу! – усмехаясь, пообещал Самойлов.
– Вы так ему и скажите – я все, что надо, сделаю! Чтобы он знал это!..
– А если его не посадят? – спросил Егор, указывая на Самойлова.
– Ну – что же делать!
Они оба захохотали. И она, поняв свой промах, начала смеяться, тихо и смущенно, немножко лукавя.
– За своим – чужое плохо видно! – сказала она, опустив глаза.
– Это – естественно! – воскликнул Егор. – А насчет Павла вы не беспокойтесь, не грустите. Из тюрьмы он еще лучше воротится. Там отдыхаешь и учишься, а на воле у нашего брата для этого времени нет. Я вот трижды сидел и каждый раз, хотя и с небольшим удовольствием, но с несомненной пользой для ума и сердца.
– Дышите вы тяжело! – сказала она, дружелюбно глядя в его простое лицо.
– На это есть особые причины! – ответил он, подняв палец кверху. – Так, значит, решено, мамаша? Завтра мы вам доставим материалец, и снова завертится пила разрушения вековой тьмы. Да здравствует свободное слово, и да здравствует сердце матери! А пока – до свиданья!
– До свиданья! – сказал Самойлов, крепко пожимая руку ей. – А я вот своей матери и заикнуться не могу ни о чем таком, – да!
– Все поймут! – сказала Власова, желая сделать приятное ему.
Когда они ушли, она заперла дверь и, встав на колени среди комнаты, стала молиться под шум дождя. Молилась без слов, одной большой думой о людях, которых ввел Павел в ее жизнь. Они как бы проходили между нею и иконами, проходили все такие простые, странно близкие друг другу и одинокие.
Рано утром она отправилась к Марье Корсуновой.
Торговка, как всегда замасленная и шумная, встретила ее сочувственно.
– Тоскуешь? – спросила она, похлопав мать по плечу жирной рукой. – Брось! Взяли, увезли, эка беда! Ничего худого тут нету. Это раньше было – за кражи в тюрьму сажали, а теперь за правду начали сажать. Павел, может, и не так что-нибудь сказал, но он за всех встал – и все его понимают, не беспокойся! Не все говорят, а все знают, кто хорош. Я все собиралась зайти к тебе, да вот некогда. Стряпаю да торгую, а умру, видно, нищей. Любовники меня одолевают, анафемы! Так и гложут, так и гложут, словно тараканы каравай. Накопишь рублей десяток, явится какой-нибудь еретик – и слижет деньги! Бедовое дело – бабой быть! Поганая должность на земле! Одной жить трудно, вдвоем – нудно!
– А я к тебе в помощницы проситься пришла! – сказала Власова, перебивая ее болтовню.
– Это как? – спросила Марья и, выслушав подругу, утвердительно кивнула головой.
– Можно! Помнишь, ты меня, бывало, от мужа моего прятала? Ну, теперь я тебя от нужды спрячу… Тебе все должны помочь, потому – твой сын за общественное дело пропадает. Хороший парень он у тебя, это все говорят, как одна душа, и все его жалеют. Я скажу – от арестов этих добра начальству не будет, – ты погляди, что на фабрике делается? Нехорошо говорят, милая! Они там, начальники, думают – укусили человека за пятку, далеко не уйдет! Ан выходит так, что десяток ударили – сотни рассердились!
Разговор кончился тем, что на другой день в обед Власова была на фабрике с двумя корчагами Марьиной стряпни, а сама Марья пошла торговать на базар.
XV
Рабочие сразу заметили новую торговку. Одни, подходя к ней, одобрительно говорили:
– За дело взялась, Ниловна?
И одни утешали, доказывая, что Павла скоро выпустят, другие тревожили ее печальное сердце словами соболезнования, третьи озлобленно ругали директора, жандармов, находя в груди ее ответное эхо. Были люди, которые смотрели на нее злорадно, а табельщик Исай Горбов сказал сквозь зубы:
– Кабы я был губернатором, я бы твоего сына – повесил! Не сбивай народ с толку!
От этой злой угрозы на нее повеяло мертвым холодом. Она ничего не сказала в ответ Исаю, только взглянула в его маленькое, усеянное веснушками лицо и, вздохнув, опустила глаза в землю.
На фабрике было неспокойно, рабочие собирались кучками, о чем-то вполголоса говорили между собой, всюду шныряли озабоченные мастера, порою раздавались ругательства, раздраженный смех.
Двое полицейских провели мимо нее Самойлова; он шел, сунув одну руку в карман, а другой приглаживая свои рыжеватые волосы.
Его провожала толпа рабочих, человек в сотню, погоняя полицейских руганью и насмешками.
– Гулять пошел, Гриша! – крикнул ему кто-то.
– Почет нашему брату! – поддержал другой. – Со стражей ходим…
И крепко выругался.
– Воров ловить, видно, невыгодно стало! – зло и громко говорил высокий и кривой рабочий. – Начали честных людей таскать…
– Хоть бы ночью таскали! – вторил кто-то из толпы. – А то днем – без стыда, – сволочи!
Полицейские шли угрюмо, быстро, стараясь ничего не видеть и будто не слыша восклицаний, которыми провожали их. Встречу им трое рабочих несли большую полосу железа и, направляя ее на них, кричали:
– Берегитесь, рыбаки!
Проходя мимо Власовой, Самойлов, усмехаясь, кивнул ей головой и сказал:
– Поволокли!
Она молча, низко поклонилась ему, ее трогали эти молодые, честные, трезвые, уходившие в тюрьму с улыбками на лицах; у нее возникала жалостливая любовь матери к ним.
Воротясь с фабрики, она провела весь день у Марьи, помогая ей в работе и слушая ее болтовню, а поздно вечером пришла к себе в дом, где было пусто, холодно и неуютно. Она долго совалась из угла в угол, не находя себе места, не зная, что делать. И ее беспокоило, что вот уже скоро ночь, а Егор Иванович не несет литературу, как он обещал.
За окном мелькали тяжелые, серые хлопья осеннего снега. Мягко приставая к стеклам, они бесшумно скользили вниз и таяли, оставляя за собой мокрый след. Она думала о сыне…
В дверь осторожно постучались, мать быстро подбежала, сняла крючок, – вошла Сашенька. Мать давно ее не видала, и теперь первое, что бросилось ей в глаза, это неестественная полнота девушки.
– Здравствуйте! – сказала она, радуясь, что пришел человек и часть ночи она проведет не в одиночестве. – Давно не видать было вас. Уезжали?
– Нет, я в тюрьме сидела! – ответила девушка улыбаясь. – Вместе с Николаем Ивановичем, – помните его?
– Как же не помнить! – воскликнула мать. – Мне вчера Егор Иванович говорил, что его выпустили, а про вас я не знала… Никто и не сказал, что вы там…
– Да что же об этом говорить?.. Мне, – пока не пришел Егор Иванович, – переодеться надо! – сказала девушка, оглядываясь.
– Мокрая вы вся…
– Я листовки и книжки принесла…
– Давайте, давайте! – заторопилась мать.
Девушка быстро расстегнула пальто, встряхнулась, и с нее, точно листья с дерева, посыпались на пол, шелестя, пачки бумаги. Мать, смеясь, подбирала их с пола и говорила:
– А я смотрю – полная вы такая, думала, замуж вышли, ребеночка ждете. Ой-ой, сколько принесли! Неужели пешком?
– Да! – сказала Сашенька. Она теперь снова стала стройной и тонкой, как прежде. Мать видела, что щеки у нее ввалились, глаза стали огромными и под ними легли темные пятна.
– Только что выпустили вас, – вам бы отдохнуть, а вы! – вздохнув и качая головой, сказала мать.
– Нужно! – ответила девушка вздрагивая. – Скажите, как Павел Михайлович, – ничего?.. Не очень взволновался?
Спрашивая, Сашенька не смотрела на мать; наклонив голову, она поправляла волосы, и пальцы ее дрожали.
– Ничего! – ответила мать. – Да ведь он себя не выдаст.
– Ведь у него крепкое здоровье? – тихо проговорила девушка.
– Не хворал, никогда! – ответила мать. – Дрожите вы вся. Вот я чаем вас напою с вареньем малиновым.
– Это хорошо бы! Только стоит ли вам беспокоиться? Поздно. Давайте, я сама…
– Усталая-то? – укоризненно отозвалась мать, принимаясь возиться около самовара. Саша тоже вышла в кухню, села там на лавку и, закинув руки за голову, заговорила:
– Все-таки, – ослабляет тюрьма. Проклятое безделье! Нет ничего мучительнее. Знаешь, как много нужно работать, и – сидишь в клетке, как зверь…
– Кто вознаградит вас за все? – спросила мать. И, вздохнув, ответила сама себе:
– Никто, кроме господа! Вы, поди-ка, тоже не верите в него?
– Нет! – кратко ответила девушка, качнув головой.
– А я вот вам не верю! – вдруг возбуждаясь, заявила мать. И, быстро вытирая запачканные углем руки о фартук, она с глубоким убеждением продолжала: – Не понимаете вы веры вашей! Как можно без веры в бога жить такою жизнью?
В сенях кто-то громко затопал, заворчал, мать вздрогнула, девушка быстро вскочила и торопливо зашептала:
– Не отпирайте! Если это – они, жандармы, вы меня не знаете!.. Я – ошиблась домом, зашла к вам случайно, упала в обморок, вы меня раздели, нашли книги, – понимаете?
– Милая вы моя, – зачем? – умиленно спросила мать.
– Подождите! – прислушиваясь, сказала Сашенька. – Это, кажется, Егор…
Это был он, мокрый и задыхающийся от усталости.
– Ага! Самоварчик? – воскликнул он. – Это лучше всего в жизни, мамаша! Вы уже здесь, Сашенька?
Наполняя маленькую кухню хриплыми звуками, он медленно стаскивал тяжелое пальто и, не останавливаясь, говорил:
– Вот, мамаша, девица, неприятная для начальства! Будучи обижена смотрителем тюрьмы, она объявила ему, что уморит себя голодом, если он не извинится перед ней, и восемь дней не кушала, по какой причине едва не протянула ножки. Недурно? Животик-то у меня каков?
Болтая и поддерживая короткими руками безобразно отвисший живот, он прошел в комнату, затворил за собою дверь, но и там продолжал что-то говорить.
– Неужто восемь дней не кушали вы? – удивленно спросила мать.
– Нужно было, чтобы он извинился предо мной! – отвечала девушка, зябко поводя плечами. Ее спокойствие и суровая настойчивость отозвались в душе матери чем-то похожим на упрек.
«Вот как!..» – подумала она и снова спросила:
– А если бы умерли?
– Что же поделаешь! – тихо отозвалась девушка. – Он все-таки извинился. Человек не должен прощать обиду.
– Да-а… – медленно отозвалась мать. – А вот нашу сестру всю жизнь обижают…
– Я разгрузился! – объявил Егор, отворяя дверь. – Самоварчик готов? Позвольте, я его втащу…
Он поднял самовар и понес его, говоря:
– Собственноручный мой папаша выпивал в день не менее двадцати стаканов чаю, почему и прожил на сей земле безболезненно и мирно семьдесят три года. Имел он восемь пудов весу и был дьячком в селе Воскресенском…
– Вы отца Ивана сын? – воскликнула мать.
– Именно! А почему вам сие известно?
– Да я из Воскресенского!..
– Землячка? Чьих будете?
– Соседи ваши! Серегина я.
– Хромого Нила дочка? Лицо мне знакомое, ибо не однажды драл меня за уши…
Они стояли друг против друга и, осыпая один другого вопросами, смеялись. Сашенька, улыбаясь, посмотрела на них и стала заваривать чай. Стук посуды возвратил мать к настоящему.
– Ой, простите, заговорилась! Очень уж приятно земляка видеть…
– Это мне нужно просить прощения за то, что я тут распоряжаюсь! Но уж одиннадцатый час, а мне далеко идти…
– Куда идти? В город? – удивленно спросила мать.
– Да.
– Что вы? Темно, мокро, – устали вы! Ночуйте здесь! Егор Иванович в кухне ляжет, а мы с вами тут…
– Нет, я должна идти! – просто заявила девушка.
– Да, землячка, требуется, чтобы барышня исчезла. Ее здесь знают. И если она завтра покажется на улице, это будет нехорошо! – заявил Егор.
– Как же она? Одна пойдет?..
– Пойдет! – сказал Егор усмехаясь.
Девушка налила себе чаю, взяла кусок ржаного хлеба, посолила и стала есть, задумчиво глядя на мать.
– Как это вы ходите? И вы, и Наташа? Я бы не пошла, – боязно! – сказала Власова.
– Да и она боится! – заметил Егор. – Вы боитесь, Саша?
– Конечно! – ответила девушка.
Мать взглянула на нее, на Егора и тихонько воскликнула:
– Какие вы… строгие!
Выпив чаю, Сашенька молча пожала руку Егора, пошла в кухню, а мать, провожая ее, вышла за нею. В кухне Сашенька сказала:
– Увидите Павла Михайловича – передайте ему мой поклон! Пожалуйста!
А взявшись за скобу двери, вдруг обернулась, негромко спросив:
– Можно поцеловать вас?
Мать молча обняла ее и горячо поцеловала.
– Спасибо! – тихо сказала девушка и, кивнув головой, ушла.
Возвратись в комнату, мать тревожно взглянула в окно. Во тьме тяжело падали мокрые хлопья снега.
– А Прозоровых помните? – спросил Егор. Он сидел, широко расставив ноги, и громко дул на стакан чаю. Лицо у него было красное, потное, довольное.
– Помню, помню! – задумчиво сказала мать, боком подходя к столу. Села и, глядя на Егора печальными глазами, медленно протянула: – Ай-ай-яй! Сашенька-то? Как она дойдет?
– Устанет! – согласился Егор. – Тюрьма ее сильно пошатнула, раньше девица крепче была… К тому же воспитания она нежного… Кажется, – уже испортила себе легкие…
– Кто она такая? – тихо осведомилась мать.
– Дочь помещика одного. Отец – большой прохвост, как она говорит. Вам, мамаша, известно, что они хотят пожениться?
– Кто?
– Она и Павел… Но – вот, все не удается, – он на воле, она в тюрьме, и наоборот!
– Я этого не знала! – помолчав, ответила мать. – Паша о себе ничего не говорит…
Теперь ей стало еще больше жалко девушку, и, с невольной неприязнью взглянув на гостя, она проговорила: