Текст книги "Том 7. Мать. Рассказы, очерки 1906-1907"
Автор книги: Максим Горький
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 34 страниц)
Товарищ!
Сказка
В этом городе все было странно, все непонятно. Множество церквей поднимало в небо пестрые, яркие главы свои, но стены и трубы фабрик были выше колоколен, и храмы, задавленные тяжелыми фасадами торговых зданий, терялись в мертвых сетях каменных стен, как причудливые цветы в пыли и мусоре развалин. И когда колокола церквей призывали к молитве – их медные крики, вползая на железо крыш, бессильно опускались к земле, бессильно исчезали в тесных щелях между домов.
Дома были огромны и часто красивы, люди уродливы и всегда ничтожны, с утра до ночи они суетливо, как серые мыши, бегали по узким, кривым улицам города и жадными глазами искали одни – хлеба, другие – развлечений, третьи. – стоя на перекрестках, враждебно и зорко следили, чтобы слабые безропотно подчинялись сильным. Сильными называли богатых, все верили, что только деньги дают человеку власть и свободу. Все хотели власти, ибо все были рабами, роскошь богатых рождала зависть и ненависть бедных, никто не знал музыки лучшей, чем звон золота, и поэтому каждый был врагом другого, а владыкой всех – жестокость.
Над городом порой сияло солнце, но жизнь всегда была темна, и люди – как тени. Ночью они зажигали много веселых огней, но тогда на улицы выходили голодные женщины продавать за деньги ласки свои, отовсюду бил в ноздри жирный запах разной пищи, и везде, молча и жадно, сверкали злые глаза голодных, а над городом тихо плавал подавленный стон несчастия, и оно не имело силы громко крикнуть о себе.
Всем жилось скучно и тревожно, все были враги и виновные, только редкие чувствовали себя правыми, но они были грубы, как животные, – это были наиболее жестокие…
Все хотели жить, и никто не умел, никто не мог свободно идти по путям желаний своих, и каждый шаг в будущее невольно заставлял обернуться к настоящему, а оно властными и крепкими руками жадного чудовища останавливало человека на пути его и всасывало в липкие объятия свои.
Человек в тоске и недоумении бессильно останавливался перед уродливо искаженным лицом жизни. Тысячами беспомощно грустных глаз она смотрела в сердце ему и просила о чем-то – и тогда умирали в душе светлые образы будущего и стон бессилия человека тонул в нестройном хоре стонов и воплей замученных жизнью, несчастных, жалких людей.
Всегда было скучно, всегда тревожно, порою страшно, а вокруг людей, как тюрьма, неподвижно стоял, отражая живые лучи солнца, этот угрюмый, темный город, противно правильные груды камня, поглотившие храмы.
И музыка жизни была подавленным воплем боли а злобы, тихим шёпотом скрытой ненависти, грозным лаем жестокости, сладострастным визгом насилия…
II
Среди мрачной суеты горя и несчастия, в судорожной схватке жадности и нужды, в тине жалкого себялюбия, по подвалам домов, где жила беднота, создававшая богатство города, невидимо ходили одинокие мечтатели, полные веры в человека, всем чужие и далекие, проповедники возмущения, мятежные искры далекого огня правды. Они тайно приносили с собой в подвалы всегда плодотворные маленькие семена простого и великого учения и то сурово, с холодным блеском в глазах, то мягко и любовно сеяли эту ясную, жгучую правду в темных сердцах людей-рабов – людей, обращенных силою жадных, волею жестоких в слепые и немые орудия наживы.
И эти темные, загнанные люди недоверчиво прислушивались к музыке новых слов – музыке, которую давно и смутно ждало их больное сердце, понемногу поднимали свои головы, разрывая петли хитрой лжи, которой опутали их властные и жадные насильники.
В их жизнь, полную глухой, подавленной злобы, в сердца, отравленные многими обидами, в сознание, засоренное пестрой ложью мудрости сильных, – в эту трудную, печальную жизнь, пропитанную горечью унижений, – было брошено простое, светлое слово:
– Товарищ!
Оно не было новым для них, они слышали и сами произносили его, оно звучало до этой поры таким же пустым и тупым звуком, как все знакомые, стертые слова, которые можно забыть и – ничего не потеряешь.
Но теперь оно, ясное и крепкое, звучало иным звуком, в нем пела другая душа, н что-то твердое, сверкающее и многогранное, как алмаз, было в нем. Они приняли его и стали произносить осторожно, бережливо, мягко колыхая его в сердце своем, как мать новорожденного колышет в люльке, любуясь им.
И чем глубже смотрели в светлую душу слова, тем светлее, значительнее и ярче казалось им оно.
– Товарищ! – говорили они.
И чувствовали, что это слово пришло объединить весь мир, поднять всех людей его на высоту свободы и связать их новыми узами, крепкими узами уважения друг к другу, уважения к свободе человека, ради свободы его.
Когда это слово вросло в сердца рабов – они перестали быть рабами и однажды заявили городу и всем силам его великое человеческое слово:
– Не хочу!
Тогда остановилась жизнь, ибо они были силой, дающей ей движение, они и никто больше. Остановилось течение воды, угас огонь, город погрузился в мрак, и сильные стали как дети.
Страх обнял души насильников, и, задыхаясь в запахе извержений своих, они подавили злобу на мятежников, в недоумении и ужасе перед силой их.
Призрак голода встал перед ними, и дети их жалобно плакали во тьме.
Дома и храмы, объятые мраком, слились в бездушный хаос камня и железа, зловещее молчание залило улицы мертвой влагой своей, остановилась жизнь, ибо сила. рождающая се, сознала себя, и раб-человек нашел магическое, необоримое слово выражения воли своей – освободился от гнета и увидал воочию власть свою – власть творца.
Дни были днями тоски сильных, тех, которые считали себя владыками жизни, ночи – каждая была как бы тысячью ночей, так густ был мрак, так нищенски скупо и робко сияли огни в мертвом городе, и тогда он, созданный столетиями, чудовище, питавшееся кровью людей, встал перед ними в уродстве ничтожества своего жалкой грудой камня и дерева. Холодно и мрачно смотрели на улицы слепые окна домов, а по улицам бодро ходили истинные хозяева жизни. Они тоже были голодны, и более других, но это было знакомо им. и страдания тела их не достигали остроты страданий хозяев жизни, не угашали огня их душ. Они горели сознанием силы своей, предчувствие победы сверкало в их глазах.
Они ходили по улицам города, мрачной и тесной тюрьмы своей, где их обливали презрением, где наполняли души их обидами, и видели великое значение труда своего, и это возводило их на высоту сознания священного права быть хозяевами жизни, законодателями и творцами ее. И тогда с новой силой, с ослепительной ясностью встало перед ними животворящее, объединяющее слово:
– Товарищ!
Оно звучало среди лживых слов настоящего как радостная весть о будущем, о новой жизни, которая открыта равно для всех впереди – далеко или близко? Они чувствовали, что это в их воле. они приближаются к свободе и они сами отдаляют пришествие ее.
III
Проститутка, еще вчера полуголодное животное, тоскливо ожидавшее на грязной улице, когда кто-либо придет к ней и грубо купит подневольные ласки за мелкую монету, – и проститутка слышала слово это, но, смущенно улыбаясь, не решалась сама повторить его. К ней подходил человек, каких она не встречала до этого дня, он клал руку на плечо ее и говорил ей языком близкого:
– Товарищ!
И она смеялась тихо и застенчиво, чтобы не заплакать от радости, впервые испытанной заплеванным сердцем. На глазах ее, вчера нагло и голодно смотревших на мир тупым взглядом животного, блестели слезы первом чистой радости. Эта радость приобщения отверженных к великой семье трудящихся всего мира сверкала всюду на улицах города, и тусклые очи его домов наблюдала за нею всё более зловеще и холодно.
Нищий, которому вчера, чтобы отвязаться от него, бросали жалкую копейку, цену сострадания сытых, – он тоже слышал это слово, и оно было для него первой милостыней, вызвавшей благодарный трепет изъеденного нищетой, жалкого сердца.
Извозчик, смешной парень, которого седоки толкали в шею, чтобы он передал этот удар своей голодной усталой лошади, – этот много раз битый человек, отупевший от грохота колес по камню мостовой, он тоже, широко улыбаясь, сказал прохожему:
– Довезти, что ли? Товарищ!
Сказал и испугался. Подобрал вожжи, готовый быстро уехать, и смотрел на прохожего, не умея стереть с широкого красного лица своего радостной улыбки.
Прохожий взглянул добрыми глазами и ответил, кивнув головой:
– Спасибо, товарищ! Я дойду, недалеко.
– Эх ты, мать честная! – воодушевленно воскликнул извозчик, завертелся на козлах, широко и радостно мигая глазами, и куда-то поехал с треском и криком.
Люди ходили тесными группами по тротуарам, и, как искра, между ними всё чаще вспыхивало великое слово, призванное объединить мир:
– Товарищ!
Полицейский, усатый, важный и угрюмый, подошел к толпе, тесно окружившей на углу улицы старика-оратора, и, послушав его речь, не торопясь, проговорил:
– Собираться не дозволено… расходитесь, господа…
И, помолчав секунду, опустил глаза в землю и тише добавил:
– Товарищи…
На лицах тех, которые выносили это слово в сердцах своих, вложили в него плоть и кровь и медный, гулкий звук призыва к единению, – на их лицах сверкало гордое чувство юных творцов, и было ясно, что та сила, которую они так щедро влагают в это живое слово, – неистребима, непобедима, неиссякаема.
Уже где-то против них собирались серые, слепые толпы вооруженных людей и безмолвно строились в ровные линии, – это злоба насильников готовилась отразить волну справедливости.
А в тесных, узких улицах огромного города, среди его безмолвных холодных стен, созданных руками неведомых творцов, всё росла и зрела великая вера людей в братство всех со всеми.
– Товарищ!
То там, то тут вспыхивал огонек, призванный разгореться в пламя, которое объемлет землю ярким чувством родства всех людей ее. Объемлет всю землю и сожжет и испепелит злобу, ненависть и жестокость, искажающие нас, объемлет все сердца и сольет их в единое сердце мира, – сердце правдивых, благородных людей, в неразрывно-дружную семью свободных работников.
На улице мертвого города, созданного рабами, – на улицах города, в котором царила жестокость, росла и крепла вера в человека, в победу его над собой и злом мира.
И в смутном хаосе тревожной, безрадостной жизни яркой, веселой звездой, путеводным огнем в будущее, сверкало простое, емкое, как сердце, слово:
– Товарищ!
середина января 1906 г., Финляндия
9-е января
…Толпа напоминала тёмный вал океана, едва разбуженный первым порывом бури, она текла вперёд медленно; серые лица людей были подобны мутно-пенному гребню волны.
Глаза блестели возбуждённо, но люди смотрели друг на друга, точно не веря своему решению, удивляясь сами себе. Слова кружились над толпой, как маленькие, серые птицы.
Говорили негромко, серьёзно, как бы оправдываясь друг перед другом.
– Нет больше возможности терпеть, вот почему пошли…
– Без причины народ не тронется…
– Разве «он» это не поймёт?..
Больше всего говорили о «нём», убеждали друг друга, что «он» – добрый, сердечный и – всё поймёт… Но в словах, которыми рисовали его образ, не было красок. Чувствовалось, что о «нём» давно – а может быть, и никогда – не думали серьёзно, не представляли его себе живым, реальным лицом, не знали, что это такое, и даже плохо понимали – зачем «он» и что может сделать. Но сегодня «он» был нужен, все торопились понять «его» и, не зная того, который существовал в действительности, невольно создавали в воображении своём нечто огромное. Велики были надежды, они требовали великого для опоры своей.
Порою в толпе раздавался дерзкий человеческий голос:
– Товарищи! Не обманывайте сами себя…
Но самообман был необходим, и голос человека заглушался пугливыми и раздражёнными всплесками криков.
– Мы желаем открыто…
– Ты, брат, молчи!..
– К тому же, – отец Гапон…
– Он знает!..
Толпа нерешительно плескалась в канале улицы, разбиваясь на отдельные группы; гудела, споря и рассуждая, толкалась о стены домов и снова заливала середину улицы тёмной, жидкой массой – в ней чувствовалось смутное брожение сомнений, было ясно напряжённое ожидание чего-то, что осветило бы путь к цели верою в успех и этой верой связало, сплавило все куски в одно крепкое стройное тело. Неверие старались скрыть и не могли, замечалось смутное беспокойство и какая-то особенно острая чуткость ко звукам. Шли, осторожно прислушиваясь, заглядывали вперёд, чего-то упрямо искали глазами. Голоса тех, кто веровал в свою внутреннюю силу, а не в силу вне себя, – эти голоса вызывали у толпы испуг и раздражение, слишком резкие для существа, убеждённого в своем праве состязаться в открытом споре с тою силою, которую оно хотело видеть.
Но, переливаясь из улицы в улицу, масса людей быстро росла, и этот рост внешний постепенно вызывал ощущение внутреннего роста, будил сознание права народа-раба просить у власти внимания к своей нужде.
– Мы тоже люди, как-никак…
– «Он», чай, поймёт, – мы просим…
– Должен понять!.. Не бунтуем…
– Опять же, – отец Гапон…
– Товарищи! Свободу не просят…
– Ах, господи!..
– Да погоди ты, брат!..
– Гоните его прочь, дьявола!..
– Отец Гапон лучше знает как…
– Когда людям необходима вера, – она приходит…
Высокий человек в чёрном пальто, с рыжей заплатой на плече, встал на тумбу и, сняв шапку с лысой головы, начал говорить громко, торжественно, с огнём в глазах и дрожью в голосе. Говорил о «нём», о царе.
Но в слове и тоне сначала чувствовалось что-то искусственно приподнятое, не слышно было того чувства, которое способно, заражая других, создавать почти чудеса. Казалось, человек насилует себя, пытаясь разбудить и вызвать в памяти образ давно безличный, безжизненный, стёртый временем. Он был всегда, всю жизнь, далёк от человека, но сейчас он стал необходим ему – в него человек хотел вложить свои надежды.
И они постепенно оживляли мертвеца. Толпа слушала внимательно – человек отражал её желания, она это чувствовала. И хотя сказочное представление силы явно не сливалось с «его» образом, но все знали, что такая сила есть, должна быть. Оратор воплотил её в существо всем известное по картинкам календарей, связал с образом, который знали по сказкам, – а в сказках этот образ был человечен. Слова оратора – громкие, понятные – понятно рисовали существо властное, доброе, справедливое, отечески внимательное к нужде народа.
Вера приходила, обнимала людей, возбуждала их, заглушая тихий шопот сомнений… Люди торопились поддаться давно жданному настроению, стискивали друг друга в огромный ком единодушных тел, и плотность, близость плеч и боков, согревала сердца теплотой уверенности, надежды на успех.
– Не надо нам красных флагов! – кричал лысый человек. Размахивая шапкой, он шёл во главе толпы, и его голый череп тускло блестел, качался в глазах людей, притягивая к себе их внимание.
– Мы к отцу идём!..
– Не даст в обиду!
– Красный цвет – цвет нашей крови, товарищи! – упрямо звучал над толпой одинокий, звонкий голос.
– Нет силы, которая освободит народ, кроме силы самого народа.
– Не надо!..
– Смутьяны, черти!..
– Отец Гапон – с крестом, а он – с флагом.
– Молодой ещё, но тоже, чтобы командовать…
Наименее уверовавшие шли в глубине толпы и оттуда раздражённо и тревожно кричали:
– Гони его, который с флагом!..
Теперь двигались быстро, без колебаний и с каждым шагом всё более глубоко заражали друг друга единством настроения, хмелем самообмана. Только что созданный, «он» настойчиво будил в памяти старые тени добрых героев – отзвуки сказок, слышанных в детстве, и, насыщаясь живою силою желания людей веровать, безудержно рос в их воображении…
Кто-то кричал:
– «Он» нас любит!..
И несомненно, что масса людей искренно верила в эту любовь существа, ею же только что созданного.
Кода толпа вылилась из улицы на берег реки и увидела перед собой длинную, ломаную линию солдат, преграждавшую ей путь на мост, людей не остановила эта тонкая, серая изгородь. В фигурах солдат, чётко обрисованных на голубовато-светлом фоне широкой реки, не было ничего угрожающего, они подпрыгивали, согревая озябшие ноги, махали руками, толкали друг друга. Впереди, за рекой, люди видели тёмный дом – там ждал их «он», царь, хозяин этого дома. Великий и сильный, добрый и любящий, он не мог, конечно, приказать своим солдатам, чтобы они не допускали к нему народ, который его любит и желает говорить с ним о своей нужде.
Но всё-таки на многих лицах явилась тень недоумения, и люди впереди толпы немного замедлили свой шаг. Иные оглянулись назад, другие отошли в сторону, и все старались показать друг другу, что о солдатах – они знают, это не удивляет их. Некоторые спокойно поглядывали на золотого ангела, блестевшего высоко в небе над унылой крепостью, другие улыбались. Чей-то голос, соболезнуя, произнёс:
– Холодно солдатам!..
– Н-да-а…
– Солдаты – для порядка.
– Спокойно, ребята!.. Смирно!
– Ура, солдаты! – крикнул кто-то.
Офицер в жёлтом башлыке на плечах выдернул из ножен саблю и тоже что-то кричал встречу толпе, помахивая в воздухе изогнутой полоской стали. Солдаты встали неподвижно плечо к плечу друг с другом.
– Чего это они? – спросила полная женщина.
Ей не ответили. И всем, как-то вдруг, стало трудно идти.
– Назад! – донёсся крик офицера.
Несколько человек оглянулось – позади их стояла плотная масса тел, из улицы в неё лилась бесконечным потоком тёмная река людей; толпа, уступая её напору, раздавалась, заполняя площадь перед мостом. Несколько человек вышло вперёд и, взмахивая белыми платками, пошли навстречу офицеру. Шли и кричали:
– Мы – к государю нашему…
– Вполне спокойно!..
– Назад! Я прикажу стрелять!..
Когда голос офицера долетел до толпы, она ответила гулким эхом удивления. О том, что не допустят до «него», – некоторые из толпы говорили и раньше, но чтобы стали стрелять в народ, который идёт к «нему» спокойно, с верою в его силу и доброту, – это нарушало цельность созданного образа. «Он» – сила выше всякой силы, и ему некого бояться, ему незачем отталкивать от себя свой народ штыками и пулями…
Худой, высокий человек с голодным лицом и чёрными глазами вдруг закричал:
– Стрелять? Не смеешь!..
И, обращаясь к толпе, громко, злобно продолжал:
– Что? Говорил я – не пустят они…
– Кто? Солдаты?
– Не солдаты, а – там…
Он махнул рукой куда-то вдаль.
– Выше которые… вот! Ага? Я же говорил!
– Это ещё неизвестно…
– Узнают, зачем идём, – пустят!..
Шум рос. Были слышны гневные крики, раздавались возгласы иронии. Здравый смысл разбился о нелепость преграды и молчал. Движения людей стали нервнее, суетливее; от реки веяло острым холодом. Неподвижно блестели острия штыков.
Перекидываясь восклицаниями и подчиняясь напору сзади, люди двигались вперёд. Те, которые пошли с платками, свернули в сторону, исчезли в толпе. Но впереди все – мужчины, женщины, подростки – тоже махали белыми платками.
– Какая там стрельба? К чему? – солидно говорил пожилой человек с проседью в бороде. – Просто они не пускают на мост, дескать – идите прямо по льду…
И вдруг в воздухе что-то неровно и сухо просыпалось, дрогнуло, ударило в толпу десятками невидимых бичей. На секунду все голоса вдруг как бы замерзли. Масса продолжала тихо подвигаться вперёд.
– Холостыми… – не то сказал, не то спросил бесцветный голос.
Но тут и там раздавались стоны, у ног толпы легло несколько тел. Женщина, громко охая, схватилась рукой за грудь и быстрыми шагами пошла вперёд, на штыки, вытянутые встречу ей. За нею бросились ещё люди и ещё, охватывая её, забегая вперёд её.
И снова треск ружейного залпа, ещё более громкий, более неровный. Стоявшие у забора слышали, как дрогнули доски, – точно чьи-то невидимые зубы злобно кусали их. А одна пуля хлестнулась вдоль по дереву забора и, стряхнув с него мелкие щепки, бросила их в лица людей. Люди падали по двое, по трое, приседали на землю, хватаясь за животы, бежали куда-то прихрамывая, ползли по снегу, и всюду на снегу обильно вспыхнули яркие красные пятна. Они расползались, дымились, притягивая к себе глаза… Толпа подалась назад, на миг остановилась, оцепенела, и вдруг раздался дикий, потрясающий вой сотен голосов. Он родился и потёк по воздуху непрерывной, напряжённо дрожащей пёстрой тучей криков острой боли, ужаса, протеста, тоскливого недоумения и призывов на помощь.
Наклонив головы, люди группами бросились вперёд подбирать мёртвых и раненых. Раненые тоже кричали, грозили кулаками, все лица вдруг стали иными, и во всех глазах сверкало что-то почти безумное. Паники – того состояния общего чёрного ужаса, который вдруг охватывает людей, сметает тела, как ветер сухие листья в кучу, и слепо тащит, гонит всех куда-то в диком вихре стремления спрятаться, – этого не было. Был ужас, жгучий, как промёрзшее железо, он леденил сердце, стискивал тело и заставлял смотреть широко открытыми глазами на кровь, поглощавшую снег, на окровавленные лица, руки, одежды, на трупы, страшно спокойные в тревожной суете живых. Было едкое возмущение, тоскливо бессильная злоба, много растерянности и много странно неподвижных глаз, угрюмо нахмуренных бровей, крепко сжатых кулаков, судорожных жестов и резких слов. Но казалось, что больше всего в груди людей влилось холодного, мертвящего душу изумления. Ведь за несколько ничтожных минут перед этим они шли, ясно видя перед собою цель пути, пред ними величаво стоял сказочный образ, они любовались, влюблялись в него и питали души свои великими надеждами. Два залпа, кровь, трупы, стоны, и – все встали перед серой пустотой, бессильные, с разорванными сердцами.
Топтались на одном месте, точно опутанные чем-то, чего не могли разорвать; одни молча и озабоченно носили раненых, подбирали трупы, другие точно во сне смотрели на их работу, ошеломлённо, в странном бездействии. Многие кричали солдатам слова упрёков, ругательства и жалобы, размахивали руками, снимали шапки, зачем-то кланялись, грозили чьим-то страшным гневом…
Солдаты стояли неподвижно, опустив ружья к ноге, лица у них были тоже неподвижные, кожа на щеках туго натянулась, скулы остро высунулись. Казалось, что у всех солдат белые глаза и смёрзлись губы…
В толпе кто-то кричал истерически громко:
– Ошибка! Ошибка вышла, братцы!.. Не за тех приняли! Не верьте!.. Иди, братцы, – надо объяснить!..
– Гапон – изменник! – вопил подросток-мальчик, влезая на фонарь.
– Что, товарищи, видите, как встречает вас?..
– Постой, – это ошибка! Не может этого быть, ты пойми!
– Дай дорогу раненому!.. Двое рабочих и женщина вели высокого худого человека; он был весь в снегу, из рукава его пальто стекала кровь. Лицо у него посинело, заострилось ещё более, и тёмные губы, слабо двигаясь, прошептали:
– Я говорил – не пустят!.. Они его скрывают, – что им – народ!
– Конница!
– Беги!..
Стена солдат вздрогнула и растворилась, как две половины деревянных ворот, танцуя и фыркая, между ними проехали лошади, раздался крик офицера, над головами конницы взвились, разрезав воздух, сабли, серебряными лентами сверкнули, замахнулись все в одну сторону. Толпа стояла и качалась, волнуясь, ожидая, не веря.
Стало тише.
– Ма-арш! – раздался неистовый крик.
Как будто вихрь ударил в лицо людей, и земля точно обернулась кругом под их ногами, все бросились бежать, толкая и опрокидывая друг друга, кидая раненых, прыгая через трупы. Тяжёлый топот лошадей настигал, солдаты выли, их лошади скакали через раненых, упавших, мёртвых, сверкали сабли, сверкали крики ужаса и боли, порою был слышен свист стали и удар её о кость. Крик избиваемых сливался в гулкий и протяжный стон…
Солдаты взмахивали саблями и опускали их на головы людей, и вслед за ударом тела их наклонялись набок. Лица у них были красные, безглазые. Ржали лошади, страшно оскаливая зубы, взмаживая головами…
Народ загнали в улицы… И тотчас же, как только топот лошадей исчез вдали, люди остановились задыхаясь, взглянули друг на друга выкатившимися глазами. На многих лицах явились виноватые улыбки, и кто-то засмеялся, крикнув:
– Ну, и бежал же я!..
– Тут – побежишь!.. – ответили ему.
И вдруг со всех сторон посыпались восклицания изумления, испуга, злобы…
– Что же это, братцы, а?
– Убийство идёт, православные!
– За что?
– Вот так правительство!
– Рубят, а? Конями топчут…
Недоуменно мялись на месте, делясь друг с другом своим возмущением. Не понимали, что нужно делать, никто не уходил, каждый прижимался к другому, стараясь найти какой-то выход из пёстрой путаницы чувств, смотрели с тревожным любопытством друг на друга и – всё-таки, более изумлённые, чем испуганные, – чего-то ждали, прислушиваясь, оглядываясь. Все были слишком подавлены и разбиты изумлением, оно лежало сверху всех чувств, мешало слиться настроению более естественному в эти неожиданные, страшные, бессмысленно ненужные минуты, пропитанные кровью невинных…
Молодой голос энергично позвал:
– Эй! Идите подбирать раненых!
Все встрепенулись, быстро пошли к выходу на реку. А навстречу им в улицу вползали по снегу и входили, шатаясь на ногах, изувеченные люди, в крови и снегу. Их брали на руки, несли, останавливали извозчиков, сгоняя седоков, куда-то увозили. Все стали озабочены, угрюмы, молчаливы. Рассматривали раненых взвешивающими глазами, что-то молча измеряли, сравнивали, углублённо искали ответов на страшный вопрос, встававший перед ними неясной, бесформенной, чёрной тенью. Он уничтожал образ недавно выдуманного героя, царя, источника милости и блага. Но лишь немногие решались вслух сознаться, что этот образ уже разрушен. Сознаться в этом было трудно, – ведь это значило лишить себя единственной надежды…
Шёл лысый человек в пальто с рыжей заплатой, его тусклый череп теперь был окрашен кровью, он опустил плечо и голову, ноги у него подламывались. Его вели широкоплечий парень без шапки, с курчавой головой и женщина в разорванной шубке с безжизненным, тупым лицом.
– Погоди, Михаило, – как же это? – бормотал раненый, – Стрелять в народ – не разрешается!.. Не должно это быть, Михаило.
– А – было! – крикнул парень.
– И стреляли… И рубили… – уныло заметила женщина.
– Значит, приказание дано на это, Михаило…
– И было! – злобно крикнул парень. – А ты думал – с тобой разговаривать станут? Вина стакан поднесут?
– Погоди, Михаило…
Раненый остановился, опираясь спиной о стену, и закричал:
– Православные!.. За что нас убивают? По какому закону?.. По чьему приказу?
Люди шли мимо него, опуская головы.
В другом месте на углу у забора собрались несколько десятков, и в середине их чей-то быстрый, задыхающийся голос говорил тревожно и злобно:
– Гапон вчера был у министра, он знал всё, что будет, значит – он изменник нам, – он повёл нас на смерть!
– Какая ему польза?
– А я – знаю?
Всюду разгоралось волнение, перед всеми вставали вопросы ещё неясные, но уже каждый чувствовал их важность, глубину, суровое, настойчивое требование ответа. В огне волнения быстро истлевала вера в помощь извне, надежда на чудесного избавителя от нужды.
Посреди улицы шла женщина, полная, плохо одетая, с добрым лицом матери, с большими, грустными глазами. Она плакала и, поддерживая правой рукой окровавленную левую, говорила:
– Как буду работать? Чем кормить детей?.. Кому жаловаться?.. Православные, где же у народа защитники, если и царь против него?
Её вопросы, громкие и ясные, разбудили людей, всколыхнули и встревожили их. К ней быстро подходили, бежали со всех сторон и, останавливаясь, слушали её слова угрюмо и внимательно.
– Значит, народу – нет закона?
У некоторых вырывались вздохи. Другие негромко ругались.
Откуда-то пронёсся резкий, злой крик.
– Получил помощь – сыну ногу разбили…
– Петруху – насмерть!..
Криков было мною, они хлестали по ушам и, всё чаще вызывая мстительное эхо, резкие отзвуки, будили чувство озлобления, сознание необходимости защищаться от убийц. На бледных лицах выступало некое решение.
– Товарищи! Мы всё-таки идём в город… может, чего-нибудь добьёмся… Идёмте, понемногу!
– Перебьют…
– Давайте говорить солдатам, – может, они поймут, что нет закона убивать народ!
– А может, есть, – почему мы знаем?
Толпа медленно, но неуклонно изменялась, перерождаясь в народ. Молодёжь расходилась небольшими группами, все они шли в одну сторону, снова к реке. И всё несли раненых, убитых, пахло тёплой кровью, раздавались стоны, возгласы.
– Якову Зимину – прямо в лоб…
– Спасибо батюшке-царю!
– Да-а, – встретил!
Раздалось несколько крепких слов. Даже за одно из них четверть часа тому назад толпа разорвала бы в клочья.
Маленькая девочка бежала и кричала всем:
– Не видали маму?
Люди молча оглядывались на неё и уступали ей дорогу.
Потом раздался голос женщины с раздробленной рукой:
– Здесь, здесь я…
Улица пустела. Молодёжь уходила всё быстрее. Пожилые люди угрюмо, не спеша, тоже шли куда-то по двое и по трое, исподлобья глядя вслед молодым. Говорили мало… Лишь порой кто-нибудь, не сдержав горечи, восклицал негромко:
– Значит, народ отбросили теперь?..
– Убийцы проклятые!..
Сожалели об убитых людях и, догадываясь, что убит также один тяжёлый, рабский предрассудок, осторожно молчали о нём, не произнося более царапающего ухо имени его, чтобы не тревожить в сердце тоски и гнева…
А может быть, молчали о нём, боясь создать другой на место мёртвого…
…Вокруг жилища царя стояли плотной, неразрывной цепью серые солдаты, под окнами дворца на площади расположилась конница, торчали пушки, небольшие и похожие на пиявок. Запах сена, навоза, лошадиного пота окружал дворец, лязг железа, звон шпор, крики команды, топот лошадей колебался под слепыми окнами дворца.
Против солдат – тысячи безоружных, озлобленных людей топчется на морозе, над толпою – сероватый пар дыхания, точно пыль. Рота солдат опиралась одним флангом о стену здания на углу Невского проспекта, другим – о железную решётку сада, преграждая дорогу на площадь ко дворцу. Почти вплоть к солдатам штатские, разнообразно одетые люди, большинство рабочих, много женщин и подростков.
– Расходись, господа! – вполголоса говорил фельдфебель. Он ходил вдоль фронта, отодвигая людей от солдат руками и плечом, стараясь не видеть человеческих лиц.
– Почему вы не пускаете? – спрашивали его.
– Куда?
– К царю!
Фельдфебель на секунду остановился и с чувством, похожим на уныние, воскликнул:
– Да я же говорю – нет его!
– Царя нет?
– Ну да! Сказано вам нет, и – ступайте!
– Совсем нет царя? – настойчиво допрашивал иронический голос.
Фельдфебель снова остановился, поднял руку.
– За такие слова – берегись!
И другим тоном объяснил:
– В городе – нет его!
Из толпы ответили:
– Нигде нет!
– Кончился!
– Расстреляли вы его, дьяволы!
– Вы думали – народ убиваете?
– Народ – не убьешь! Его на всё хватит…
– Отойди, господа! Не разговаривай!
– Ты кто? Солдат? Что такое – солдат?
В другом месте старичок с бородкой клином воодушевлённо говорил солдатам: