Текст книги "Том 7. Мать. Рассказы, очерки 1906-1907"
Автор книги: Максим Горький
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 34 страниц)
И вот мы видим миллионеров и священников, объявляющих себя социалистами и издающих газеты и журналы, пропагандирующие социализм. Создание поселений богатыми интеллигентами, отказ их от роскоши отчих домов ради дебрей Ист-Сайда – всё это свидетельствует о пробуждении духа, всё это возвещает постепенное развитие в Америке человеческого образа жизни. Мало-помалу люди начинают понимать, что быть рабами золота или рабами нищеты – одинаково пагубно.
Важно, что люди начали думать. Страна, в которой было написано такое превосходное произведение, как «Философия религии» Джеймса, может мыслить. Это страна Генри Джорджа, Беллами, Джека Лондона, который отдает свой великий талант социализму. Вот хороший пример пробуждения духа «человеческой жизни» в этой молодой и энергичной стране, страдающей от золотой лихорадки. Но самым неопровержимым доказательством духовного пробуждения Америки представляется мне Уолт Уитмен. Пусть стихи его не очень похожи на стихи, но чувство языческой любви к жизни, которое говорит в них, высокая оценка человека, сила мысли – всё это прекрасно и здорово. Уитмен – истинный демократ и философ. В своих книгах он заложил, быть может, первооснову подлинно демократической философии – доктрину свободы, красоты и правды и гармонического сочетания их в человеке.
Как можно больше интереса ко всему умственному и духовному, к науке и искусству – вот, чего я всем сердцем желаю американцам. И еще я желаю им, чтобы развилось у них презрение к деньгам.
После всего, что я сказал, меня невольно тянет провести параллель между Европой и Америкой. По ту сторону океана много красоты, много свободы духа, смелой и страстной деятельности ума. Искусство всегда сияет там, как ночное небо, живым блеском вечных звезд.
По эту сторону океана красоты нет. Грубая энергия, присущая политической и социальной юности, скована ржавыми цепями старой пуританской морали, связанной с разложившимися обрывками мертвых предрассудков.
Европа являет доказательства своей моральной дряхлости и как следствия этого – скептицизма. Она много претерпела. Ее духовные страдания породили аристократическую апатию, они заставили ее страстно желать мира и покоя. И поэтому духовное развитие пролетариата, несущее в себе возможность появления новой красоты и новой радости, вызывает в культурных слоях европейского общества лишь страх за свое спокойствии и за старые удобные привычки.
Америка же еще не испытывала страданий от духовной неудовлетворенности, она не перенесла еще болезней ума. Недовольство здесь только зарождается. И мне кажется, что, когда Америка обратит свою энергию на поиски свободы духа, мир станет свидетелем великого пожара, который очистит эту страну от грязи золота и от пыли предрассудков, и она засияет, как великолепный граненый бриллиант, отражая в своем большом сердце все думы мира, всю красоту жизни.
Америка сильна, Америка богата. И хотя даже больной Достоевский более необходим миру, чем богатые и здоровые лавочники, будем всё же верить, что дети этих лавочников станут настоящими демократами, т. е. аристократами духа. Потому что жить гораздо приятней, если вы относитесь к людям лучше, чем они того заслуживают. Не так ли?
В Америке
Город Жёлтого Дьявола
Над океаном и землею висел туман, густо смешанный с дымом, мелкий дождь лениво падал на темные здания города и мутную воду рейда.
У бортов парохода собрались эмигранты, молча глядя на всё вокруг пытливыми глазами надежд и опасений, страха и радости.
– Это кто? – тихо спросила девушка-полька, изумленно указывая на статую Свободы. Кто-то ответил:
– Американский бог.
Массивная фигура бронзовой женщины покрыта с ног до головы зеленой окисью. Холодное лицо слепо смотрит сквозь туман в пустыню океана, точно бронза ждет солнца, чтобы оно оживило ее мертвые глаза. Под ногами Свободы – мало земли, она кажется поднявшейся из океана, пьедестал ее – как застывшие волны. Ее рука, высоко поднятая над океаном и мачтами судов, придает позе гордое величие и красоту. Кажется – вот факел в крепко сжатых пальцах ярко вспыхнет, разгонит серый дым и щедро обольет всё кругом горячим, радостным светом.
А кругом ничтожного куска земли, на котором она стоит, скользят по воде океана, как допотопные чудовища, огромные железные суда, мелькают, точно голодные хищники, маленькие катера. Ревут сирены, подобно голосам сказочных гигантов, раздаются сердитые свистки, гремят цепи якорей, сурово плещут волны океана.
Всё вокруг бежит, стремится, вздрагивает напряженно. Винты и колеса пароходов торопливо бьют воду – она покрыта желтой пеной, изрезана морщинами.
И кажется, что всё – железо, камни, вода, дерево – полно протеста против жизни без солнца, без песен и счастья, в плену тяжелого труда. Всё стонет, воет, скрежещет, повинуясь воле какой-то тайной силы, враждебной человеку. Повсюду на груди воды, изрытой и разорванной железом, запачканной жирными пятнами нефти, засоренной щепами, стружками, соломой и остатками пищи, – работает невидимая глазом холодная и злая сила. Она сурово и однообразно дает толчки всей этой необъятной машине, в ней корабли и доки – только маленькие части, а человек – ничтожный винт, невидимая точка среди уродливых, грязных сплетений железа, дерева, в хаосе судов, лодок и каких-то плоских барок, нагруженных вагонами.
Ошеломленное, оглохшее от шума, задерганное этой пляской мертвой материи двуногое существо, всё в черной копоти и масле, странно смотрит на меня, сунув руки в карманы штанов. Лицо его замазано густым налетом жирной грязи, и не глаза живого человека сверкают на нем, а белая кость зубов.
Медленно ползет судно среди толпы других судов. Лица эмигрантов стали странно серы, отупели, что-то однообразно-овечье покрыло все глаза. Люди стоят у борта и безмолвно смотрят в туман.
А в нем рождается, растет нечто непостижимо огромное, полное гулкого ропота, оно дышит навстречу людям тяжелым, пахучим дыханием, и в шуме его слышно что-то грозное, жадное.
Это – город, это – Нью-Йорк. На берегу стоят двадцатиэтажные дома, безмолвные и темные «скребницы неба». Квадратные, лишенные желания быть красивыми, тупые, тяжелые здания поднимаются вверх угрюмо и скучно. В каждом доме чувствуется надменная кичливость своею высотой, своим уродством. В окнах нет цветов и не видно детей.
Издали город кажется огромной челюстью, с неровными, черными зубами. Он дышит в небо тучами дыма и сопит, как обжора, страдающий ожирением.
Войдя в него, чувствуешь, что ты попал и желудок из камня и железа, – в желудок, который проглотил несколько миллионов людей и растирает, переваривает их.
Улица – скользкое, алчное горло, по нему куда-то вглубь плывут темные куски пищи города – живые люди. Везде – над головой, под ногами и рядом с тобой – живет, грохочет, торжествуя свои победы, железо. Вызванное к жизни силою Золота, одушевленное им, оно окружает человека своей паутиной, глушит его, сосет кровь и мозг, пожирает мускулы и нервы и растет, растет, опираясь на безмолвный камень, всё шире раскидывая звенья своей цепи.
Как огромные черви, ползут локомотивы, влача за собою вагоны, крякают, подобно жирным уткам, рожки автомобилей, угрюмо воет электричество – душный воздух напоен, точно губка влагой, тысячами ревущих звуков. Придавленный к этому грязному городу, испачканный дымом фабрик, он неподвижен среди высоких стен, покрытых копотью.
На площадях и в маленьких скверах, где пыльные листья деревьев мертво висят на ветвях, – возвышаются темные монументы. Их лица покрыты толстым слоем грязи, глаза их, когда-то горевшие любовью к родине, засыпаны пылью города. Эти бронзовые люди мертвы и одиноки в сетях многоэтажных домов, они кажутся карликами в черной тени высоких стен, они заплутались в хаосе безумия вокруг них, остановились и, полуослепленные, грустно, с болью в сердце смотрят на жадную суету людей у ног их. Люди, маленькие, черные, суетливо бегут мимо монументов, и никто но бросит взгляда на лицо героя. Ихтиозавры капитала стерли из памяти людей значение творцов свободы.
Кажется, что бронзовые люди охвачены одной и той же тяжелой мыслью:
«Разве такую жизнь хотел я создать?»
Вокруг кипит, как суп на плите, лихорадочная жизнь, бегут, вертятся, исчезают в этом кипении, точно крупинки в бульоне, как щепки в море, маленькие люди. Город ревет и глотает их одного за другим ненасытной пастью.
Одни из героев опустили руки, другие подняли их, протягивая над головами людей, предостерегая:
– Остановитесь! Это не жизнь, это безумие.
Все они – лишние в хаосе уличной жизни, все не на месте в диком реве жадности, в тесном плену угрюмой фантазии из камня, стекла и железа.
Однажды ночью они все вдруг сойдут с пьедесталов и тяжелыми шагами оскорбленных пройдут по улицам, унося тоску своего одиночества прочь из этого города, в поле, где блестит луна, есть воздух и тихий покой. Когда человек всю жизнь трудился на благо своей родины, он этим несомненно заслужил, чтоб после смерти его оставили в покое.
По тротуарам спешно идут люди туда и сюда, по всем направлениям улиц. Их всасывают глубокие поры каменных стен. Торжествующий гул железа, громкий вой электричества, гремящий шум работ по устройству новой сети металла, новых стен из камня – всё это заглушает голоса людей, как буря в океане – крики птиц.
Лица людей неподвижно спокойны – должно быть, никто из них не чувствует несчастья быть рабом жизни, пищей города-чудовища. В печальном самомнении они считают себя хозяевами своей судьбы – в глазах у них, порою, светится сознание своей независимости, но, видимо, им непонятно, что это только независимость топора в руке плотника, молотка в руке кузнеца, кирпича в руках невидимого каменщика, который, хитро усмехаясь, строит для всех одну огромную, но тесную тюрьму. Есть много энергичных лиц, но на каждом лице прежде всего видишь зубы. Свободы внутренней, свободы духа – не светится в глазах людей. И эта энергия без свободы напоминает холодный блеск ножа, который еще не успели иступить. Это – свобода слепых орудий в руках Желтого Дьявола – Золота.
Я впервые вижу такой чудовищный город, и никогда еще люди не казались мне так ничтожны, так порабощены. И в то же время я нигде не встречал их такими трагикомически довольными собой, каковы они в этом жадном и грязном желудке обжоры, который впал от жадности в идиотизм и с диким ревом скота пожирает мозги и нервы.
О людях – страшно и больно говорить.
Вагон «воздушной дороги» с воем и грохотом мчится по рельсам, между стен домов узкой улицы, на высоте третьих этажей, однообразно опутанных решетками железных балконов и лестниц. Окна открыты, и почти в каждом из них – фигуры людей. Одни работают, что-то шьют или считают, наклонив головы над конторками, другие просто сидят у окон, лежат грудью на подоконниках и смотрят на вагоны, каждую минуту пробегающие мимо их глаз. Старые, молодые и дети – все одинаково безмолвны, однообразно спокойны. Привыкли к этим стремлениям без цели, привыкли думать, что тут есть цель. В глазах – нет гнева против владычества железа, нет ненависти к его торжеству. Мелькание вагонов сотрясает стены домов, вздрагивают груди женщин, головы мужчин; на решетках балконов валяются тела детей и тоже дрожат, привыкая принимать эту отвратительную жизнь как должное, неизбежное. В мозгах, которые всегда встряхивают, вероятно, невозможно мысли плести свои смелые, красивые кружева, невозможно родить живую, дерзкую мечту.
Вот промелькнуло темное лицо старухи в грязной кофте, расстегнутой на груди. Уступая дорогу вагонам, замученный, отравленный воздух испуганно бросился в окна, седые волосы на голове старухи затрепетали, точно крылья серой птицы. Она закрыла свинцовые, погасшие глаза. Исчезла.
В мутных внутренностях комнат мелькают железные прутья кроватей, покрытых лохмотьями, грязная посуда и объедки пищи на столах. Хочется увидеть цветы на окнах, ищешь человека с книгой в руке. Стены льются мимо глаз, точно расплавленные, они текут грязным потоком навстречу, в быстром беге потока тягостно копошатся безмолвные люди.
Лысый череп тускло блеснул за стеклом, покрытым слоем пыли. Он однообразно качался над каким-то станком. Девушка, рыжеволосая и тонкая, сидит на окне и вяжет чулок, считая темными глазами петли. Ударом воздуха ее качнуло внутрь комнаты, – она не отвела глаз от работы, не поправила платья, развеянного ветром. Два мальчика, лет по пяти, строят на балконе дом из щепок. Он развалился от сотрясения. Дети хватают маленькими лапами тонкие щепы, чтобы они не упали нa улицу, сквозь отверстия в решетке балкона. И тоже не смотрят на причину, помешавшую их задаче. Еще и еще лица, одно за другим, мелькают в окнах, точно осколки чего-то одного – большого, но разбитого в ничтожные пылинки, растертого в дресву.
Гонимый бешеным бегом вагонов, воздух развевает платье и волосы людей, бьет им в лицо теплой, душной волной, толкает, вгоняет им в уши тысячи звуков, бросает в глаза мелкую, едкую пыль, слепит, оглушает протяжным, непрерывно воющим звуком.
Живому человеку, который мыслит, создает в своем мозгу мечты, картины, образы, родит желания, тоскует, хочет, отрицает, ждет, – живому человеку этот дикий вой, визг, рев, эта дрожь камня стен, трусливый дребезг стекол в окнах – всё это ему мешало бы. Возмущенный, он вышел бы из дома и сломал, разрушил эту мерзость– «воздушную дорогу»; он заставил бы замолчать нахальный вой железа, он – хозяин жизни, жизнь – для него, и всё, что ему мешает жить, – должно быть уничтожено.
Люди в домах города Желтого Дьявола спокойно переносят всё, что убивает человека.
Внизу, под железной сетью «воздушной дороги», в пыли и грязи мостовых, безмолвно возятся дети, – безмолвно, хотя они смеются и кричат, как дети всего мира, но голоса их тонут в грохоте над ними, точно капли дождя в море. Они кажутся цветами, которые чья-то грубая рука выбросила из окон домов в грязь улицы. Питая свои тела жирными испарениями города, они бледны и желты, кровь их отравлена, нервы раздражены зловещим криком ржавого металла, угрюмым воем порабощенных молний.
«Разве из этих детей вырастут здоровые, смелые, гордые люди?» – спрашиваешь себя. В ответ отовсюду скрежет, хохот, злой визг.
Вагоны несутся мимо Ист-Сайда, квартала бедных, компостной ямы города. Глубокие канавы улиц, ведущие людей куда-то в глубины города, где – представляется уму – устроена огромная, бездонная дыра – котел или кастрюля. Туда стекаются все эти люди, и там из них вываривают золото. Канавы улиц кишат детьми.
Я очень много видел нищеты, мне хорошо знакомо ее зеленое, бескровное, костлявое лицо. Ее глаза, тупые от голода и горящие жадностью, хитрые и мстительные или рабски покорные и всегда нечеловеческие, я всюду видел, но ужас нищеты Ист-Сайда – мрачнее всего, что я знаю.
В этих улицах, набитых людьми, точно мешки крупой, дети жадно ищут в коробках с мусором, стоящих у панелей, загнившие овощи и пожирают их вместе с плесенью тут же, в едкой пыли и духоте.
Когда они находят корку загнившего хлеба, она возбуждает среди них дикую вражду; охваченные желанием проглотить ее, они дерутся, как маленькие собачонки. Они покрывают мостовые стаями, точно прожорливые голуби; в час ночи, в два и позднее – они все еще роются в грязи, жалкие микробы нищеты, живые упреки жадности богатых рабов Желтого Дьявола.
На углах грязных улиц стоят какие-то печи пли жаровни, в них что-то варится, пар, вырываясь по тонкой трубке на воздух, свистит в маленький свисток на конце ее. Тонкий, режущий ухо свист прорывает своим дрожащим острием все звуки улиц, он тянется бесконечно, как ослепительно белая, холодная нить, он закручивается вокруг горла, путает мысли в голове, бесит, гонит куда-то и, не смолкая ни на секунду, дрожит в гнилом запахе, пожравшем воздух, дрожит насмешливо, злобно пронизывая эту жизнь в грязи.
Грязь – стихия, она пропитала собою всё: стены домов, стекла окон, одежды людей, поры их тела, мозги, желания, мысли.
В этих улицах темные впадины дверей подобны загнившим ранам в камне стен. Когда, заглянув в них, увидишь грязные ступени лестниц, покрытые мусором, то кажется, что там, внутри, всё разложилось и гнойно, как во чреве трупа. А люди представляются червями.
Высокая женщина с большими темными глазами стоит у двери, на руках у нее ребенок, ее кофта расстегнута, бессильно повисла длинным кошелем ее синяя грудь. Ребенок кричит, царапая пальцами вялое, голодное тело матери, тычется в него лицом, чмокает губами, на минуту умолкает, вновь кричит с большей силой, бьет руками и ногами грудь матери. Она стоит, точно каменная, глаза ее круглы, как у совы, – они смотрят упорно в одну точку перед собой. Чувствуешь, что этот взгляд не может видеть ничего, кроме хлеба. Она плотно сжала губы и дышит носом, ноздри ее вздрагивают, втягивая пахучий, густой воздух улицы; этот человек живет воспоминанием о пище, проглоченной им вчера, мечтой о куске, который он, может быть, съест когда-нибудь. Ребенок кричит, судорожно подергиваясь маленьким желтым тельцем, – она не слышит его криков, не чувствует ударов.
Старик, длинный и худой, с хищным лицом, без шляпы на седой голове, прищурив красные веки больных глаз, осторожно роется в куче мусора, отбирая куски угля. Когда к нему подходят, он неуклюже, точно волк, поворачивает туловище и что-то говорит.
Юноша, очень бледный и худой, опираясь на столб фонаря, смотрит серыми глазами вдоль улицы и по временам встряхивает курчавой головой. Его руки засунуты глубоко в карманы брюк и судорожно шевелят там пальцами.
Здесь, в этих улицах, человек заметен, слышен его голос, озлобленный, раздраженный, мстительный. Здесь у человека есть лицо – голодное, возбужденное, тоскующее. Видно, что люди чувствуют, заметно, что они думают. Они кишат в грязных канавах, трутся друг о друга, точно сор в потоке мутной воды, их кружит и вертит сила голода, оживляет острое желание съесть что-нибудь.
В ожидании пищи, в мечтах о наслаждении быть сытыми, они глотают насыщенный ядами воздух, и в темных глубинах их душ рождаются острые мысли, хитрые чувства, преступные желания.
Они подобны болезнетворным микробам в желудке города, и будет время, когда они его отравят теми же ядами, которыми он так щедро питает их теперь!
Юноша у фонаря время от времени встряхивает головой, крепко стиснув голодные зубы. Мне кажется, я понимаю, о чем он думает, чего он хочет, – иметь огромные руки страшной силы и крылья за спиной он хочет, мне кажется. Это для того, чтобы однажды дном подняться над городом, опустить в него руки, как два стальных рычага, и смешать в нем всё в груду мусора и праха – кирпич и жемчуг, золото и мясо рабов, стекло и миллионеров, грязь, идиотов, храмы, деревья, отравленные грязью, и эти глупые многоэтажные «скребницы неба», всё, весь город – в кучу, в тесто из грязи и крови людей – в скверный хаос. Это страшное желание естественно в мозгу юноши, как нарыв на теле худосочного. Где много работы рабов, там не может быть места для свободной, творческой мысли, там могут цвести только идеи разрушения, ядовитые цветы мести, буйный протест животного. Это понятно – искажая душу человека, люди не должны ждать от него милосердия к ним.
Человек имеет право мести – это право дают ему люди.
В мутном небе, покрытом копотью, гаснет день. Огромные дома становятся еще мрачнее, тяжелее. Кое-где в их темных недрах вспыхивают огни и блестят, точно желтые глаза странных зверей, которые должны всю ночь стеречь мертвое богатство этих гробниц.
Люди кончили работу дня и, – не думая о том, зачем она сделана, нужна ли она для них, – быстро бегут спать. Тротуары залиты темными потоками человеческого тела. Все головы однообразно покрыты круглыми шляпами, и все мозги, – это видно по глазам, – уже уснули. Работа кончена, думать больше не о чем. Все думают только для хозяина, о себе думать нечего; если есть работа – будет хлеб и дешевые наслаждения жизнью, – кроме этого, ничего не нужно человеку в городе Желтого Дьявола.
Люди идут к своим постелям, к женщинам своим, своим мужчинам, и ночью, в душных комнатах, потные и скользкие от пота, будут целоваться, чтобы для города родилась новая, свежая пища.
Идут. Не слышно смеха, нет веселого говора, и не блестят улыбки.
Крякают автомобили, щелкают бичи, густо поют *электрические провода, гремят вагоны. Вероятно, где-нибудь играет музыка.
Мальчишки резко выкрикивают названия газет. Подлый звук шарманки и чей-то вопль сливаются в трагикомическом объятии убийцы и балаганного шута. Безвольно идут маленькие люди – точно камни катятся под гору.
Всё больше и больше вспыхивает желтых огней – целые стены сверкают пламенными словами о пиве, о виски, о мыле, новой бритве, шляпах, сигарах, о театрах. Грохот железа, гонимого всюду вдоль улиц жадными толчками Золота, не становится тише. Теперь, когда везде горят огни, этот непрерывный вопль еще значительнее, он приобретает новый смысл, более тяжелую силу.
Со стен домов, с вывесок, из окон ресторанов – льется ослепляющий свет расплавленного Золота. Нахальный, крикливый, он торжествующе трепещет всюду, режет глаза, искажает лица своим холодным блеском. Его хитрое сверкание полно острой жажды вытянуть из карманов людей ничтожные крупицы их заработка, – он слагает свои подмигивания в огненные слова и этими словами молча зовет рабочих к дешевым удовольствиям, предлагает им удобные вещи.
Страшно много огня в этом городе! Сначала это кажется красивым и, возбуждая, веселит. Огонь – свободная стихия, гордое дитя солнца. Когда он буйно расцветает – его цветы трепещут и живут прекрасней всех цветов земли. Он очищает жизнь, он может уничтожить всё ветхое, умершее и грязное.
Но когда в этом городе смотришь на огонь, заключенный в прозрачные темницы из стекла, понимаешь, что здесь – как всё – огонь порабощен. Он служит Золоту, для Золота и враждебно далек от людей.
Как всё – железо, камень, дерево – огонь тоже в заговоре против человека; ослепляя его, он зовет:
– Иди сюда!
И выманивает:
– Отдай твои деньги!..
Люди идут на его зов, покупают ненужную им дрянь и смотрят на зрелища, отупляющие их.
Кажется, что где-то в центре города вертится со сладострастным визгом и ужасающей быстротой большой ком Золота, он распыливает по всем улицам мелкие пылинки, и целый день люди жадно ловят, ищут, хватают их. Но вот наступает вечер, ком Золота начинает вертеться в противоположную сторону, образуя холодный огненный вихрь, и втягивает в него людей затем, чтобы они отдали назад золотую пыль, пойманную днем. Они отдают всегда больше того, сколько взяли, и на утро другого дня ком Золота увеличивается в объеме, его вращение становится быстрее, громче звучит торжествующий вой железа, его раба, грохот всех сил, порабощенных им.
И жаднее, с большей властью, чем вчера, оно сосет кровь и мозг людей для того, чтобы к вечеру эта кровь, этот мозг обратились в холодный желтый металл. Ком Золота – сердце города. В его биении – вся жизнь, в росте его объема – весь смысл ее.
Для этого люди целыми днями роют землю, куют железо, строят дома, дышат дымом фабрик, всасывают порами тела грязь отравленного, больного воздуха, для этого они продают свое красивое тело.
Это скверное волшебство усыпляет их души, оно делает людей гибкими орудиями в руке Желтого Дьявола, рудой, из которой Он неустанно плавит Золото, свою плоть и кровь.
Из пустыни океана идет ночь и дышит на город прохладным соленым дыханием. Тысячами стрел вонзаются в нее холодные огни – она идет, сострадательно окутывая темными одеждами безобразие домов, мерзость узких улиц, прикрывая грязь лохмотьев нищеты. Дикий вопль жадного безумия несется ей навстречу, разрывая ее тишину, – она идет и медленно гасит нахальный блеск порабощенного огня, закрывая своей мягкой рукой гнойные язвы города.
Но, вступая в сети улиц, она не в силах победить, разогнать своим свежим дыханием ядовитые испарения города. Она трется о камень стен, нагретый солнцем, ползет по ржавому железу крыш, по грязи мостовых, пропитывается ядовитой пылью, глотает запахи и, опуская крылья, бессильно, неподвижно ложится на крыши домов, в канавы улиц. От нее осталась только тьма, – свежесть и прохлада исчезли, проглоченные камнем, железом, деревом, грязными легкими людей. В ней больше нет тишины, нет поэзии.
Город засыпает в духоте, он ворчит, как огромное животное. Оно слишком много пожрало за день разной пищи, ему жарко, неловко и снятся дурные, тяжелые сны.
Вздрагивая, угасает огонь, отслужив свою жалкую службу провокатора, лакея рекламы. Дома всасывают людей, одного за другим, в свои каменные внутренности.
Худой, высокий и сутулый человек стоит на углу улицы и скучно бесцветными глазами смотрит направо и налево, медленно повертывая голову. Куда идти? Все улицы одинаковы, и все дома смотрят друг на друга бельмами тусклых окон одинаково безразлично и мертво.
Душная тоска давит горло теплой рукой, стесняя дыхание. Над крышами домов неподвижно стоит прозрачное облако дневных испарений проклятого, несчастного города. Сквозь эту пелену в недосягаемой высоте небес тускло мерцают тихие звезды.
Человек снял шляпу, поднял голову, смотрит вверх. Высота домов в этом городе оттолкнула небо дальше от земли, чем где-либо. Звезды – мелки, одиноки.
Вдали тревожно звучит медная труба. Длинные ноги человека странно вздрагивают, и он идет в одну из улиц, шагая медленно, наклонив голову и размахивая руками.
Уже поздно, улицы становятся всё более пустынными. Одинокие, маленькие люди исчезают, точно мухи, пропадая во тьме. На углах неподвижно стоят полицейские в серых шляпах с палками в руках. Они жуют табак, медленно двигая челюстями.
Человек идет мимо них, мимо телефонных столбов и множества черных дверей в стенах домов, – черных дверей, сонно разинувших квадратные пасти. Где-то далеко гремит и воет вагон трамвая. Ночь задохнулась в глубоких клетках улиц, ночь умерла.
Человек идет, размеренно передвигая ноги, и качает свой длинный согнутый корпус. В его фигуре есть что-то думающее и хотя нерешительное, но – решающее.
Мне кажется, он – вор.
Приятно видеть человека, который чувствует себя живым в черных сетях города.
Раскрытые окна дышат тошным запахом человеческого пота.
Непонятные, глухие звуки дремотно возятся в душной, тоскливой тьме.
Уснул и сонно бредит мрачный город Желтого Дьявола
New York, Staten Island.