Текст книги "Немецкая романтическая повесть. Том I"
Автор книги: Людвиг Тик
Соавторы: Вильгельм-Генрих Вакенродер
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 32 страниц)
– Хорошенькое суеверие, приятель! – сказал Марло. – Правда, к этой вере в призраков многие привержены с особенным пристрастием. Поэт, о котором вы мечтаете, должен оказаться весьма странным явлением. Поэт, который в дружбе со всеми теми, кто мне противен, который видит благородство в том, что, на мой взгляд, пошло и низко, который одобряет и оправдывает все предрассудки, свойственные толпе, – и все-таки стоит при этом выше всего человечества… Чудное, должно быть, происходит у вас в голове, если вы создаете таких чудовищ и объединяете подобные противоречия. Впрочем, вы заставляете меня уважать ваши способности, и я думаю, что мы еще сойдемся ближе. На будущей неделе мне, может быть, представится случай говорить с вашим хваленым Саутгемптоном, так как лорд Гунсдон милостиво пригласил меня на трагедию, предполагаемую к постановке в его дворце, где в качестве зрителя также будет присутствовать и молодой граф.
– На подобные вещи, – сказал Грин с несколько принужденной улыбкой, – нашего брата не приглашают. Христофор, ты родился под чрезвычайно счастливой звездой. Надеюсь, что ты это поймешь и встряхнешься настолько, что и позднейшие поколения еще будут вспоминать тебя. Суеверие же тебе нечего бранить, так как ты сам питаешь пристрастие ко всем его видам. Ты, хотя не хочешь и слушать о религии, но все-таки не можешь обойтись без чувства благоговейного преклонения перед тем, чего не постигает твой разум.
– Хорошо, что ты мне напомнил, Роберт, – сказал Марло, вставая; – ведь я сегодня вечером хотел посетить астролога и хироманта, которого Неш так хвалил мне недавно; пойдем со мной, друг, мы узнаем от него наше счастье или несчастье; но мы не должны называть себя, так как он мог слышать о нас, и тогда ему легко будет предсказывать. А чтобы испытание было более основательным, к нам, вероятно, присоединится и молодой писец, если мы его попросим об этом.
– Я к вашим услугам, – сказал тот, – так как сегодняшний вечер у меня свободен.
Они вышли из дому, когда уже стало смеркаться.
– Говорят, – сказал Марло дорогой, – что этот человек, называющий себя Мартиано, собственно, ирландец, проживший, однако, долго в Италии и Испании. Его посещают знатные и ученые лица, а также и невежды, и все возвращаются от него в одинаковом изумлении. Говорят, что он угадывает судьбу посредством каких-то тайных комбинаций, без помощи какой-либо магии, инструментов или астрологических вычислений.
В глухом переулке они прошли длинным проходом, затем двором и поднялись, наконец, по ряду лестниц в помещение гадателя, устроившегося как можно выше, непосредственно под крышей, чтобы по возможности наблюдать звезды. Слуга отворил дверь, и они вошли в комнату, где их встретил представительный пожилой мужчина с торжественными и благородными манерами. Марло от лица всех заявил об их желании, и волшебник достал из стенного шкафа множество листов, похожих на колоду карт. Он стасовал их, причем пробормотал несколько слов; после этого Марло должен был снять их левой рукой. Затем старик разложил карты по вертикальной линии; на одних были планетные знаки, на других иероглифы или непонятные буквы чужого, может быть, восточного алфавита; кое-где попадались красные и желтые приятные рисунки, цветы и растения, а также кресты, черные или серые. Когда ряд был закончен, он горизонтально разложил второй, так что образовался крест, а когда последний был готов, он лучеобразно присоединил к основной фигуре другие ряды, так что получилась пестрая своеобразная звезда, к наружным концам которой он приложил оставшиеся у него листы. Когда это было сделано, он, бормоча, стал ходить вокруг стола. Он таинственно считал, вычислял и произносил формулы, и слова его были тихи и непонятны. Постепенно его движения все убыстрялись, наконец, он стал бегать вокруг стола, то тут, то там, то наверху, то внизу вырывая по листу из пестрой волшебной розы, прибавляя их в другом месте, так что через несколько минут составилась новая фигура, совершенно непохожая на прежнюю. Он перестал бормотать и рассматривал неправильную фигуру со всех сторон, как будто отыскивая исходную точку для наблюдения, с которой фигура представилась бы связной и выразительной. Он пристально посмотрел поэту в глаза и сказал:
– У вас потеря, которая очень чувствительна для вас.
– Потерял? – сказал тот. – А я и не подозревал.
– Дело не в деньгах, – ответил маг, – но серый крест, лежащий здесь, около вашей фигуры, указывает мне на это и не может меня обмануть.
– Верно! – воскликнул Марло. – Я вспомнил. А найду ли я, что потерял?
– Эта потеря, – продолжал предсказатель, – будет выигрышем для вас, если вы сумеете этим воспользоваться; не ищите потерянного, оно может стать пагубным для вас.
Сделав еще несколько общих замечаний, он быстро собрал листы, перетасовал их, дал Грину снять, разложил их, как в первый раз, крестом и звездой и стал снова бормотать и бегать, торопливо раскидывая знаки в новую фигуру. Теперь видно было, что тихо произнесенная формула подсказывала ему правило, зависевшее, в свою очередь, от случайного расположения карт, потому что образовавшаяся теперь фигура, еще более неправильная и бессвязная, была совершенно отлична от предыдущей. Волшебник еще дольше расхаживал в нерешительности взад и вперед, и, казалось, ему было почти невозможно отыскать связь или исходную точку, с которой он мог бы начать свое предсказание. Наконец он остановился и сказал:
– Вы обрели большое счастье и истинного друга, но обоих произвольно оттолкнули от себя.
– Ничуть не бывало, – с живостью возразил Грин; – в этом вы ошибаетесь.
– Значит, пока еще нет, – продолжал тот, не смущаясь. – Так берегитесь, чтобы это не случилось вскоре же. Я не обратил внимания на тот знак, который мне пришлось положить сбоку. Вы перенесли уже много счастья и несчастья. Но последнее вы теперь преодолели, если только сами не вызовете его добровольно.
Затем знаки так же были разложены для третьего присутствующего. Но не успел маг и несколько минут пошептать свою формулу и переменить карты в звезде, как он воскликнул:
– Как? уже готово? И эта приятная, правильная фигура складывается так вдруг, сама собой! О молодой человек, кто бы вы ни были, вы находитесь сейчас на верном пути, и счастье протягивает вам руку.
Порывистый Марло нетерпеливо смешал карты и сказал:
– Оставьте эти общие фразы, применимые более или менее ко всему свету, вот вам золотой, и скажите нам что-нибудь более определенное. А чтобы это вам было легче, знайте, что перед вами три писателя, назовите их поэтами, если хотите, и мы задались вопросом, о ком из здесь присутствующих будут говорить будущие поколения, чьи труды вознаградятся венцом славы и на радость миру просуществуют и сохранятся дольше всех.
– Блажен терпеливый, – сказал гадатель. – Судя по вашему гневу и брани, вы, должно быть, считаете себя здесь самым важным и уже уверены в своем венце. Но в таком случае вам не следовало переступать через мой порог, ибо зачем тому, кто несет уверенность в себе, перешагивать его? А затем вы в моей квартире должны уважать то таинственное правило, которому я сам подчиняюсь; кто насильственно нарушает порядок этих карт, грубо нарушает волшебные линии, распускающиеся, как лучи, в моей зрящей душе, и затрудняет мое вещание. Если бы вы могли увидеть невидимое художественное произведение, открывающееся моим внутренним очам, вы так же остереглись бы разорвать его, как полотно, на котором краски наложены кистью Тициана.
– Действуйте, говорите, – воскликнул Марло, – я не буду больше вам мешать.
Гадатель взял карты, сложил их вместе, несколько раз дунул на них и зашептал с выражением такого благоговения, как будто новым освящением хотел искупить оскорбление. Теперь он тасовал гораздо дольше прежнего, давал всем по очереди снимать, каждый раз снова перемешивая карты, после чего, разделив на три части, разложил их перед каждым из вопрошающих отдельными фигурами. Когда он покончил с этим, снова начались его формулы и тихое вычисление; то-и-дело он отнимал карту в одном месте и присоединял ее в другом, так что вскоре фигура, предназначенная для Грина, исчезла. Та, что была перед Марло, лежала беспорядочно, а та, что перед незнакомцем, – четко и правильно; вскоре, при непрекращающемся вычислении, последнему достались также все карты Марло, образовавшие правильными кругами причудливую, казавшуюся понятной, фигуру. Когда кончилось это действо и маг внимательно осмотрел свою работу, он почти со смирением снял берет с головы, пристально посмотрел на скромного незнакомца и сказал:
– Этот молодой человек, кто бы он ни был, предназначен судьбой носить венец славы, его будут называть, когда вы будете уже давно забыты, и то, что он уже теперь сочинил, переживет века, отдаленнейший внук с радостью будет его вспоминать, а отечество будет гордиться его, ныне еще неизвестным именем.
Как ни торжественно произнес он эти слова, они вызвали неудержимый хохот у обоих поэтов, и маленькая комната задрожала от громких звуков, между тем как неизвестный, густо покраснев и отвернувшись, рассматривал пол так сосредоточенно, что, казалось, не замечал ни смеющихся поэтов, ни пророка.
– Клянусь святым Георгием, – вскричал Марло и так сильно ударил кулаком по столу, что все пестрые легкие карты заплясали, – пророчество разрешилось отменной глупостью! Ну, писец, что вы на это скажете? Так высоко еще никогда не почитали вас и ваши бумаги. Весьма вероятно, что переписанные вами вчера документы будут изрядное время храниться. О глупец, старый слабоумный дурак! А мы еще большие дурни, забрались в эту лавчонку, чтобы приобрести простой обман и чепуху. Но вы опростоволосились, старый чернокнижник, и я не поленюсь открыть на вас глаза бестолковой, глупой толпе.
– Делайте, что хотите, ослепленный гордец! – воскликнул волшебник в сильном гневе, величественным движением снова надевая берет на голову. – Вы отпираете темницу уст моих, так что теперь я выпущу на волю слова, заточенные мною, подобно злодеям, в глубине груди, чтобы согнать краску с ваших ланит и потушить блеск ваших очей. Что за дело мне до вашей славы, до ваших недолговечных произведений, когда ваша жизнь сама еще более недолговечна? Так вещали мне эти презренные фигуры и черты вашего лица. Где ты, великий, ищешь своей славы и своего счастья, там найдешь ты свое унижение; вон тот хохотун уже завтра и послезавтра напрасно пожелает вернуть сегодняшний час; да, этот месяц, даже ближайшая неделя не вся еще пройдет, как преждевременная смерть унесет вас обоих, и забвение и позор, дико скалясь, замашут мрачными знаменами над вашими трупами. Этого высокомерного быстро унесет насильственная смерть, как то предсказывает и мрачный взгляд его, и зловещая складка на лбу. Ну, смейтесь же, несчастные, потешайтесь своими остротами! Еще продлится эта ночь, после которой своим черным плащом вас окутает та вечная, из которой нет выхода, в которой никогда не занимается заря радости и веселья, остроумия и шуток.
Все притихли и стали серьезными; Грин и Марло побледнели; задумчивые, спустились они по высокой лестнице и прошли через двор в сумрачный переулок. Незнакомец с простым, вежливым поклоном поспешил домой, погруженный в свои мысли. На улице Марло взглянул вверх и сказал:
– На будущей неделе я иду к лорду Гунсдону. Мой слабый друг, выбрось эту глупость из головы. Кому охота убить хотя бы минуту радостной жизни на подобные нелепости!
– Но и тебя я никогда не видел таким потрясенным, – сказал Грин. – Не следовало бы заниматься подобной чертовщиной; когда ее потревожат, колеса этой безумной шестерни увлекают самого сильного и решительного. В том-то и дело, что основы нашей жизни покоятся на глупости; когда глупость потрясает основные камни, то наше существо колеблется, какими бы сильными мы ни считали себя до тех пор. До свидания, моя Эмми, верно, давно уже ждет меня.
Ничего не ответив, Марло в глубокой задумчивости побрел по пустынному переулку, Грин же направился снова к более оживленной части города. Вдруг в темноте мягкая рука ударила его по плечу, и кто-то спросил:
– Куда это ты, старина?
– Господь да хранит нас, – воскликнул Грин, – от фей и эльфов! Я скорее готов был увидеть какого угодно духа, чем снова тебя, безбожное дитя, несчастная Билли!
– Почему несчастная? – спросила она игриво, вешаясь ему на руку.
– По твоему положению и заблуждению, – сказал Грин, напрасно стараясь освободиться от грешницы.
– Ведь я не была виновата в том, что не видала тебя так долго, – начала она снова.
– Нет, – ответил он, – виновата была только моя бедность; потому что ты, когда увидела, что обобрала меня дочиста, то скромненько заперла дверь передо мной и велела говорить, что тебя нет дома.
– Вот и неправда! – воскликнула она с ласковым упреком в голосе. – Разве у меня нет родственников, нет сестер? Разве не могло случиться, что одна из них смертельно заболела и мне пришлось за ней ухаживать? Смотри, старина, я живу все еще здесь, в том же доме. Поднимись же опять ко мне, после долгого отсутствия.
– Я не могу, – воскликнул Грин, – не хочу, не смею!
– О, ты хочешь, – ласкалась она. – Только, чтобы попрощаться, если уж ты решил так вероломно меня оставить. Одну единственную прощальную минутку, ее-то я, верно, заслужила! Ты должен только посмотреть на мою обстановку; я так красиво расставила все твои книги в изящных переплетах. Они уже давно – мое единственное утешение. Твой портрет все еще висит на старом месте и ежедневно украшается лаврами или свежими цветами. Ты знаешь, что завтра день твоего рождения?
– Как? Уже завтра? – спросил удивленный поэт.
– Вот видишь, – продолжала она сладчайшим голосом, – я знаю это лучше, чем ты, – так твоя жизнь срослась с моим несчастным сердцем. Ну, иди же только на минутку. Я обещаю, что не потребую от тебя даже поцелуя. – Слезы не дали ей договорить.
– Я уступаю, – сказал Грин, – хотя прекрасно знаю, что не должен был бы этого делать. Потом ты должна утешиться и спокойно отпустить меня навсегда.
– Разве я хочу большего? – всхлипывала она. – Могу ли я желать чего-нибудь, кроме твоего счастья, раз я тебя люблю?
– Да и какое тебе дело до моего несчастья?
Они вошли в маленькую, уютную комнату, прихотливо убранную, со стенами, украшенными сладострастными картинами. Она опустилась на кушетку, взяла лютню и трогательным голосом запела одну из тех нежных песен Грина, которые он сам сочинил для нее в прошлом году.
– Теперь между нами все, все кончено, – сказала она; – теперь ты скромный, порядочный человек, вовремя приходящий домой.
Грин сидел против нее и бренчал на лютне.
– Однако, что за существа вы, мужчины! – продолжала она болтать, нежно поглядывая на него. – Сперва вы нас обожаете за наше легкомыслие, за наше изменчивое настроение, браните повседневность и степенность, а затем все же с раскаянием возвращаетесь к своему очагу. Разве не слаще поцелуй, наполовину данный, наполовину похищенный? Думаю, если бы я была мужчиной, мне больше нравилась бы та девушка, которую мне приходилось бы каждый раз, входя в ее комнату, заново пленять и очаровывать. Теперь тебе приказывают: «Люби меня!» – и ты должен слушаться.
– Мне нужно итти, – сказал Грин и поднялся, – теперь поцелуй меня на прощанье.
– Это против уговора, – воскликнула она и шаловливо отскочила. Он бросился к ней и долго гонялся за ней по комнате. Наконец он ее поймал, руки его крепко держали ее, она не могла увернуться, во время борьбы сдвинулось ее платье, и не только один поцелуй был его добычей.
В эту ночь он не вернулся к себе домой.
_____
Эсквайр уже отправил все свои вещи на новую квартиру и собирался проститься с гостиницей и со словоохотливым хозяином. Высунувшись из большого окна, он смотрел на толкотню оживленной улицы. Он оглядывал разнообразные, быстро проходящие фигуры, и ему показалось, что он заметил между ними своего беглого пажа. Он был в другой одежде и величаво нес веер перед красивой женщиной, принадлежавшей, судя по манерам и яркому платью, к куртизанкам высокого полета, которые обитали большей частью в предместьях, в изящно меблированных домах. Эсквайра лишь немного смущало, что мальчик был не только в совершенно, другом платье, но усвоил и наглые манеры, противоположные его прежнему робкому, мужиковатому поведению. Он уже собирался спуститься, чтобы преследовать их обоих, когда необычайная суматоха внизу на улице удержала его у окна. Шум и крики были так сильны, что изо всех боковых переулков стали сбегаться возбужденные любопытством народные толпы, чтобы узнать новость и принять участие в суматохе. Испуганный хозяин вбежал в комнату, чтобы узнать о причине крика и посмотреть, не лучше ли на всякий случай запереть двери и окна; судя по несмолкавшему шуму и крику, можно было опасаться восстания черни.
Вскоре главная группа приблизилась, и эсквайр, к своему ужасу, сразу узнал бледного, худого школьного учителя Коппингера и Артингтона, своего неразумного двоюродного брата. Оба кричали изо всех сил:
– Спасайтесь! Спасайтесь, англичане! Суд господень грядет; судья мира почивает еще здесь, в Брокен-Уорфе, и ждет исхода нынешнего дня; нас, своих апостолов, он послал вперед с веялами очищать гумно.
– Я, – кричал Артингтон, – вестник милосердия; слушайте нынче еще раз, и в последний раз, голос мой. Тот, Коппингер, вестник гнева, который истребит вас за вашу строптивость.
Продолжая кричать, они хотели продвинуться дальше, но напор народа был так стремителен, волнующаяся толпа, все теснее окружавшая их, так велика, что это оказалось для них невозможным. Перед гостиницей стояла пустая тележка, из которой хозяин только что выгрузил вино; пророки взобрались на нее, чтобы оттуда говорить речи народу. Артингтон возвестил, что пришел мессия, который вернет церкви первоначальную чистоту и изгонит идолопоклонство, позорящее ее теперь. Королева, если она обратится, может с миром и дальше управлять; но дурные советники ее, прежде всего Бурлей, главный казначей, во всяком случае, должны быть преданы смерти. Чернь отвечала одобрением и криками на их речи. Несколько всадников, затертых в толпе, пытались призывать к спокойствию и указывать мятежникам на их преступное поведение, но общий шум, ужасное улюлюканье, смятение и толкотня заглушили их и привели в замешательство; дальние спрашивали и выпытывали, ближние пытались отвечать, пророки, которых никто не слушал, просили, чтобы их пропустили, так как они еще должны были обойти весь город и призывать добрых граждан к покаянию, а шериф с констеблями старался, между тем, прорваться сквозь непроницаемую стену народа. Эсквайр поспешил вниз, быстро схватил своего кузена, исчезновение которого осталось незамеченным в общем смятении, и провел его через дом в темную заднюю каморку, где немедленно запер.
– Благодарю тебя, добрый кузен, – сказал разгорячившийся оратор, – что ты принимаешь такое горячее участие в этом добром деле; ведь я знал, что просветление захватит тебя внезапно, как стремительный, разливающийся поток. Теперь я через задний дом могу выйти на улицу и оттуда продолжать мое божественное дело в других частях города.
– Я не это имел в виду, – сказал эсквайр, – подожди здесь, пока пройдет эта страшная суматоха, и тогда спасайся, как хочешь, сумасшедший.
– Маловерный! – воскликнул Артингтон и презрительно улыбнулся. – Неужели ты думаешь, что я настолько безумен, что пустился бы в это великое предприятие, если бы грозила опасность хоть одному волосу на моей голове? О вы, близорукие бедняги с искалеченными чувствами! Итак, ты не хочешь верить, пока не увидишь и не почувствуешь чуда. Но тогда будет уже поздно как для тебя, так и для прочих закоснелых в грехе.
– Твой школьный учитель, – сказал эсквайр, – в эту минуту, верно, уже схвачен, и он, как и ты, кузен, кончит в Тибурне[82]82
Прежде место публичной казни в Лондоне.
[Закрыть].
– Пусть они нас хватают, – воскликнул фанатик, – пусть ведут нас на лобное место, пусть даже наденут губительную веревку на шею, и ты увидишь, что я все-таки буду громко и от души смеяться. По одному только мановению моего великого учителя, по одному слову его из небесного пространства ринутся тысячи ангельских легионов, покорных ему, и унесут его и нас ввысь под гармонический шелест их крыльев. О вы, несчастные, я вас жалею, ибо вы все теперь погибли.
– Почему же? – спросил эсквайр.
– Если бы они покаялись, – продолжал пророк, – то худые советники были бы удалены, и королева устроила бы свое правление по нашему указанию. Теперь же на всех жителей этого несчастного города нападет буйство, они не будут узнавать самих себя, каждый увидит в другом врага, и так все должны извести и растерзать самих себя, как свирепые тигры и львы. Тут будет вой и плач, проклятия и вопли, отчаяние и злорадный смех. Вавилонское столпотворение повторится, но оно будет кровавым и ужасным. И тогда Гакет появится в облаках и с торжеством будет смотреть на разрушение внизу, а мы рядом с ним будем судить обреченных, и тогда будет основан новый Иерусалим.
– Вероятно, – сказал эсквайр, – Гакет как глава этого подлого заговора скоро окажется в тюрьме и падет первой жертвой.
– Он? Гакет? Всесильный?.. – кричал разгорячившийся пророк. – О кузен, кузен, до чего же ты глуп и лишен всякого внутреннего откровения, а между тем, ты мог бы черпать поучение, силы к исправлению и счастье из ближайшего источника, так как я твой кровный друг. Он в заключенье? Он в беде? Скорее виноградные лозы произрастут из этих мертвых стен, скорее солнце и луна упадут с неба и станут прогуливаться в парке, как заморские звери, скорее исчезнет пропасть между небом и адом, и скорее ты сделаешься разумным человеком и присоединишься к нам!
– Оставь, не будем спорить об этом, – сказал эсквайр. – Пройдем-ка этим переулочком; отсюда ты можешь проскользнуть в свой дом; затем постарайся поскорее улизнуть из города. Скрывайся некоторое время в окрестностях, пока это несчастное происшествие не забудется, может быть тебе таким путем удастся сохранить жизнь, и когда-нибудь, в более спокойные времена, к тебе вернется разум.
Они пробирались по улицам, в этом месте мало оживленным, но издали глухо доносились крики толпы. Близ квартиры Артингтона эсквайр попрощался с ним, еще раз увещевая его воспользоваться благоприятными обстоятельствами и как можно скорее выехать из города. Как только он ушел, кузен опять круто повернул в другой переулок, чтобы приблизиться к месту суматохи. Выйдя на большую улицу, он наткнулся на стражников.
– Не правда ли, – заговорил он с ними, – вы ищете пророка милосердия?
– Вот именно, – ответил начальник. – Может быть, вы нам укажете, где искать этого дурака и злодея?
– Это я сам, – сказал Артингтон, приветливо улыбаясь.
– Вы сами? – удивленно воскликнул тот. – Ну, тем лучше, если вы нас избавляете от труда. Вы сейчас же отправитесь с нами в тюрьму.
– В самом деле? – спросил пророк, смеясь. – Ну, что же, если вам так угодно, я тоже ничего не имею против.
– Тем лучше, если мы так дружественно понимаем друг друга. Ваш миленький школьный учитель тоже уже пойман, и Гакет также не уйдет от нас.
– Бедные, бедные вы люди! – воскликнул пророк. – Нет меры вашим несчастьям!
– Ваше дело плохо, – заметил начальник. – Не трудитесь сожалеть о нас, – всем вам обеспечена виселица.
– Где растет то дерево, – спросил Артингтон, – на котором мы могли бы найти смерть?
– Давно уже выросло, – смеясь, ответил начальник, – там за городом, в Тибурне, и разрослось красивое, коренастое деревце, которое не даст вам упасть, когда возьмет вас в свои объятия. Вам, конечно, приятно будет с ним познакомиться, и вы представите отличное зрелище, когда будете красоваться на нем.
– Жалкие насмешники! – сказал пророк, окидывая их взглядом. – Как-то вы себя почувствуете, когда увидите меня в моей славе?
Уводя его, они громко смеялись и говорили:
– Такой сильной тоски по виселице мы еще ни в ком не встречали.
_____
С того вечера несчастная Эмми не видела своего мужа. Ночь она провела без сна, в страхе и слезах, а утром разослала гонцов ко всем знакомым, а также в гостиницу, чтобы разведать о нем; но все возвратились без известий и утешения. Она подумала бы, что он погиб, если бы бедный хозяин Грина, у которого он прежде жил, не передал ей, с самыми добрыми намерениями, что некоторые знакомые видели его за городом, катающимся с красивой, но пользующейся плохой славой женщиной. Некоторые передавали, что слышали о нем в Гринвиче, другие – в Ричмонде. Так как прошло уже несколько дней, то было ясно, что Грин не имел намерения вернуться к своей семье.
Эсквайр нашел бедную супругу и малолетнего сына в горе и слезах.
– Ах, милый чужой дядя, – встретил его мальчик, плача, – мы опять потеряли отца; утешь маму, она хочет умереть и тоже уйти от меня.
Друг осведомился подробнее об обстоятельствах и, когда узнал все, то пришел в смятение. Он не знал, горевать ли ему вместе с женой или гневаться на этого легкомысленного и ослепленного человека. Наконец у него явилась мысль, что Грин, может быть, одолеет и эту бурю; надо было только позаботиться о том, чтобы отправить его, как только он вернется, в деревенское уединение.
– И вы думаете, – ответила она, – что этим можно чего-нибудь достичь и что меня могли бы успокоить такие спешные меры? Ведь слишком ясно, что он живет под несчастным влиянием, под роковыми чарами, которых не сможет никогда сломить. Я не понимаю, что такое в его душе и сердце толкает его за пределы должного; он вечно разбивает свое счастье и покой; я ведь знаю наперед, что он горько раскается в этом бегстве, даже теперь, в эту минуту, он несчастен, и все-таки он идет своим путем. Он не скоро назад повернет, я заключаю это по тому, что все, оставшееся от вашего великодушного дара, он забрал с собой.
– Разве отец так любит путешествовать? – наивно спросил мальчик. – Почему же он меня никогда не берет с собой?
– Твой отец… – гневно воскликнул эсквайр, но, почувствовав жалость, оборвал речь и сказал: – Ах, бедное дитя, он не отец тебе.
– Нет, – горячо воскликнул мальчик, – он есть и останется нашим отцом. У нас не было никогда другого в доме. А дети должны оплакивать отца, так полагается. Все они говорят, что отец ведет себя дурно, и мама поэтому хочет, чтобы я вел себя как можно лучше. Мама, засмейся же опять хоть разок. Ты знаешь ведь, что, когда ты смеешься, мне нравится даже сердитый дедушка, тогда я обхожусь со своими куклами на дворе, как с настоящими братишками, и я так весел, как король Франции. Но мама плачет слишком много, смех бывает так редко, как солнце вчера, оно за весь день светило лишь одну минуточку. А между тем, она очень хорошо умеет смеяться, – болтал мальчик, прижавшись к эсквайру, – если только захочет, эта нехорошая мама, она совсем не похожа на дедушку, он всегда хмурится.
– Извините его, – сказала Эмми. – Когда я слышу его милый вздор, у меня иной раз сердце разрывается.
– Дорогая, милая госпожа, – сказал эсквайр, растроганный, – лучше нам не говорить больше о Грине. Ваше великодушие и ваша любовь извиняют его. Я не могу согласиться с вами, бранить его в вашем присутствии я не смею и не хочу, а потому не будем упоминать о том, кто так бессовестно заставляет литься драгоценные слезы из ваших глаз. Вас нужно защитить, это главное. Я позабочусь, чтобы вы могли приличным образом вернуться к вашим родителям; если, помимо этого, вы захотели бы принять мою помощь, мою дружбу…
– Вы и так слишком много сделали для нас, – прервала его Эмми.
– Возьми, дитя! – воскликнул эсквайр. – Не мешайте же мне, благородная женщина! – Он дал мальчику кошелек с золотом. – Вам, верно, придется здесь еще за многое заплатить, и мало ли что понадобится до отъезда.
Не дожидаясь благодарности, он удалился; но на улице его неожиданно встретили стражники, уже разыскивавшие его, и повели в тюрьму и к допросу, так как выяснилось, что он приходится родственником Артингтону, часто виделся с ним и даже посетил Гакета на его квартире.
_____
Эмми со своим мальчиком уехали, эсквайр же несколько раз был допрошен по поводу его отношений к Артингтону и Гакету. Дело последнего скоро было закончено, его казнили как изменника, и та же чернь, которая приветствовала посланных им апостолов, теперь с шумной радостью смотрела на его позорную смерть. Эсквайра, в невинности которого судьи убедились, вскоре оправдали, и ему было дозволено посетить своего кузена в тюрьме, где он нашел его в странном, совершенно непохожем на прежнее, состоянии.
Артингтон принадлежал к тем легко возбудимым характерам, которым свойственно перескакивать от одной крайности к другой. Насколько он до этого был кичлив и самоуверен, настолько теперь стал сокрушенным и смиренным. Во время допросов он не оказал судьям ни малейшего уважения, зато упал ниц перед Гакетом, чтобы молиться на него, и этот безумец снова одурманил его ложными обещаниями. Когда эсквайр теперь вошел к нему, то нашел несчастного лежащим на полу в слезах.
– Ах, кузен, дорогой кузен, – воскликнул он, – ты для меня, как солнце, восходишь в моей мрачной тюрьме! Итак, нашлось еще существо, заботящееся обо мне, несчастном, потерянном? Вот это христианин, это любовь!
– Ну, что, бедный, слабый ты человек, – сказал эсквайр, – где теперь твои безумные надежды? Позавчера казнен преступный Гакет, а вчера, с горя и вследствие полного воздержания от пищи, Коппингер умер в тюрьме, куда он и пришел уже порядком изголодавшийся. Где же теперь твой пророческий дар? Куда девался твой спаситель мира?
– Не смейся, кузен, – воскликнул безутешный Артингтон, – не упрекай меня; я все это сам себе сказал, после того как должен был присутствовать при казни безбожного Гакета. Мне и в голову не приходило, что человек может так нагло обманывать и что можно дать себя обмануть таким грубым, очевидным способом. Но я думаю, что-нибудь более тонкое как раз и не провело бы нас так ловко; и вот теперь я погиб и оказался в заблуждении, которое никогда не смогу исправить. Не правда ли, кузен, дома мне было так хорошо? Лучшего нельзя было и пожелать; и нужно же было тебе послать меня в Лондон, чтобы здесь сатана завладел моей бедной душой и затянул у меня на шее губительную петлю!
– А знаешь ли ты, – продолжал эсквайр, – что все верующие твоей секты теперь проклинают тебя и Гакета, что никто вас не хочет признавать за святых или хороших людей? До сих пор безумие пуритан еще не разражалось открытым бунтом; их ропот против церкви и правительства происходил втихомолку и не имел дальнейших последствий. Но нынче дан ужасающий пример, и не подлежит сомнению, что теперь будут приняты более строгие меры против этих сектантов. Поэтому все пуритане отрекаются от вас и вашего безумия; но если их станут больше прежнего притеснять и тревожить, они, может быть, и будут вынуждены поднять восстание; и так с этого часа, чего доброго, разрастется пагубная борьба между подданными и правителями, которая в роковые моменты ослабления власти может иметь самые тяжелые последствия. И все эти беды вызовете прежде всего ты и твои друзья своим сумасбродством.