Текст книги "Немецкая романтическая повесть. Том I"
Автор книги: Людвиг Тик
Соавторы: Вильгельм-Генрих Вакенродер
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 32 страниц)
Эсквайр задумчиво посмотрел на незнакомца, а Марло воскликнул:
– Пусть он держит речь! Я не хочу, чтобы про меня говорили, что я, как тиранн, завладел разговором и что в моем присутствии кому-нибудь в нашем обществе, кто бы он ни был, не разрешается говорить.
– Что же, – молвил эсквайр, – скажите, молодой друг, не ошибся ли господин Грин, наблюдая за выражением вашего лица, и понимаете ли вы, действительно, что-нибудь в этом деле.
– Предмет слишком важный, – ответил незнакомец, – для того чтобы я мог думать, что скажу о нем что-нибудь значительное, особенно против учителей. Господин Марло дал нам стихотворения, которыми мы все восхищаемся, а это главное. Тот чувственный восторг, о котором он утверждает, что он составляет, так сказать, уток нашей жизни, так что без него невозможна никакая ткань, а еще менее художественные рисунки на ней, – конечно, нельзя отрицать. Спрашивается только, составляет ли он сам по себе как естественное побуждение, по своему влиянию и силе, будь они даже огромны, – задачу для поэзии или даже ее венец. Так как всякое творчество есть все-таки лишь превращение, то мне кажется, целью поэта должно быть, да и было всегда, развить до небесной ясности, до тоски по незримому это побуждение, волнующее и развивающее животное грубо и сильно, а цветок таинственно, и сочетать теснейшим образом телесное с духовным, вечное с земным, Купидона с Психеей, в духе старой сказки[33]33
Римского писателя Апулея (II век н. э) в его романе «Золотой осел».
[Закрыть], в присутствии и с одобрения всех богов.
– Смотрите, – сказал Марло, – наш молодой друг достаточно начитан; только я думаю, что таким путем и страсть и пыл превратятся в ничто и рассеются. Кто таким образом пытается разгадать жизнь, находит всегда лишь смерть. Это будет прямой противоположностью поэзии и выродится в безжизненные аллегории, как пустые схемы, отрезвляющие всякое сердце холодом. Таковы были старинные моралитеты[34]34
Средневековые пьесы моралистического содержания.
[Закрыть], из коих мы еще обладаем несколькими; об этом говорили высокопрославленные стихотворения этого петраркиста Суррея[35]35
Генри Говард граф Суррей (Surrey, 1516—1547), английский лирик, подражатель Петрарки.
[Закрыть], друга Генриха Восьмого; этим страдает, – что бы ни говорили его поклонники, – прелестная «Царица фей» нашего Спенсера[36]36
Незаконченный эпос Эдмунда Спенсера (1552—1599) «Царица фей» представляет собой аллегорию на королеву Елизавету.
[Закрыть], из которого многие, называющие себя лучшими, хотят сделать величайшего, даже единственно истинного поэта Англии. Они приняли бы вас плохо, сэр, с вашим восхищением перед бедным Марло, хотя он и сам охотно прохаживается под зеленой сенью спенсеровских лесов, в сумраке, что так мило оживляется журчаньем ручейков и отдаленной песней соловьев, дышит ароматом и пронизан лунным светом, но все же нередко подавляет нас, при всем наслаждении, дремотной усталостью и тяжелыми снами.
– Эти первые три книги, которые только что вышли, – сказал эсквайр, – появились так чудесно, как иногда весна со всей своей листвой и цветами. Это чудо некоторым образом поражает, восхищает и ошеломляет; на первых порах нам и в голову не приходит, что лето и осень могут быть в своем роде красивее и прелестнее. Мне кажется неоспоримым, что новый тон, новые искания, неслыханные еще доселе слог и стихосложение звучат чарующе; и даже эти сумерки и сладкая усталость, о которых вы только что говорили, мне кажутся необходимыми для этого произведения с его густыми тенями и темными гармоническими красками.
– Целое, – сказал Марло, – когда оно будет закончено, должны составить двенадцать таких книг, а каждую книгу – двенадцать песен. Кто сможет это читать? Не окажется ли там множества пустых затычек, аллегорических, вялых описаний и речей, понадобившихся лишь для окончательного сооружения громоздкого строения, требующего тут флигеля, там колоннады ради симметрии? Уже теперь нельзя не заметить такого рода прозаической потребности, проистекающей не из поэзии. Но вы правы, эти песни, как новое вино, опьяняют всю нацию. Если я на этот счет несколько иного мнения, то таково же мое отношение и к прославленной «Аркадии» нашего Филиппа Сиднея[37]37
Филипп Сидней (1554—1586) наряду со Спенсером главный представитель придворной искусственной поэзии времен Елизаветы; его «Аркадия» – старейшая английская пастораль.
[Закрыть]. Я нетерпелив и для меня подобные книги слишком длинны; и реже всего их будет читать тот, кто сам хочет что-нибудь создать. Теперь многие утверждают о «Царице фей», что она составит основу истинной национальной поэзии будущего, а я часто льстил себя, что я и мои друзья положат эту основу на свой лад, ибо я не могу представить себе, что народ когда-либо вполне поймет и насладится этими, хотя и поэтичными, но все же странными песнями. Мне кажется, со времен нашего Чосера[38]38
Чосер (ок. 1340—1400) – отец английской поэзии; его образцовое произведение «Кентерберийские рассказы» – сборник новелл в стихах.
[Закрыть] ничего не было написано, что принадлежало бы всему народу. А из произведений славного старика я, собственно, имею в виду только «Кентерберийские рассказы», а из них опять-таки остроумные и комические; его бесподобное изображение характеров навсегда должно служить образцом для каждого англичанина, это самая яркая веселость и самый светлый ум, которые я когда-либо встречал в литературе.
– Вы, – снова начал дворянин, – уже достаточно сделали, чтобы избежать всякого тумана неопределенности и отвлеченности, ваши друзья также поддерживают вас в этом, а ваши ученики и последователи, вероятно, пойдут тем же путем. Как отрадно, что в вашем «Эдуарде Втором»[39]39
Трагедия Марло (напечатана в 1598 г.).
[Закрыть] вы так благородно представили нашу богатую великими и трагическими событиями отечественную историю! Господин Грин обработал несколько сказочных преданий[40]40
В пьесах «Джордж Грин, векфильдский полевой сторож» и «Чудесное сказание о монахе Беконе».
[Закрыть] так легко и изящно, что хотелось бы побольше в этом роде. Ваш приятель Джордж Пиль[41]41
Джордж Пиль (ок. 1550—1598), автор исторической драмы «Эдуард I».
[Закрыть] идет по тому же пути, и мне передавали, что некоторые неизвестные авторы обработали уже с величайшим успехом еще другие отечественные сюжеты для театра.
– О да! – воскликнул Грин. – Скоро дойдет то того, что ученик будет обходиться без хронологии и сможет весело изучать историю Англии в театре. О театр, милое, превосходное учреждение! Если бы мы, бедные авторы, по крайней мере от него избавились!
– Почему? – спросил: эсквайр.
– Мы, – гневно продолжал этот обычно приветливый человек, – почти первые дали и вложили в уста комедиантам и их недалеким директорам кое-что разумное; но теперь, когда народ сбежался и приохотился к театру, они это уже забыли. Теперь они думают, что не нуждаются больше в нас, и для них столь же желательны и даже еще более сочинения кропателей и неизвестных пачкунов; жалкие опыты, иной раз написанные как будто совсем необдуманно, достигают неменьшего успеха, чем стихотворения, стоящие нам времени и бессонных ночей. Только мы сделали театральных предпринимателей тем, что они есть, но мы в то же время и испортили их. И какая цена, в конце концов, лучшей театральной пьесе? Моя и моего друга истинная слава может основываться только на наших других произведениях, ибо становится все очевиднее, что почти каждый может написать занятную пьесу, особенно если комедианты ее хорошо сыграют, а нельзя отрицать, что последние с каждым днем становятся лучше и в своем так называемом искусстве дают больше, чем можно было ожидать лет десять тому назад.
– Эти лишенные вдохновения актеры, – продолжал Марло, – скоро сами вздумают писать все, что нужно для их сцены. Для нас это, может быть, и безразлично, так как наша жизнь и слава зависят не от этого минутного и изменчивого успеха. Несколько вещиц из нашей истории уже имели блестящий успех, потому что в ход были пущены старые воспоминания, расположение к известным людям и так называемая любовь к отечеству, и всеми этими приправами подкупили тупую и невежественную толпу. Но какое дело истинному порту до его так называемого отечества? Клочок земли, на котором он случайно родился! Ему открыты, его власти покорны все царство фантазии, юг и север и мир духов сверх того. Тот, кто, желая вдохновиться счастием и несчастием, великодушием, злобой и ужасными происшествиями, еще может интересоваться тем ничтожным клочком земли, на котором он увидел свет, и в великие картины не может не вплетать произвольно воспоминаний детства, уж наверное ничего не имеет общего с поэзией. Поэтому я наделил моего Тамерлана[42]42
Герой трагедии Марло «Тамерлан Великий».
[Закрыть] большей красотой и величием, чем те могли когда-либо придать своим Тальботу, Глостеру или слабому Генриху Шестому[43]43
Король Генрих VI, так же как и полководец Джон Тальбот (1373—1453) и Гёмфри (Humphrey) герцог Глостер, дядя Генриха VI, выступают в шекспировской драматической хронике «Генрих VI».
[Закрыть], или даже старым, забытым сказочным фигурам, которых болезненная расслабленность поэтов опять старается нам преподнести. Поэтому моя последняя трагедия, – сказка о немецком волшебнике Фаусте, – мне так дорога, что здесь ужас, страх и все потрясающее, чередуясь с карикатурными, комичными происшествиями, разыгрываются совершенно независимо, вращаются в своей собственной стихии и не нуждаются в обычаях нашего времени или города. В своем «Эдуарде» я также обошелся без участия так называемого отечества или политического гнета, народа и тому подобного. Борьбы партий и невыразимого несчастия слабого короля достаточно, и последний возбуждает в каждом зрителе сочувствие и ужас именно потому, что он только человек.
Незнакомец поднялся.
– Вы опять сердитесь? – сурово спросил Марло.
– Этого никогда еще со мной не бывало, – сказал тот самым приветливым тоном, – я чувствую себя, напротив, весьма польщенным, что мог принять участие в разговоре с столь прекрасными людьми. Но мне пора итти, потому что я не так независим, как вы только что говорили о себе.
– Если вам только позволяет ваш адвокат или прочие занятия, – сказал Марло, – то скажите теперь же то, что имеете возразить.
– Ваше желание, – ответил тот, – для меня имеет силу приказания, а как драматический поэт вы, конечно, умеете лучше использовать мнения, совершенно не схожие с вашими, чем обыкновенные люди. Сперва вы безусловно хотели поставить высшей задачей поэзии чувственный восторг, это главное побуждение нашей природы, общее для всех людей и даже животных. В этом предубеждении вы думали найти высшую, свободу; чувство патриотизма вы, напротив, отвергаете как связывающее и как поэт не хотите признавать ни отечества, ни времени. И все же вы не можете отречься от вскормившей вас стихии, от взрастившей вас среды. Если человек, не имевший детства, не может почувствовать своей возмужалости, то на что же может опираться мир, создаваемый поэтом, если он сам отвергнет необходимейшую для него точку опоры? Любовь к отечеству – это развитое образованием и воспитанием природное чувство, инстинкт, претворившийся в благороднейшее сознание. Она возможна только там, где существует истинное государство, правит благородный государь и может развиваться та свобода, которая человеку необходима, в этих подлинных государствах она овладевает благороднейшими умами и сообщает им высшее вдохновение, бессмертную любовь к стране, к преемственному государственному устройству, к древним обычаям, к веселым празднествам и причудливым преданиям. А если при этом она соединяется с искренним почитанием правителя, как мы, англичане, имеем возможность почитать нашу высочайшую королеву, то на почве этих разнообразных сил и чувств вырастает такое дивное древо жизни и великолепия, что я не могу представить себе никакого интереса, никакой изысканной поэзии, никакой любви и страсти, которые могли бы соперничать с этим высшим вдохновением. И поэт здесь встречает поэзию в великолепнейшем наряде – если он только захочет узнать ее – идущей навстречу его душе. У кого не бьется сильнее сердце при упоминании о Кресси и Азинкуре?[44]44
В сражениях при Кресси (1346) и Азинкуре (1415) англичане победили французов.
[Закрыть] Что за образы – Эдуард Третий[45]45
Король Эдуард III – победитель при Кресси.
[Закрыть], Генрих Пятый, герои гражданских войн роз, честный Глостер, возвышенный Варвик, Страшный Ричард[46]46
Война Алой (Ланкастерский дом) и Белой розы (Йоркский дом) – 1455—1485 гг. – Граф Варвик (Warwick), один из главных героев в войнах роз со стороны Йоркского дома. – Король Ричард III (правил в 1483—1485 гг.) герой одноименной трагедии Шекспира.
[Закрыть] или гигантская фигура Ганта рядом с легкомысленным и несчастным Ричардом Бордосским![47]47
Джон Гант (Gaunt), граф Ричмонд и герцог Ланкастер, третий сын Эдуарда III, дядя Ричарда II (правил в 1377—1399 гг., родился в Бордо).
[Закрыть] Черный принц, которого даже враг упоминал с уважением, Львиное Сердце или его еще более великий отец, счастливейший и несчастнейший из могущественных монархов![48]48
Эдуард принц Уэльский, прозванный по своим доспехам Черным принцем, старший сын Эдуарда III. – Ричард I, Львиное Сердце (правил в 1189—1199 гг.), участник третьего крестового похода, сын короля Генриха II (1154—1189).
[Закрыть] А какое чудо мы пережили всего несколько лет назад, когда в лице огромного флота чужеземное иго уже подплывало к нашему порогу? Какие чувства одушевляли и волновали тогда страну в долинах, лесах и горах! Какие желания и молитвы! Стар и млад радостно и с бьющимися сердцами стремились в ряды храбрых, чтобы пасть или победить. О, тогда, тогда мы действительно чувствовали, не нуждаясь в словах, какое высокое благо, какое сокровище выше всякой земной оценки – наше отечество! А когда затем наша высочайшая королева, вооруженная, на коне явилась перед ликующей толпой защитников отечества, в блеске своего величия, с любовью и милостью, и уста ее заговорили об общей беде, о страшном враге, которого только небо и единодушие воодушевленных сынов отечества могли бы победить, – кто, пережив эти высшие минуты своей жизни, сможет их когда-нибудь забыть? И все-таки мы, вероятно, погибли бы, как ни высоко подняло нас бессмертное чувство, если бы счастье и спасение не упали прямо с неба. Елизавета, Говард, Дрек, Ралей[49]49
Говард (Howard of Effingham, 1536—1624), лорд-адмирал, командовавший английским флотом во время нашествия испанской Армады. – Сэр Френсис Дрек (1540—1596), вице-адмирал, служивший под начальством Говарда. – Сэр Вальтер Ралей (1562—1618) также участвовал в бою против Армады.
[Закрыть] и имена всех тех, которые правили и сражались в те роковые дни, должны упоминаться с благодарностью до тех пор, пока английская речь будет раздаваться на этом счастливом острове. Извините мое волнение, но, мой уважаемый, разве это не целый мир для поэта? Дорогой Марло, мне приходится почти опасаться, что в этом стремлении обходиться только самим собою, без родины, без времени, человек, как вы только что перед этим выразились, превратится в ничто и исчезнет. Но будьте снисходительны к профану, который, как ни хотел этого избежать, все-таки навязал вам длинную речь и свои возражения. – Поблагодарив еще раз всех за их благосклонность, незнакомец оставил зал.
Эсквайр серьезно, даже с умилением, посмотрел ему вслед; Грин кивнул одобрительно, но Марло сказал, не смущаясь:
– Из этой речи можно только заключить, что этот добрый малый не получил научного образования и не был в университете. Ибо мы все обязаны занятиям наукой и знанию классических авторов тем, что с ранней молодости осваиваемся с более широким миром, чем нам может дать современность. Хорошо, если толпа думает так, как он, но развитой или свободный человек заимствует подлинное дыхание жизни у древних республик, и высокий Олимп все еще остается обиталищем наших богов.
– Ты во всем силен и могуч, – сказал Грин, – но, должен сознаться в своей слабости, я был тронут, и это бывает со мной часто в таких случаях. Я думал также об окончании своего «Роджера Бекона», которого я заставляю закончить вещим похвальным словом нашей королеве; теперь, после речи даровитого писца, я мог бы написать эту вещь совершенно по-иному.
– Так как мы теперь одни, – сказал эсквайр, – то позвольте мне говорить с вами как с другом и простите меня заранее, если я, может быть, несколько преждевременно и чересчур смело пользуюсь этим званием. Я предпринял свое путешествие отчасти для того, чтобы познакомиться с вами, уважаемый господин Марло; это мне удалось, но я был бы еще счастливее, если бы мог быть вам чем-нибудь полезным. Я человек состоятельный, а так как слыхал, что вы иногда бываете в затруднении из-за недостатка в презренном металле, то скажите мне, какой суммой я могу вам услужить, и если мой уважаемый друг не сердится за мою откровенность, то к его услугам двести фунтов.
Марло слушал с видимым смущением, все лицо его покрылось пылающей краской, горящие глаза были полузакрыты и опущены, несколько полные губы, каралось, выражали сопротивление. Грин сперва смотрел большими глазами на незнакомца, затем кашлянул, неуверенный в том, что скажет его друг, и стал пить медленными глотками. Марло ответил лишь после паузы.
– Вы благородный, обходительный человек, и хорош бы я был, если бы негодовал на такое великодушие. Но доверие за доверие: даю вам слово, что я не нуждаюсь в вашей помощи, но вы будете первым, у кого я стану искать ее, как только буду в ней нуждаться. Но если вы, действительно, хотите быть моим другом, как вы это предлагаете, то позвольте мне к этому отказу прибавить просьбу, которою, мне кажется, я сделаю вам больше чести, чем если бы сам стал вашим должником. Видите ли, мой дорогой Грин находится уже давно в самой гнетущей нужде; как ни легкомыслен он, но чувствует себя все же скованным ею, и, что больше всего достойно сожаления, этим парализуется его прекрасный талант, который (хотя я перед этим и говорил немного хвастливо) по меньшей мере не уступает моему, если не превосходит его, так как, во всяком случае, за ним остается неоспоримое преимущество большей разносторонности. Этого способного человека вы, действительно, можете осчастливить вашим великодушием, так как он тогда восторжествует над издевательствами низменных умов, злорадно насмехающихся над его нуждой, но никогда не способных понять его возвышенных мыслей.
Эсквайр встал и с чувством обнял уважаемого поэта; затем он обернулся к Грину, в высшей степени пораженному таким оборотом разговора, и сказал с умилением:
– Так я всегда представлял себе дружбу между поэтами, и не я, дорогой Грин, нет, ваш друг Марло дарит вам эти двести фунтов. Если эта сумма вырвет вас из затруднения, то благодарите за это его, а не меня; но если в будущем я смогу еще что-нибудь прибавить, чтобы устроить вашу жизнь, то я буду гордиться, если вы впоследствии почувствуете себя обязанным и мне хоть сколько-нибудь.
Грин поднялся, пораженный, смущенный, почти уничтоженный радостью.
– Христофор, – воскликнул он и обнял стройного своего друга, – ты необычайный человек!.. – Он хотел продолжать, но слезы и рыдания прервали его речь. Немного успокоившись, он обратился к дворянину. – Вы извлекаете меня из ада, – воскликнул он с воодушевлением, – великодушный человек! Только теперь, когда я освобожден, я могу обозреть всю глубину моих бедствий; только теперь я смею думать о возможности счастья, к которому я, казалось, уж навеки повернулся спиной.
Он был так потрясен, что должен был сесть. Марло старался успокоить его; даже приезжий был тронут таким проявлением радости.
– Видишь, – обратился Грин к Марло, – ты дожил-таки до того, что твои насмешки превратились в ничто? Да, в твоем присутствии я всегда хочу быть человеком такого же высокого духа, как ты; я стыжусь казаться кротким, добрым и благочестивым. Когда этот злой, милый, чудный, безбожный Христофор, отрицающий бога устами и все-таки так часто поступающий по его заветам, поступивший и сейчас со мною, как христианин, самаритянин и верующий, – когда этот благочестивый злодей ушел вчера от меня, после того как мы суетными устами покощунствовали с легким сердцем над святынями, – я лег спать один в четырех голых стенах; я прочел напоминание о старом долге на бледном лице моего бедного хозяина, который и не думал прибегать к бурным речам, меня охватило раскаяние, и я разрыдался. Еще во время нашего разговора и смеха меня томили уныние и тоска. О небо! Как часто случается, что мы лжем пуще всего тогда, когда правда хочет потоками слез вырваться из глаз! В тихую полночь я встал на молитву в глубоком сердечном сокрушении и смирении, дерзкий разум мой почувствовал себя младенцем пред господом; ах! у меня даже не было смелости молить о помощи и спасении; нет, я только молил, чтобы господь сохранил мне это настроение, чтобы добрый ангел мой наделил меня смелостью, и я мог бы устоять перед моим другом и больше не отрицать всеблагого. И вот, ангел уже привел моего духа-хранителя в этот дом, и он выручает меня, и мой Христофор содействует этой помощи; я могу лепетать молитвы и благодарения и скоро смогу вновь увидеть лицо моей Эмми. Она приедет в город с моим сыном.
– Вот перед вами бедный, добрый грешник! – сказал Марло, улыбаясь и утирая слезы.
– Успокойтесь, милый Грин, – сказал эсквайр, – я слышу, что вы муж и отец.
– Как эти два слова режут мою душу! – воскликнул потрясенный поэт. – Я – отец! Да я хуже ворона или волка, которые все-таки заботятся о своих детенышах. Я знаю, что мой сын голодает, что он лепечет мое имя младенческими устами, но отец и супруг далек от него, не видит его сияющих глаз, его ручек, протянутых к хлебу, который плачущая мать ему приносит, а прокучивает последние гроши, даже слезы матери и кровь ребенка в трактире; преследуемый кредиторами, осмеянный толпой, презираемый добропорядочными гражданами, едва ли возбуждающий жалость в мягкосердечном, он, этот отец, забывает мать своего ребенка, которой он дал тысячи ложных клятв, молодость которой он погубил, сердце которой он разбил, на нежную любовь и безграничную преданность которой он ответил легкомыслием и изменой. Этот погибший подлец шатается в толпе глупцов, маскируя свое безутешное отчаяние песнями и стихами, смехом и шутками, и думает пением и игрой, трагедией и моралью поднять и направить на путь добродетели своих братьев, которые все лучше его; он должен был бы учиться у последнего нищего и узника в цепях, даже палач посмотрел бы на него с презрительной жалостью, если бы мог заглянуть в сокровенное его души.
– Довольно, – сказал эсквайр, – если вы говорите искренно, то умерьте ваши жалобы и презрение к самому себе, чтобы сохранить силы для лучшего образа жизни. Тем более кстати пришелся мой дар, или, как я уже сказал, дар вашего друга, если он поможет вам не только поправить внешнее положение, но и залечить ваше разбитое сердце и вернуть потерянный покой.
Марло завладел разговором, чтобы умерить волнение несчастного; приезжий поддержал его в этом намерении, и через некоторое время бурное потрясение поэта улеглось. Марло стал рассказывать о своей молодости, об университетских годах, о коротком, но любопытном времени, когда он выступал артистом, правда, без успеха, и как вскоре после этого решил жить только для занятий поэзией.
– И я когда-то стоял на подмостках, – сказал Грин, – и при гораздо более любопытных обстоятельствах, чем друг Христофор. Кончив курс наук, я отправился путешествовать по белому свету с двумя молодыми богатыми дворянами, дружбу которых я снискал в университете. Молодые, здоровые, ни в чем не испытывая недостатка, имея деньги в избытке, мы, безумцы, не нуждались ни в боге, ни в провидении, ни в добродетели. Остроты и шутки, шалости и веселье, наслаждение и задор были нашими идолами, и я считал себя счастливейшим из людей, так как мог рыскать с полной беззаботностью по чудесным равнинам Италии и посещать берега и волшебные горы Андалузии и Гренады. Великодушие моих друзей выражалось в том, что они обходились со мной, как с равным, и делили со мною средства, предназначенные для путешествия, так что я привык в их обществе жить, как дворянин, мотать, хвастать, задирать, дорого покупать любовные связи и быть обманутым в игре. Я и не думал, что это баловство может сделать меня несчастным на всю жизнь, когда я проснусь, наконец, от сна; так и должно было случиться. Прошло несколько лет, и мы вернулись в Англию; один из моих друзей умер, другой удалился в уединение и, убежденный некоторыми пуританами, посвятил жизнь раскаянию и покаянию, не заботясь о товарище по грехам. Я вернулся в университет, чтобы продолжать свои занятия и достичь академических степеней. По протекции видных покровителей, я получил через некоторое время должность пастора в графстве Эссекс. Деревенское уединение, душевный покой среди красивой природы, скромная деятельность и продолжение научных занятий – вес это представлялось мне весьма поэтичным, и в течение нескольких месяцев я старался чувствовать себя довольно счастливым. Но в моей душе всплывали картины Неаполя, Тарента, Кадикса и Малаги и притом в самых блестящих красках; все, чем я наслаждался, все знакомства, произведения искусства, веселые шутки и разговоры, соблазнительные красавицы Венеции, сладострастные танцы Испании – дурманили в воспоминании мне голову, и когда я затем пробуждался, то убогая действительность, в которой я находился, казалась мне еще мрачнее. Но хуже всего было то, что я перед самым переездом в церковный дом присутствовал в Лондоне на представлении нескольких пьес. В Италии театр не особенно привлек меня; в Испании, хотя исполнители, как и произведения, и были лучше, но я жил слишком рассеянной жизнью, чтобы особенно наслаждаться этим родом поэзии. В Лондоне же я увидел такие приемы игры, услышал такую естественную дикцию, что вся душа моя прониклась этими стихотворными произведениями. Мне стали ненавистны моя церковь, моя служба и уединение. Нет человека более несчастного, чем тот, кто ошибся в своем призвании. Я разыгрывал во сне трагедии и комедии и пользовался успехом; Вселившийся в меня лукавый дух лишил меня покоя; я оставил свою должность и отправился в Лондон. Так как я перед тем послал несколько пьес, которыми наслаждалась толпа, то меня встретили с распростертыми объятиями. Я стал выступать как в чужих, так и в своих комедиях; стечение публики было необыкновенное, так как многие шли, чтобы посмотреть на поэта, которого они уже полюбили, другие, чтобы злиться на то, что священник так преступно сменил свое звание на противоположное; иных же привлекали любопытство и необычайность. Меня хотели убедить, будто у меня такой талант, что я могу стать вторым Росцием;[50]50
Знаменитый римский актер I века до н. э.
[Закрыть] однако, или мне недоставало таланта, или нее моя неусидчивость погнала меня дальше, но это положение стало мне несносным еще скорее, чем предыдущее. В это время я, скитаясь по стране, познакомился с моей Эмми. Тут только я узнал, что такое любовь, так часто мною воспеваемая. Но отец ее, владелец маленькой усадьбы, не хотел и слушать о моем сватовстве, он с презрением отказал мне, упрекая меня в недостатке характера и твердости. Чудный образ девушки, моя страсть к ней и мало-помалу просыпавшаяся в ней любовь ко мне сделали для меня все возможным. Никакая жертва не была для меня слишком велика, никакое предприятие слишком трудно, никакое усилие чересчур утомительно, чтобы только назвать ее своей. Родители принуждены были, наконец, согласиться на наш союз; они забыли прежнее недоверие ко мне и полюбили меня. Желанный день настал. Я открыл школу, и мне доверили детей знатных и состоятельных людей окрестности. Местность была красива, моя супруга счастлива, я чувствовал себя, как в Элизиуме. Благодать господня проявлялась во всем, сад, хлебные поля процветали, а по истечении быстро промелькнувшего года я стал отцом мальчика. Тут…
– Отчего вы остановились? – спросил эсквайр. – Я догадываюсь о вашем новом несчастье.
– Нет, сэр, нет, – возразил Грин, между тем как глаза его снова увлажнились слезами. – Тут нам досталось наследство в Лондоне, а с ним и тяжба. Дело казалось нам значительным, хотя сумма сама по себе была невелика. Надо было кого-нибудь послать в Лондон, чтобы получить деньги и начать дело. Я отказывался ехать, как будто видел злого духа, стоявшего вдали, в ожидании меня. Наконец я дал убедить себя ласковым просьбам моей супруги, и с тех пор – вот уже два года – я сижу здесь; я заставил выслать себе мало-по-малу, под тем или иным предлогом, часть ее приданого, растратил ее наследство, так же как и сумму, выигранную мною в тяжбе, задолжал всему свету, терзаюсь раскаянием и не писал жене ни слова уже десять месяцев, чтобы в объятиях негодной любовницы – забыть? нет! – но унижать ее и себя и готовить свою душу для ада.
После некоторых обсуждений было решено, что попавший в крайность Грин оплатит полученной суммой свои долги и вызовет супругу в Лондон, чтобы можно было составить вместе с ней план будущей жизни поэта. Затем все расстались, с непременным условием встретиться снова как можно скорее. Грин пошел провожать своего благодетеля, желавшего отыскать в окрестностях Тауэра двоюродного брата, с которым у него были дела, а Марло пошел с пажем, чтобы нанять для любезного дворянина тихую квартиру в Саутуорке[51]51
Южная часть Лондона, на правом берегу Темзы – Тауэр, городская цитадель, близ Лондонского моста, на левом берегу Темзы.
[Закрыть].
Марло стоило немалого труда провести молодого человека сквозь толчею. Для пажа все было ново, сам того не замечая, он остановился, чтобы все подробно рассмотреть. То его внимание привлекали нарядные всадники со своими слугами, то еще невиданные им кареты, затем солдаты или вывески с самыми разнообразными изображениями, висевшие на домах по обеим сторонам улицы.
– Как тебя зовут, сын мой? – спросил Марло.
– Ингерам.
– Ты еще никогда не был в городе?
– Даже в маленьком не был еще.
– Ты хотел бы остаться здесь в Лондоне?
– Здесь, наверно, живется, как в раю, но мой господин скоро уезжает опять назад, а тогда мне придется вернуться с ним домой. Скажите-ка, что это за длинная улица?
– Это знаменитый Лондонский мост.
– Мост? Но я не вижу воды.
– Он застроен с обеих сторон домами и торговыми рядами.
– А куда же делась вода?
– Где она всегда была: из всех этих домов видна река.
– Глядите! Опять солдаты! Как свирепо и дерзко смотрят эти люди! Скажите же мне, высокий господин, похожи на этих людей короли – тот, что во Франции, и тот, что в Шотландии?
– Почему?
– Потому что мой эсквайр говорил, что у вас королевский вид.
– Значит, ты находишь, что я похож на солдата. А каким же, по-твоему, должен быть король?
– Таким рассудительным, таким мягким и ласковым, точно каждый, даже самый богатый, может получить от него милость; он не смеется, но все же так приветлив, что всякий к нему чувствует доверие, и даже самый знатный радуется, когда он ему улыбается. Так я себе всегда представлял королей из Амадиса и Бевиса[52]52
«Амадис Галльский», известный рыцарский роман. – Бевис из Гемптона, английский певец X века. Но, вероятно, тут опечатка, и следует читать «Сельвис» («Selves de Selva», подражание и продолжение «Амадиса»).
[Закрыть], хотя, может, это и были тиранны.
– И все то, что ты сейчас описал, ты увидал в том незначительном писце?
– Я дрожал перед ним, так как думал, что это должен быть самый важный по всей Англии человек после королевы. Мой господин говорил о поэтах, а я еще не знал, что это такое стихотворец. Но разве писец, по меньшей мере, не поэт?
При этом простодушном вопросе Марло вошел в галантерейную лавочку, чтобы купить пару душистых перчаток. Продавщица, хорошо образованная женщина, была очень приветлива и казалась польщенной тем, что этот красивый, уважаемый человек шутил с ней так дружески. Паж с восторгом любовался видом на реку и Тауэр, открывавшимся через окна задней комнаты, дверь в которую была открыта. Марло уже вышел на улицу, а паж все еще любовался ландшафтом с открытым ртом.
– Эй, ты, человечек! – крикнул ему поэт. – Идем же, и запомни как следует дорогу, чтобы ты потом мог со своим господином найти дом.
– Как не запомнить дома на мосту, – воскликнул паж, – и громадную реку и зеленые луга в задней комнате!
Они свернули с моста в улицу направо; навстречу им, смеясь и громко болтая, шла красивая женщина со свободными манерами и легкой поступью.
– Ого! Как это ты сюда попала, в это предместье? – удивленно спросил Марло.
– А ты? – воскликнула красавица. – Откуда у тебя, дурень, этот хорошенький флюгерный петушок? – Она погладила пажа по щеке и по подбородку, и при грациозном движении свободная одежда спустилась с круглого блестящего плеча, открывая почти целиком левую полную и ослепительно белую грудь. Она не торопилась закрыться, так что молодой крестьянин стоял еще более очарованный, чем на мосту или на улицах.
– Оставь этого ребенка, – сказал поэт немного резко. – Я еще не сделался таким важным господином, чтобы он мог мне принадлежать. Добрый Ингерам в качестве пажа сопровождает провинциального эсквайра, остановившегося пока в «Морской деве».