Текст книги "Немецкая романтическая повесть. Том I"
Автор книги: Людвиг Тик
Соавторы: Вильгельм-Генрих Вакенродер
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 32 страниц)
ЖИЗНЬ ЛЬЕТСЯ ЧЕРЕЗ КРАЙ
Суровой зимою в конце февраля случилось странное происшествие, о причине которого, о том, как все было, и о наступившем затем успокоении в столице носились самые невероятные и противоречивые слухи. Естественно, что когда каждому хочется поговорить и рассказать, не зная в чем собственно дело, то даже обыкновенный случай приукрашивается вымыслом.
Событие это произошло в предместье, довольно людном, на одной из самых узких его улиц. То говорили, что какой-то предатель и бунтовщик обнаружен кем-то и схвачен полицией, то, что какой-то безбожник, спевшийся с другими атеистами, захотел вырвать с корнем религию, но что после упорного сопротивления он сдался начальству и сидит теперь под замком, пока не наберется лучших убеждений и правил. Но перед тем он, еще у себя на квартире, защищался с помощью старой пищали и даже палил из пушки, и до тех пор, пока он не сдался, лилась кровь, так что консистория и уголовная палата будут, пожалуй, настаивать на его казни. Политиканствующий башмачник высказал предположение, что арестованный – это эмиссар, который, будучи главой многих тайных обществ, находится в теснейших отношениях со всеми революционерами Европы; в его руках сходятся нити из Парижа, Лондона, Испании, а также из восточных провинций, и дело уже дошло до того, что в далекой Индии готово разразиться чудовищное восстание, которое перекинется тотчас, подобно холере, в Европу, чтобы воспламенить весь горючий материал.
Достоверно известно было лишь то, что в одном маленьком домике произошел какой-то бунт, была вызвана полиция, народ зашумел, замечены были видные люди, которые вмешались в дело, и спустя некоторое время все опять утихло, причем никто не уловил действительной связи. Нельзя было отрицать некоторых разрушений в самом доме. Каждый представлял себе дело так, как подсказывали ему настроение или фантазия. Плотники и столяры исправили затем все повреждения.
В доме этом жил человек, которого не знал никто из окружающих. Был ли это ученый? Или он занимался политикой? Местный ли это житель? Или пришлый? На этот счет никто, даже самый большой умница, не мог дать удовлетворительного разъяснения.
Знали только, что этот неизвестный жил очень тихо и уединенно, его никогда не видели на прогулке, где-либо в общественных местах. Он был еще не стар, хорошо сложен, и его молодую жену, разделявшую с ним уединение, можно было назвать красавицей.
На святках моложавый мужчина, о котором идет речь, сидя в своей комнатке и плотно прижавшись к печке, так говорил своей жене:
– Ты знаешь, милая Клара, как я люблю и почитаю господина Зибенкеса нашего Жан-Поля;[11]11
Зибенкес – герой романа Жан-Поля Рихтера «Цветы, плоды и шипы, или брачная жизнь и свадьба адвоката бедных Зибенкеса».
[Закрыть] но как этот юмористически настроенный герой вышел бы из положения, в котором мы с тобой оказались, остается для меня загадкой. Не правда ли, милочка, теперь, кажется, все средства исчерпаны?
– Конечно, Генрих, – отвечала она с улыбкой и тут же вздохнула, – но если ты остаешься веселым и жизнерадостным, милейший друг, то возле тебя и я не могу себя чувствовать несчастной.
– Несчастье и счастье – это только пустые слова, – отвечал Генрих; – когда ты покинула дом своих родителей и ушла со мной и когда ты с таким великодушием ради меня пренебрегла всеми предрассудками, тогда-то наша судьба и решилась на всю жизнь. Жить и любить стало нашим девизом; а то, как мы будем жить, казалось нам совершенно безразличным. И я хотел бы еще теперь спросить от полноты сердца: кто во всей Европе может быть таким счастливцем, каким я по праву, чувствуя это всеми силами своей души, смею себя назвать?
– У нас во всем недостаток, – сказала она, – все наше достояние друг в друге, и я ведь знала, когда мы с тобой соединились, что ты небогат; для тебя тоже не было тайной, что я ничего не могла взять с собой из родительского дома. Так нужда и любовь слились для нас воедино, и эта комнатка, наши беседы, наши взгляды в любимые очи – в этом вся наша жизнь.
– Верно! – воскликнул Генрих, вскакивая от радости, чтобы порывисто обнять красавицу. – Как стеснены, постоянно разлучаемы, одиноки и светски-рассеяны были бы мы теперь в этом кругу знати, если бы все пошло своим заведенным порядком. Какие там взгляды, разговоры, рукопожатия, идеи! Животных, даже марионеток, можно было бы так выдрессировать и вышколить, что они произносили бы те же комплименты и прибегали бы к тем же оборотам речи. И, стало быть, мы, мое сокровище, живем в нашем раю, подобно Адаму и Еве, и ни одному ангелу не приходит на ум такая ненужная мысль – изгнать нас отсюда.
– Но, – молвила она тихо, – дрова уже совсем подходят к концу, а эта зима самая суровая из всех пережитых мной.
Генрих засмеялся.
– Слушай, – воскликнул он, – я смеюсь из чистой злости, но все-таки это еще смех не отчаяния, а некоторого смущения, потому что я совершенно не представляю себе, где я мог бы достать денег. Но средство должно найтись; потому что немыслимо, чтобы мы замерзли при такой горячей любви, с такой горячей кровью! Просто-напросто невозможно!
Она в ответ весело рассмеялась и возразила:
– Если бы я, так же как Ленетта[12]12
Ленетта – жена Зибенкеса.
[Закрыть], набрала с собой платьев, которые можно было бы продать, или если бы в нашем хозяйстве водились лишние столовые приборы или медные ступки и кастрюли, то выход легко было бы найти.
– О, да, – сказал он задорно, – если бы мы были миллионерами, как тот Зибенкес, то было бы немудрено, что мы могли бы покупать дрова и даже лучшую пищу.
Она заглянула в печь, где варилась хлебная похлебка, составлявшая весь их скудный обед, за которым подавалось в виде десерта немного масла.
– Пока ты, – сказал Генрих, – займешься распоряжениями по кухне и отдашь повару необходимые приказания, я засяду за свои труды. С какой охотой стал бы я писать вновь, если бы у меня не вышли все чернила, бумага и перья; я непрочь бы и почитать что бы то ни было, если бы только в моем распоряжении была хоть какая-нибудь книга.
– Ты должен мыслить, мой дорогой, – сказала Клара и лукаво на него посмотрела; – надеюсь, что мысли у тебя еще не совсем иссякли.
– Драгоценная супруга, – возразил он, – наше хозяйство так велико и обширно, что оно, вероятно, поглотит все твое внимание; не отвлекайся же, чтобы наше экономическое положение не пришло от этого в расстройство. А так как я отправляюсь сейчас в мою библиотеку, то ты оставь меня в покое; должен же я расширять свои познания и давать пищу уму.
– Он совсем особенный, – сказала про себя жена и радостно засмеялась, – и до чего же он хорош!
– Итак, я снова перечитываю в моем дневнике, – говорил Генрих, – мои прежние записи, и мне хочется изучать их в обратном порядке, начать с конца и постепенно подготовляться к началу, чтобы лучше его понять. Всякое истинное знание, всякое произведение искусства и глубокое мышление всегда должны очерчивать круг, внутренне соединяя начало с концом, подобно змее, жалящей свой хвост – образ вечности, как говорят некоторые, символ разума и всего истинного, как я утверждаю.
Он прочел на последней странице, но уже вполголоса:
– «Существует сказка, что один отчаянный преступник, приговоренный к голодной смерти, постепенно съедал самого себя; в сущности, это басня о жизни и о каждом из нас. У того остались в конце концов, только желудок и челюсть, у нас же остается душа, как принято называть непостижимое. Подобным же образом и я отбрасывал как отжившее также и то, что относится к чисто внешнему существованию. Смешно даже, что я еще имел фрак со всеми принадлежностями, никогда не бывая в обществе. В день рождения моей жены я представлюсь ей в сорочке и жилетке, так как неприлично ухаживать за людьми высшего света в довольно-таки поношенном сюртуке».
– На этом кончаются и страница и книга, – сказал Генрих. – Все соглашаются, что фрак глупая и безвкусная одежда, все считают его безобразным, но никто не решается всерьез, как я, отделаться от этого хлама. И я никак не могу вычитать из газет, последуют ли другие мыслящие люди моему смелому и примерному поступку.
Он перевернул лист и прочел на предшествующей странице:
– «Жить можно и без салфеток. Если подумать, как наша жизнь все более и более заполняется суррогатами и как все увеличиваются всевозможные способы замены недостающего, то я проникаюсь подлинной ненавистью к нашему скупому и скаредному веку и прихожу к решению, так как я в этом властен, жить по образу наших несравненно более щедрых предков. Эти убогие салфетки – сами англичане знать их не хотят и презирают их – явно изобретены для того, чтобы оберегать скатерть. А если, таким образом, считать за проявление широты натуры нежелание беречь простую скатерть, то я пойду еще дальше, объявляя излишней и праздничную скатерть с салфетками в придачу. Продадим и то и другое, чтобы обедать на чистом столе, по образу патриархов, по обычаю – ну, каких же народов? Безразлично! Ведь столько людей на свете не пользуется вовсе столом при еде. И, как уже сказано, я прибегаю к этому не из циничной скаредности, по образу Диогена в бочке, но, напротив, в сознании моего благополучия, чтобы только не стать расточителем из глупой бережливости, как это происходит в наше время».
– Вот это верно, – сказала, улыбаясь, супруга; – но тогда мы жили еще мотами благодаря продаже такого рода излишних вещей. Часто даже у нас бывало два блюда.
Но вот оба супруга уселись за скудный обед. Глядя на них, можно было им позавидовать, до того беспечно веселы были они за их простой едой. Когда хлебная похлебка была уничтожена, Клара вынула из печки прикрытое блюдо и подала изумленному супругу несколько картофелин.
– Смотри, – воскликнул он, – это называется доставить человеку, пресытившемуся изучением стольких книг, нечаянную радость! Этот прекрасный корнеплод содействовал великому перевороту в Европе. Да здравствует герой этого переворота Вальтер Ралей![13]13
Вальтер Ралей в 1584 г. вывез картофель из Виргинии и положил начало его культуре в Англии и особенно в Ирландии.
[Закрыть] – Они чокнулись стаканами с водой, и Генрих посмотрел затем, не треснул ли его стакан от этой вспышки энтузиазма.
– Самые богатые государи древности, – сказал он, – позавидовали бы этому невероятному искусству, этому введению стаканов в ежедневный быт. Скучно, я думаю, пить из золотого кубка, особенно такую прекрасную, чистую, здоровую воду. Но в наших стаканах до того светла и прозрачна освежающая струя, до того сливается она с бокалом, что, кажется, впиваешь в себя эфир, ставший влагою. Наше пиршество окончено; обнимемся же.
– Мы можем теперь для разнообразия, – сказала она, – придвинуть наши стулья к окну.
– Места у нас довольно, – сказал муж, – настоящий ипподром, если вспомнить о клетках, которые Людовик Одиннадцатый[14]14
Людовик XI – король французский (1461—1483).
[Закрыть] приказывал строить для своих опальных. Невероятно, сколько счастья заключено уже в том, что можно поднять, как вздумается, руку или ногу. И все-таки мы еще скованы, если подумать о желаниях, которые охватывают нас и не позволяют нам взлететь, и силки и мы до того связаны друг с другом, что часто наша тюрьма кажется нам нашим лучшим «я».
– Не будь так глубокомыслен, – сказала Клара, касаясь его красивой руки своими нежными и гибкими пальцами; – лучше посмотри, какими причудливыми ледяными узорами мороз разукрасил наши окна. Моя тетка не раз утверждала, что благодаря этим затянутым толстым льдом окнам комната кажется теплее, чем когда стеклы чисты.
– Это вполне возможно, – сказал Генрих; – но я не стал бы пренебрегать дровами, основываясь на этом мнении. В конце концов, лед на окнах может стать таким толстым, что загромоздит всю комнату, и нам некуда будет двинуться, как в том доме петербургском[15]15
«Ледяной дом» был выстроен на Неве в 1740 г. для забавы императрицы Анны Иоанновны.
[Закрыть]. Лучше уж будем мы жить по-бюргерски, чем по-княжески.
– Как чудесен, как богат рисунок этих цветов! – воскликнула Клара. – Кажется, будто они уже встречались нам в действительности, хотя мы и не знаем их названий. Посмотри, то здесь, то там один цветок покрывает другой, и мнится, эти великолепные листья растут на наших глазах.
– Интересно, – спросил Генрих, – исследована ли вся эта флора ботаниками, срисована ли она и занесена ли в их ученые книги? Повторяются ли формы этих цветов и листьев по известным законам или подвергаются все новым фантастическим изменениям? Твое дыхание, твой нежный вздох вызвали эти призраки или тени цветов давно угасшей эпохи, и подобно тому как ты нежно и мило думаешь и грезишь, так некий остроумный гений передает твои причудливые мысли и чувства узорными фантомами или привидениями, словно бледными письменами в каком-то изменчивом альбоме, и я читаю в нем, как ты мне верна и предана и как тебя не покидают мысли обо мне, хоть я и сижу возле.
– Очень галантно, мой уважаемый повелитель! – ответила она ласково. – Вы могли бы давать к этим ледяным узорам, поучительные и содержательные пояснения, похожие на те изящные и ученые толкования, которые встречаются в очерках о шекспировских пьесах.
– Постой, дружочек, – возразил супруг, – не будем забираться в эту область, и не обращайся ко мне никогда, хотя бы и в шутку, на вы. Теперь, после нашего роскошного обеда, я снова примусь за изучение моего дневника. Эти монологи уже сейчас помогают мне разбираться в себе самом, насколько же большее значение они будут иметь для меня под старость. Разве может дневник не быть монологом? И все-таки подлинно гениальному художнику мыслимо представлять себе и вести его диалогически. Но мы редко прислушиваемся ко второму голосу внутри нас. Еще бы! Найдется ли хоть один человек из многих тысяч, который по-настоящему вникал бы в сказанное умным собеседником и воспринимал бы верно его ответы, если они не соответствуют привычкам и запросам говорящего.
– Это правда, – заметила Клара, – и потому-то создан брак в его высоком значении. В любви женщины всегда звучит этот второй голос, правдивый отклик ее души. И поверь мне, то что вы так часто, по вашей мужской заносчивости, называете нашей глупостью или недальновидностью, а не то так женской логикой, неспособностью проникнуть в сущность жизни – и много еще подобных фраз, – вот в этом-то именно и заключается настоящая сущность духовного диалога как дополнения или гармонического созвучия с вашими душевными тайнами. Однако ж, большинство мужчин довольствуется одним лишь бесцветным эхом, и они называют это голосом природы, созвучием душ, а это, в сущности, только неосознанный и пустой отзвук плохо понятых фраз. Но большей частью это и есть их идеал женственного, в который они до смерти влюблены.
– Ангел небесный! – восторженно воскликнул молодой супруг. – Да, мы понимаем друг друга; наша любовь – это настоящий брак, и ты освещаешь и дополняешь во мне тот мир, где чувствуется сумрак и неполнота. Если существуют оракулы, то не должно быть недостатка и в тех, кто слушает их и разумеет.
За этими словами, в подтверждение сказанного, последовало долгое объятие.
– Поцелуй, – сказал Генрих, – тот же оракул. Разве есть люди, которые могут подумать что-либо разумное, искренно сливаясь в поцелуе?
Клара громко рассмеялась, потом вдруг стала серьезной и сказала с какой-то робостью, в которой сквозило сожаление:
– Да, да, а как мы поступаем с нашими слугами, ключниками, стремянными и конюшими, которым мы так часто многим обязаны? Если мы чем-либо возбуждены или капризно настроены, мы высказываем им наше презрение либо высмеиваем их. Мой отец перепрыгнул однажды на своем черном жеребце через широкую яму, и в то время как все кругом удивлялись ему, а дамы хлопали в ладоши, один только старый конюший, стоявший поблизости, неодобрительно качал головой. Этот человек был медлителен и неуклюж, он был смешон со своей длинной косицей и красным носом. «Ну, а вы, – обрушился на него мой вспыльчивый отец, – вы опять станете меня школить?» Но этот прямой и твердый человек не потерял самообладания и спокойно ответил: «Во-первых, ваше превосходительство недостаточно отпустили поводья, потому что вы оробели; прыжок не был в меру свободен и широк, и вы могли бы упасть; во-вторых, заслуга коня была не меньше вашей, а в-третьих, если бы я не дрессировал животное целыми часами и днями, не боясь скуки и не теряя терпения, то и ваше удальство и добрая воля жеребца оказались бы бесплодны». – «Да, это правда, старик», – сказал мой отец и велел щедро его одарить. – Так и мы. Мы смеем только тогда фантазировать, отдаваться своим ощущениям и предчувствиям, грезить и сыпать острыми словечками, когда сухой рассудок уже вышколил всех этих коней. Но осмелься всадник или лошадь на такой отважный прыжок, будучи только диллетантами, они сорвались бы, к общему ужасу или веселью, в канаву.
– Да, это верно, – заметил Генрих, – наша современность подтверждает это на примерах стольких мечтателей или поэтов. Находятся писатели, которые, попав на ложный путь, все же простодушно решаются на этот требующий такого уменья прыжок. О твой отец!
Клара посмотрела на него полными жалости глазами, и он не смог вынести ее взгляда.
– Да, отец, – сказал он, несколько удрученный, – в этом слове так много слилось. И чего мне еще надо? Ты оказалась в состоянии покинуть его, хоть ты и очень его любишь.
Оба задумались.
– Мне хочется почитать дальше, – сказал молодой человек.
Он раскрыл дневник и перевернул с конца еще один лист. Он громко прочитал:
– «Сегодня я продал жадному букинисту редкий экземпляр Чосера, в старом драгоценном издании Кекстона[16]16
Первое кекстоновское издание Чосера вышло в Лондоне в 1475 или 1476 г., второе – несколькими годами позже. Оба эти издания являются редчайшими английскими инкунабулами.
[Закрыть]. Мой друг, милый, благородный Андреас Вандельмеер, подарил мне его в день моего рождения, отпразднованный в юности в университете. Он сам выписал его из Лондона за большую цену и отдал переплести по собственному вкусу в великолепный, богатый переплет со множеством готических украшений. Старый скряга, заплатив мне так мало, сейчас же, должно быть, послал его в Лондон, и получит, конечно, вдесятеро. Надо было мне, по крайней мере, вырезать хоть тот лист, на котором я рассказал историю этого подарка и одновременно пометил наш теперешний адрес. Все это попадет в Лондон или в библиотеку какого-либо богача. Досада берет меня. И то, что я должен был расстаться с этим дорогим мне экземпляром и продать его за бесценок, почти натолкнуло меня на мысль, что я, действительно, обнищал и терплю нужду; ведь эта книга была моим самым драгоценным достоянием, каким я когда-либо обладал, памятью о нем, моем единственном друге! О Андреас Вандельмеер! Жив ли ты еще? Где ты? Помнишь ли ты меня?»
– Я видела, как больно было тебе продавать книгу, – сказала Клара, – но ты ни разу не рассказывал мне подробно об этом друге твоей юности.
– Это был юноша, – сказал Генрих, – подобный мне, но несколько старше и гораздо степеннее. Мы были знакомы со школьной скамьи, и он, можно сказать, преследовал меня своей любовью и страстно навязывал мне ее. Он был богат, но при всем своем большом богатстве и изнеживающем воспитании приветлив и далек от всякого эгоизма. Он жаловался, что я не разделяю его страсти, что моя дружба чересчур холодна и не удовлетворяет его. Мы вместе учились и жили в одной комнате. Он хотел, чтобы я требовал от него жертв, потому что у него во всем был избыток, а мой отец мог оказывать мне лишь скромную поддержку. Когда мы возвратились в столицу, он задумал отправиться в Ост-Индию; ведь он был совершенно независим. Сердце влекло его к чудесам этих стран; там он хотел изучать и созерцать, утоляя свою горячую жажду познания, тоску по далеком. Пошли непрестанные уговоры, просьбы, мольбы сопровождать его; он уверял меня, что я найду там свое счастье, должен найти, так как он, конечно, поддержит меня; ведь его предки оставили ему там огромные имения. Но умерла моя мать, и в последние дни ее жизни я хоть немного смог воздать за ее любовь, был болен отец, и мне нельзя было разделить увлечение моего друга; притом я не обладал необходимыми познаниями, не изучил языков, а всем этим он свободно владел из любви к Востоку. Там еще жили его родственники, которых он хотел разыскать. Мои друзья и покровители, идя навстречу моему давнишнему желанию, доставили мне место в дипломатическом корпусе. Состояние, оставшееся после матери, позволило мне приличным образом подготовиться к поступлению на службу, мне предназначенную, и я оставил отца, на выздоровление которого почти не было надежды. Мой друг настаивал, что я должен дать ему часть моего капитала, с тем чтобы он пустил его там в оборот, а в будущем поделился бы со мной прибылями. Но я думаю, что таким способом он хотел получить предлог когда-нибудь преподнести мне значительный подарок. После того я прибыл в составе посольству в твой родной город, и ты знаешь сама, как сложилась там моя судьба.
– И ты ничего больше не слыхал об этом чудесном Андреасе? – спросила Клара.
– Два письма получил я от него из тех дальних стран, – ответил Генрих; – затем до меня дошли непроверенные слухи, что он умер там от холеры. Так я его потерял, отца уже не было в живых, и я был совершенно предоставлен самому себе, даже в том, что касается моего материального состояния. Но я пользовался расположением посла, при дворе ко мне относились благосклонно, я мог рассчитывать на могущественных покровителей – и все это пошло прахом.
– Конечно, – сказала Клара, – ты всем для меня пожертвовал, но и мои родные навсегда оттолкнули меня от себя.
– Тем более любовь должна заменить нам все, – сказал супруг, – и так оно и есть; потому что наш медовый месяц, как называют его прозаические люди, далеко уже вышел за пределы года.
– Но твоя прекрасная книга, – сказала Клара, – твои великолепные стихи! Если б у нас осталась хоть копия их. Какое наслаждение доставляли бы они нам этими длинными зимними вечерами! Правда, – добавила она, вздохнув, – для этого мы должны бы иметь в нашем распоряжении свечи.
– Ничего, Клерхен, – утешал ее муж, – мы болтаем, а это еще лучше; я слышу твой голос, ты поешь мне песни или ты разражаешься божественным смехом. Никогда в жизни я не слыхал такого смеха, как тебя. В этом шаловливом веселье, в этой радости звучит такое чистое торжество, такое неземное ликованье, притом до того тонкое и так глубоко проникающее в душу, что и в восхищении прислушиваюсь и в то же время размышляю да пытаюсь разобраться в этом. Потому что, моя дорогая, бывают такие случаи и настроения, когда человек, которого давным-давно знают, пугает, а иногда приводит в ужас, разражаясь смехом, идущим из глубины души, какого до тех пор никогда от него не слыхали. Это мне случалось наблюдать даже у чутких девушек, которые до тех пор мне нравились. Подобно тому как в некоторых сердцах дремлет неведомый нежный ангел, который только ждет некоего гения, чтобы тот его разбудил, так нередко в изящном и любезном человеке покоится где-то глубоко в подсознании совершенно плоский дух, который выходит из оцепенения, когда нечто комическое властно проникает в самую отдаленную область души. Наш инстинкт подсказывает нам тогда, что в этом существе есть что-то, чего мы должны остерегаться. О, как полон значения и характерен смех человека! А твой, моя радость, я хотел бы когда-нибудь поэтически изобразить.
– Но поостережемся, – напомнила она, – от несправедливости. Чересчур пристальное наблюдение может легко привести к человеконенавистничеству.
– То, что тот молодой, легкомысленный издатель, – продолжал Генрих, – обанкротился и бежал с моим замечательным манускриптом куда-то на край света, без сомнения, тоже способствует нашему счастью. Легко могло статься, что сношения с ним, вышедшая в свет книга, болтовня об этом в городе привлекли бы к нам внимание любопытных. Твой отец и твои родные, конечно, продолжают нас разыскивать; мой паспорт мог бы быть и еще раз и тщательнее проверен, могло бы возникнуть подозрение, что я живу под чужим именем, и будучи беспомощными, так как мое бегство навлекло на меня гнев моего правительства, мы могли бы быть задержаны и даже разлучены; тебя отослали бы к твоим родственникам, а меня впутали бы в сложный процесс. А в нашем тайнике, любимая, мы счастливы, сверхсчастливы.
Тем временем стемнело, огонь в печке погас, и оба счастливца отправились в узенькую, маленькую каморку на свое общее ложе. Здесь они не чувствовали возрастающего леденящего мороза, не слышали метели, стучавшей в окошко. Светлые сны убаюкивали их, счастье, довольство и радость окружали их среди прекрасной природы, и когда они проснулись после этих прелестных иллюзий, действительность еще глубже обрадовала их. Они долго еще болтали в темноте и не спешили вставать и одеваться; мороз и нужда поджидали их. Но вот забрезжил день, и Клара поторопилась в соседнюю комнатку, чтобы извлечь из пепла искру и развести в печи огонек. Генрих помогал ей, и они смеялись, как дети, над тем, что у них ничего не выходит. Наконец, после того как они долго и напряженно дули и раздували, так что лица у обоих раскраснелись, щепка вспыхнула, и небольшое количество умело наколотых дров было заботливо разложено, чтобы нагреть и печь и маленькую комнатку без всякого расточительства.
– Вот видишь, милый муженек, – сказала Клара, – наших припасов нам едва хватит на завтра: что же потом?
– Как-нибудь образуется, – ответил Генрих с таким взглядом, точно она сказала что-то совершенно ненужное.
Стало уже совсем светло, жиденькая похлебка, приправленная веселой болтовней и поцелуями, сошла за отличный завтрак, и Генрих растолковал попутно супруге, до чего ложно латинское изречение: «Sine Baccho et Cerere friget Venus»[17]17
«Без Вакха и Цереры мерзнет Венера», то-есть: без вина и хлеба стынет любовь.
[Закрыть]. Так проходил час за часом.
– Заранее радуюсь, – сказал Генрих, – что скоро дойду до того места в моем дневнике, где я рассказываю, моя любимая, как я вдруг вынужден был тебя похитить.
– О небо! – воскликнула она. – Как странно и неожиданно были застигнуты мы этим чудесным мгновением! Уже за несколько дней до того я заметила, что отец находится в каком-то раздражении; он резко переменил со мною тон. Он не раз удивлялся и прежде твоим частым посещениям; но теперь он, не называя тебя, говорил о мещанах, которые не знают своего места и навязываются в ровни к людям высшего света. Так как я не отвечала, то он стал сердиться, а когда я, наконец, заговорила, его раздражение перешло в неистовый гнев. Сначала я почувствовала, что он ищет со мной ссоры, а потом заметила, что он и сам наблюдает за мной и заставляет следить других. Спустя неделю, когда я выходила из дому, моя преданная камеристка нагнала меня на лестнице под предлогом, что ей надо что-то поправить в моем туалете, – лакей был впереди – и сказала мне шопотом, что все открыто, что мой шкаф взломан и найдены все твои письма и что через несколько часов я должна уже быть на дороге к моей тетке, жившей в глухой стороне. Мое решение было молниеносным. Я вышла из кареты у одной галантерейной лавки и отослала кучера и слугу, с тем чтобы они приехали за мной через час.
– А как я был удивлен, испуган, восхищен, – воскликнул супруг, – когда ты так неожиданно вошла в мою комнату! Я только что вернулся от посланника и был в визитном платье; он вел какие-то странные речи, в совершенно необычном тоне, то угрожая, то предостерегая, но все еще по-дружески. К счастью, при мне оказались различные паспорта, и мы, не медля ни минуты, без всяких приготовлений, взяли до первой деревни извозчика, а там телегу и, перейдя границу, обвенчались и стали счастливы.
– Но, – продолжала она, – дорогой нас поджидали тысячи досадных мелочей, скверные гостиницы, недостаток в одежде, отсутствие слуг при нас, мы были лишены стольких удобств, вошедших в привычку, а какой мы испытали страх, когда случайно от одного из проезжих узнали, что нас ищут, что все предано гласности и что решено действовать с нами без стеснения.
– Да, да, моя милая, – согласился Генрих, – за всю дорогу это был самый неприятный день. Вспомни, как мы, дабы не возбуждать подозрений, должны были вторить смеху этого болтливого чужеземца, когда он стал характеризовать похитителя, который, на его взгляд, был очень жалким дипломатом, так как не смог надлежащим образом подготовиться и принять свои меры; как он не уставал называть твоего возлюбленного глупцом, простофилей, как ты готова была разразиться гневом, но по моему знаку овладела собой и начинала смеяться и даже старалась сама бранить нас, изображать меня и себя самое ветрениками, недоумками, и наконец, когда болтун, которому мы, как-никак, были обязаны за его невольное предостережение, удалился, ты разразилась громким плачем.
– Да, – воскликнула она, – да, Генрих, печальный это был, но и забавный денек. Наши кольца и некоторые ценные вещи, которые случайно оказались при нас, очень содействовали нашему бегству. Но то, что мы не смогли спасти твоих писем, – это незаменимая утрата. И меня бросает в жар при мысли, что не только мои, но и чужие глаза пробегали эти небесные строки, эти пламенные признания в любви, и при звуках, которые были блаженством для меня, читавший испытывал одно озлобление.
– Хуже того, – продолжал супруг, – по глупости и чрезмерной поспешности, я оставил там все письма, которые ты в самых различных настроениях посылала мне или тайком совала мне в руку. Сплошь да рядом, не только в любви, именно черное по белому открывает тайну или ухудшает положение. И все-таки невозможно удержаться от того, чтобы с пером в руках не наносить на бумагу этих черточек, которые должны символизировать душу. О моя дорогая, в этих письмах звучали иногда такие слова, что, ощутив благодаря им твою духовную близость, какое-то веяние, исходящее от тебя, мое сердце так могуче расцветало, что, казалось, готово было разорваться от чрезмерно быстрого развертывания лепестков.
Они обнялись, и наступила почти торжественная пауза.
– Милая, – сказал затем Генрих, – какая библиотека составилась бы у нас вместе с моим дневником, если б наши письма не подверглись жестокой участи, вызывающей в памяти калифа Омара[18]18
По преданию, калиф Омар (634—644) при завоевании Египта сжег знаменитую Александрийскую библиотеку.
[Закрыть]. – Тут он взял дневник и прочел, перевернув назад страницу:
– «Верность! – это поразительное явление, которым человек так часто восхищается в собаке, сплошь да рядом недостаточно ценится в представителях рода человеческого. Просто невероятно, и все же так обыденно, до чего странные и путанные понятия многие составляют себе из пресловутого долга. Когда слуга делает что-либо свыше человеческих сил, то оказывается, он только исполнил свой долг, и вокруг этого понятия долга высшие сословия так много мудрили, что они научились поворачивать его и так и сяк в угоду собственному эгоизму. Не будь жестоких работ на галерах, железной силы административного и правового принуждения, нам, вероятно, пришлось бы наблюдать самые странные явления. Бесспорно, что рабский труд всего великого множества наших канцелярий большей частью бесполезен в нынешнее время, а иногда даже прямо вреден. – Но если представить себе только, что в наш эгоистический век, при таком чувственном поколении, вдруг снесена эта плотина, – что произойдет тогда, какое это вызовет смятение?