Текст книги "Немецкая романтическая повесть. Том I"
Автор книги: Людвиг Тик
Соавторы: Вильгельм-Генрих Вакенродер
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 32 страниц)
– Скоро мы увидим тебя, дурень? – спросила шаловливая красавица.
– Завтра, Фанни, – сказал Марло, – я приду в Дептфорд[53]53
Местность около Лондона (ныне предместье), на правом берегу Темзы.
[Закрыть] и тогда я надеюсь узнать, какое приключение привело тебя сюда, в это подозрительное соседство.
– Ревнуешь? – сказала она, громко смеясь. – О бедный дурень! – Прежде чем Ингерам мог опомниться, она нежно поцеловала его в свежие губы, а увидев раздосадованное лицо поэта, без всякого стеснения обняла его на людной улице, причем многие из прохожих, смеясь или качая головой, наблюдали веселую сцену; затем она вприпрыжку побежала вдоль домов через мост. Ингерам постоял некоторое время, затем невольно повернулся, чтобы последовать за блестящей, соблазнительной особой.
– Куда ты, дурак! – сердито окликнул его нетерпеливый Марло, и оба пошли к дому, стоявшему у реки.
Тем временем Грин и эсквайр спешили по улице, ведущей к Тауэру. Послышался какой-то крик и шум, и когда они свернули за угол, то увидели буйную чернь, которая преследовала человека, медленно выступавшего с неподвижно устремленными в землю глазами. Черные волосы его висели в беспорядке вокруг головы, и когда он мимоходом поднял лицо, приезжий заметил, что оно было распухшее и красное, так что бесформенные щеки почти совсем скрывали маленькие, впалые глаза. Бормоча, он бросил на них пронизывающий взгляд и важно прошел дальше, между тем как молодежь с криком побежала за ним.
– Знаете ли вы этого отвратительного типа? – спросил эсквайр.
– Нет, – отвечал Грин, – вероятно, это один из фанатичных пуритан, которые часто пытаются обращаться к народу с душеспасительными речами, но вызывают лишь издевательства и смех.
Разговор был прерван, так как к эсквайру подбежал хорошо одетый человек и, воскликнув: «Кузен!», обнял его.
– А, кузен Артингтон! – воскликнул дворянин; – вот неожиданность! Только что я хотел зайти к тебе на квартиру. До свидания, господин Грин, возьмите себе еще сегодня то, о чем мы говорили, и постараемся поскорее снова встретиться.
Грин оставил своего благодетеля, а Артингтон сказал:
– Ах, кузен! Как это ты оказался с этим нечестивым человеком, ведь ты, вероятно, только недавно в Лондоне.
– Это известный поэт Грин, – ответил дворянин.
– Я это знаю, – возразил кузен, – он один из тех, которые носят ливрею сатаны. Он ведь пишет для театров, где играют эти нечестивцы, осмеивающие господа, беснующиеся с намалеванными лицами и не стыдящиеся даже переряжаться бабами.
– Это здесь ты стал таким набожным? – спросил дворянин. – Верно, это и есть причина, что я ни на одно из моих писем не получил ответа и что мое дело совсем заглохло.
– Ты прав, – отвечал Артингтон, – все мирские дела для моего прозревшего духа остались довольно далеко позади. Ты должен искать общества святых мужей, апостолов, перевернувших все мое сердце. Когда господь найдет тебя, после того как ты найдешь его и твой сокровенный дух подготовит твое возрождение и новое таинственное крещение, эта житейская суета станет для тебя столь же безразличной, как и для меня. Но войдем в мой скромный, смиренный дом.
– О моя тяжба! О мои денежные дела! О моя усадьба! – вздыхал эсквайр, пока они поднимались по лестнице. – Я доверил все это дураку, которого другие дурни окончательно лишили его слабого ума.
_____
Эмми, супруга Грина, прибыла со своим ребенком в Лондон. Когда поэт был извещен об этом, он отправился к ним, пристыженный и глубоко потрясенный; он так же искренно желал свидания с ней, как и боялся этого мгновения. В синем платье, бледная, но все еще прелестная, сидела высокая, благородной внешности, женщина и держала на коленях мальчика; он уже спрашивал об отце, когда тот показался в дверях. Глаза его сразу встретились с ее светлым взглядом, она протянула к нему руки, а он опустился, плача и рыдая, к ее ногам. Ребенок, не понимавший сцены, но видевший, что его родители заливаются слезами, тоже плакал. Мальчик заговорил первым, спросив:
– Мама, это – мой отец?
– Да, дитя мое, – сказала она, нежно подняв своя большие синие глаза, и подала отцу руку, чтобы он встал.
– Ну, тогда не плачь, – сказал мальчик, – ведь ты уже достаточно плакала дома.
– Дай мне еще полежать здесь у ног твоих, – воскликнул Грин, – чтобы я мог хоть немного овладеть собой, притти в себя и поверить, что ты здесь и простила меня. О боже милостивый! Что ты еще жива, что мой ребенок еще дышит, что мои недостойные глаза вновь видят вас обоих, – чем я это заслужил перед бесконечным милосердием, которое не отвергает даже самого жалкого грешника?
– Не будем слишком глубоко сокрушаться, – сказала прекрасная женщина; – пусть будет конец горю и страданиям. Ах! Если бы вернулось то прекрасное время, когда мы были так счастливы в нашем уединении! Отец мой помирится с нами, мы найдем мирное, тихое место для житья, наше сердце снова успокоится, и ты, бедный, хороший мой, опять найдешь свое счастье, как когда-то, в повседневных радостях, в моей близости, в игре с твоим ребенком, в работе и деревенских прогулках. Поверь мне, я никогда, даже в самые горькие часы, не осуждала тебя. Разве я не знаю, что все, что порицают люди в тебе и что ты сам бранишь, так тесно связано с твоими прекраснейшими качествами и что я должна была тебя полюбить именно потому, что ты таков, каков ты есть? Так как же я могла бы строго осуждать тебя? Нет, мой возлюбленный Роберт, мое сердце было оскорблено, но оно не могло негодовать на тебя. Поверь мне, истинная любовь не может осуждать; даже при худшем заблуждении любимого человека она еще видит и находит божественную искру, которая никогда, никогда не может погаснуть в тебе. Это уж была моя судьба, блаженство и муки моей жизни, что я встретила тебя; как только я впервые взглянула в твои ясные ласковые глаза, мне в предчувствии представилось все то, что я должна была пережить. Почему же я пошла тебе навстречу? Почему твой взгляд для меня был так отраден? Ведь я угадывала разгульное, дикое в твоем характере, который все-таки так нежен и добр. Это необычайное, это благородное и необыкновенное, не признанное людьми, уже тогда меня привлекало прежде всего, оно крепко привязало меня к твоей бушующей душе, и я не могла, не хотела и не должна была отступить назад, когда ты мне признался в любви.
Они сердечно обнялись.
– Но, – начал Роберт после некоторого молчания, – как может человек, против собственного желания и убеждения, изменить добру и обратиться ко злу? Это еще более непонятно, когда добродетель проявляется в прелестном, сияющем образе, а порок в тусклом, только заимствованном свете. Невольно поверить, что злые духи владеют бедным человеком и подстерегают моменты его слабости. Я никогда не забывал тебя во время моего отсутствия, ни на одну секунду. Я проклинал себя за то, что был вдали; жизнь здесь для меня была не жизнь, и все-таки я не мог найти в себе той ничтожной силы, чтобы вернуться к тебе.
– Отец, – лепетал мальчик, – мама часто читала мне твои стихи: целую книгу, ты сочинил ее; когда я буду большой, я тоже хочу сделаться поэтом.
– Нет, дитя мое, – сказал Грин, – ты должен сделаться деятельным, работящим, обыкновенным человеком. Если я только смогу предотвратить, ты не пойдешь по этой опасной дороге.
Эсквайр вошел к ним и радовался, глядя на осчастливленных людей. Стали обсуждать планы, как и где будет жить семья. Эсквайр хотел им помочь и попытаться устроить также примирение с отцом.
На следующий день эсквайр пошел бродить по огромному городу, отчасти чтобы осмотреть его и вновь обозреть здания и достопримечательности, с которыми он познакомился уже несколько лет тому назад, но, кроме того, с надеждой снова увидеть своего пажа или получить какое-нибудь известие о нем; мальчик сбежал со службы без всякой причины и даже не получив жалованья. Можно было бы подозревать, что с ним случилось несчастье, если бы его не видали в других частях города разные люди, подробно описавшие его. Когда эсквайр завернул в парк, там повстречался ему двоюродный брат, который, узнав об этом случае, воскликнул:
– Да, милый кузен, такие вещи здесь, в городе, вовсе не новость, подобное случается каждый день, ибо мальчика воистину, без дальнейших околичностей, чорт забрал собственноручно.
– Артингтон, – воскликнул эсквайр, – опомнись! Милый мой, ведь ты на прямой дороге в сумасшедший дом! Возможно ли, чтобы мой двоюродный брат так быстро выжил из ума!
– Издевайся, издевайся, – сказал тот, – ты убедишься в этом на опыте. Впрочем, ты прибыл в город в замечательный и важный момент; ты будешь поражен событиями, которые разыграются в ближайшее время; пока еще нельзя говорить об этом. Но ты должен сам познакомиться с апостолами. Завтра, послезавтра, как только захочешь. А также с моим искреннейшим братом, учителем Коппингером.
– Теперь я сам убедился, – сказал эсквайр, – до какой степени ты запустил мои важные дела.
– Дела! – воскликнул Артингтон, остановившись и устремив неподвижный взгляд на небо. – Там наверху, друг, твои дела; с земными скоро будет покончено. Церкви предстоит величайшее преобразование, государству – очищение, а если это не удастся сделать мирным путем, то небо и земля должны погибнуть.
– Сумасшедший! – воскликнул эсквайр с досадой. – Значит, ты стал безумным и безбожным браунистом, а между тем, ты знаешь сам, что этот старик лжеучитель, ваш апостол Браун[54]54
Роберт Браун (1549—1630), основатель секты браунистов, или конгрегационистов.
[Закрыть], уже два года тому назад отрекся от своей ложной и мятежной религии.
– От истины, – сказал Артингтон, – ни один человек не может отречься, и если великий муж изменил самому себе, чему я не могу поверить, тем тяжелее будет его ответственность в недалеком будущем; я не знаю, как он будет тогда держать ответ перед Коппингером.
– Что общего между школьным учителем, как ты его называешь, и Брауном?
– Он вестник гнева и строгости, – отвечал тот; – как таковой он послан очистить пшеницу от плевел.
– Быть может, ты сам апостол, безумец? – спросил эсквайр раздраженно.
– Так оно и есть, – совершенно спокойно ответил Артингтон, – но я вестник милосердия, я буду стараться, чтобы все сложилось по-хорошему; но боюсь, что пославший нас будет неумолим.
– А кто же он?
– В другой раз, – сказал фанатик, таинственно замолчав.
Они расстались, и эсквайр, которому надоело разыскивать пажа, отправился снова в гостиницу, где он надеялся застать своих друзей.
Предполагалось собраться за веселым обедом, и хозяин, человек несколько сведущий по части новейшей литературы, суетился вовсю, стараясь, чтобы ученые мужи, как и богатый эсквайр, остались довольны его убранством и обедом. Кроме Грина и Марло, был приглашен еще веселый Джордж Пиль, давнишний приятель обоих поэтов, человек, сохранявший в счастье и в несчастье одно и то же настроение, никогда не жаловавшийся и никогда не радовавшийся чрезмерно. Его простая одежда, как и тихое, спокойное выражение лица, составляли резкий контраст со всем существом вспыльчивого, сатирического Неша[55]55
Томас Неш (ок. 1558—1601), драматический писатель и сатирик.
[Закрыть], маленького и беспокойного, с коричневым и морщинистым, преждевременно состарившимся лицом, с бегающими черными выпуклыми глазами, с большим ртом, искаженным принужденной улыбкой, и широко размахивающими, непомерно длинными руками. Хлопоча и улыбаясь, шарообразный хозяин бегал взад и вперед среди гостей и радовался, видя всех этих превосходных мужей, собравшихся в его знаменитом доме, в «Сирене», или «Морской деве», за веселой, блестящей пирушкой.
Чтобы ничто не мешало дружескому сборищу, обед был подан в той верхней зале, из которой эсквайр недавно смотрел вниз. Последний сидел между Грином и Марло, против них поместились Неш и Пиль.
– Нам бы следовало, – начал эсквайр, – пригласить еще и писца в наше превосходное общество; мне кажется, что этот молодой человек любит поучаться.
– Простите, – сказал Марло, – в этом более многочисленном обществе он почувствовал бы себя лишь смущенным, ибо наш приятель Неш не такого сострадательного нрава, как добродушный Грин, который, хотя и обладает ядовитым пером, но не может ни одному живому существу сказать что-нибудь резкое. Неш, напротив, ищет ссоры и веселее всего, когда находит предмет, который может растерзать беспощадными остротами.
– Вот поэтому-то, – воскликнул Неш, – вам и следовало привести этого писца, или швеца, или как вы еще его там называете, для украшения стола. У пирующих римлян был обычай класть около себя золотых рыбок и наслаждаться во время пира игрой красок, причудливо менявшихся во время медленного умирания; но гораздо приятнее наблюдать за сменой красок на лице чересчур умного новичка или глупца, который, запуганный разного рода шутками и насмешками, тает, вянет и умирает. Такое украшение стола следовало бы всегда брать, по крайней мере, напрокат, чтобы оно к десерту вместе с сахаром способствовало пищеварению.
– Каждый приглашенный, – заметил эсквайр, – должен рассчитывать на благосклонность и вежливость, иначе вместо обеда будет поделен и съеден этот несчастный гость. Притом этот молодой человек показался мне не таким простаком, чтобы вы могли быть так безусловно уверены в победе; ибо эти тихие люди, любящие уходить в себя, не всегда недалекого ума; они часто имеют при себе острое оружие, которое еще более опасно тем, что не выставляется напоказ; их оружие похоже на короткие трехгранные кинжалы итальянцев.
– Тогда, – продолжал Неш, – пришелся бы удар против удара; это был бы турнир, доставляющий опять-таки удовольствие наблюдать, кто будет первым выбит из седла. Но если не считать нашего молодого друга Лоджа[56]56
Томас Лодж (ок. 1556—1625), драматург, позже медик.
[Закрыть], то, пожалуй, у нас налицо все, кто мог бы претендовать на подобного рода остроумие, и поэтому мне кажется, что у всякого иного его далеко не хватит для нашего общества.
– Многих подвела овечья шкура, – сказал Пиль, – а какое это было бы удовольствие видеть, как наш главный мирмидонянин[57]57
Мирмидоняне – древняя ахейская народность в Фессалии, по преданию бывшая с Ахиллесом при осаде Трои.
[Закрыть], долгорукий Ахиллес Неш, со своим крючковатым остроумным носом, нарвется на быка, которого он примет своими маленькими близорукими глазками за мягкую шкуру.
– Кого так часто стригли, – возразил Неш, – тот может только из одного воспоминания заимствовать все свои образы и притчи, потому что у него кожа все еще болит от этой неоднократной операции. Не так ли, друг Грин?
Грин пришел в себя из своего забытья и ответил:
– Простите, друг, я не уловил, о чем вы только что говорили.
– Оставьте его, – взял слово Марло, – он так опьянен новым счастьем, что не думает теперь ни о чем другом. В течение многих лет ему было чуждо сознание человека, не имеющего долгов; теперь приехали к нему жена и ребенок, он хочет опять вернуться в деревню, его словно подменили, одним словом, он стал порядочным человеком.
Все удивленно посмотрели на счастливого мечтателя, стали смеяться и пить за продолжительность его благоденствия и добродетели.
– Да, да, – откликнулся Грин, – если бы вы хоть раз вкусили сладость искреннего исправления, продолжающегося не только в пылу первых дней, вы бы все захотели поселиться в этой прекрасной стране, жить и умереть здесь, и никакой Одиссей, со всем своим красноречием, не смог бы вас снова соблазнить опасными странствованиями, которые морочат вас призраком счастливой отчизны только для того, чтобы предать вас Сцилле и Харибде или чарам Цирцеи.
– Недурная аллегория, – заметил Неш, – но только истинная добродетель, друг Роберт, – не сладкий, соблазнительный плод лотоса, и осуществляющий ее должен служить ей без всякой надежды на награду; ибо жизнь добродетельного обыкновенно неприятна и лишена внешних или чувственных наслаждений. Кому приходилось частенько исправляться и предаваться раскаянию, тот, может быть, для того, только возвращается к пороку, чтобы снова наслаждаться утехой раскаяния и умилением сокрушения. Поверьте мне, Грин, опасно играть этими чувствами, хуже, чем служить пороку с чистосердечным упорством, ибо праведная жизнь – скучная жизнь, праведник не знает ни искреннего нравственного подъема, ни обильных слез покаяния, он занимается своим ремеслом, как всяким другим честным делом, изо дня в день, не глядя ни направо, ни налево.
– Соломоновы слова! – воскликнул Джордж Пиль. – Я, право, не знаю, был ли я когда-нибудь добродетельным; из-за своих долгов я сиживал в тюрьмах, я был свободным и некоторое время пользовался благосостоянием, я жил и в хорошем и в довольно дурном обществе, я давал милостыню и утешал немало несчастных, но, правда, и сам кое-кого лишил некоторой суммы; но никогда я не превозносил себя при удаче и не предавался унынию, когда мне приходилось плохо, а думал, что так оно и должно чередоваться, как ясная и пасмурная погода, как ночь и день, грозовая буря и весеннее тепло. Эта практическая философия, это стоическое спокойствие и пассивность, как теплая шуба, защищают меня от града и сурового ветра.
– Или как холодную улитку ее убогий дом! – воскликнул Марло. – Добродетель! Порок! Несчастье! Праведная жизнь! Все это – сухие, непонятные определения, пустые слова. Да знаете ли вы, в самом деле, что вы хотите выразить этими пустыми звуками? Когда человек всюду, насколько его духовный взор проникает в непостижимую глубину его души, встречает бесконечную весну, цветущую всеми красками, когда он видит тут бурное море и поющих сирен, там землетрясение и пламя и сверкающее сквозь хаос, изменчивое сияние любви; когда такой вдохновенный в душевном опьянении отважно говорит себе: «Хочу быть поэтом!» – то с этим восклицанием он непосредственно отрывается от природы, не признает больше ее негодных для него законов, не может ни наслаждаться ее радостями, ни огорчаться ее горем. С отважным задором он разбивает поддельный хрусталь, морочащий человека бесконечным обманчивым блеском, принося ему и счастье и печаль, и создает свое собственное царство, новый мир. Что с ним происходит в его уединении, что с ним там приключается, как он сводит счеты с собой и с духами, об этом никому не подобает спрашивать. Как в древнем мире воины или вдохновенные люди, часто добровольно посвящали себя смерти или подземному царству, так поэт поступает еще и теперь. Он погиб для того, что люди называют счастьем, он построил себе дом и сад в недрах безумия; добровольным решением он обрек себя подземным, таинственным силам; сокровенные чары служат ему, но зато, как в волшебных сказках, он, Фауст, этот заклинатель, по истечении срока, принадлежит им весь и вполне, и что они сделают с ним, об этом ничей язык еще не мог поведать. Но эта весна, которую он пробуждает среди зимы, волшебные образы, повинующиеся его зову, видения, вопреки всем разрушаемым смелой шуткой законам природы, вырастающие из хаоса, играющие лилейными руками на ангельских арфах, поющие рубиново-алыми небесными устами песни под гремящие звуки струн, так что глухие скалы голосисто отзываются на них, – эта обновленная, просветленная природа, которую бедное человечество получает из рук несчастных обреченных, венки, которые снизу вверх и сверху вниз передают друг другу невидимые руки, чтобы поэт раздал эти волшебные короны своим слушателям, – это блаженство, добытое из Элизия и Тартара, и есть то, из-за чего люди ценят жизнь настолько, что продолжают жить, то, что объединяет и связывает государства и соединяет прошлое с будущим. И эти самые людишки, согревающие свое холодное, сумрачное существование завоеванными для них Прометеевыми лучами, смеют браниться, когда жрец, посвященный преисподнею силою, не подчиняется их повседневным постановлениям, когда тот, кто может бражничать с бессмертной ватагой Юпитера, кто, допущенный к столу Плутона, созерцает с удивлением осужденных и блаженных, оскорбит бедную нравственность, в которую эти жалкие невольники должны облекаться, чтобы только не превратиться в ничто. Но действительно, трижды горе тому Фаусту, который хочет ускользнуть от великих сил, мародерски похитить небо и ад и, передав пошлому, будничному миру, после хищения снова стать обитателем обычного мира. Духи, бывшие для него услужливыми друзьями, гонятся теперь за ним, как уничтожающие враги, мир отвергает его, небо не признает его, бездна и хаос зияют перед ним всепоглощающей пастью. Горе ему, если в мирном, тихом супружестве он откроется женщине в клятвах, которые, еще не произнесенные, уже клятвопреступления. Несчастная сгорит, как Семела[58]58
В греческой мифологии одна из любовниц Зевса.
[Закрыть] в объятиях Юпитера, а ему, вероломному, от этого не будет пользы. Но он может повелеть привести своим рабам многократно воспетую Елену, чтобы в таинственной любовной связи, в объятиях безумия наслаждаться до самозабвения.
Поэтому Грин никогда не мог стать человеком, доросшим до своего призвания. Как изгнанная Юнона[59]59
См. «Илиада» Гомера, песнь V, ст. 18 сл.
[Закрыть], он постоянно висит между землей и небом и ни в одном из этих царств никогда не будет господствовать, как в своей области.
– О писец, писец! – воскликнул Грин.
– На что он нужен? – сурово спросил Марло.
– А хотя бы и на то, – ответил Роберт, – чтобы произнести какую-нибудь поэтическую речь во славу обыкновенной повседневности. Я недостаточно силен в этом деле и переживаю мое дивное состояние слишком ярко, чтобы прославлять его. Но я знаю, что о раскаянии и покаянии можно было бы тоже немало нафантазировать.
– Еще бы, друг Роберт, – вмешался Неш; – ведь сами вы исписали целые книги на эту тему, а ваше последнее обращение, наверно, опять даст вам материала на толстый том.
– Я так счастлив, – ответил Грин, – что, может быть, никогда больше не буду писать стихов. Если мне удастся помириться с моей семьей, найти какой-нибудь заработок в деревенском уединении, около моей супруги, и стать воспитателем моего ребенка, то я навсегда расстанусь с городом и его радостями, с Аполлоном и со всей нынешней и будущей славой.
– Посмертная слава? – сказал Неш. – Не тревожьтесь из-за этого призрака, ибо едва ли вы такой счастливчик, чтобы его получить. Для того чтобы после моей смерти этак вскользь произносили мое имя, не представляя себе при этом никакого дьявола и смешивая меня и с Петром, и с Павлом, и с неженками[60]60
Игра слов: Неш – неженка.
[Закрыть] всей Европы – ну, знаете ли, для такого сомнительного счастья, прельщающего стольких дураков, я палец о палец не ударю.
– Тут разумеется иное, – произнес Марло серьезно и торжественно. – Нет ничего прекраснее и возвышеннее мысли, что и отдаленные времена будут знать обо мне, что мои думы будут повторяться на других языках, воодушевляя все новые сердца, что в память мою и песни моей слеза тоски прольется, когда эти стены давно превратятся в прах, когда забвение, с тупым взором и грубой, неловкой рукой, неуклюже сотрет все памятники и надписи и тяжелая поступь его разрушит собор святого Павла, Вестминстерское аббатство и судебные палаты и лишит листьев сады, – что и тогда здесь или в далеких краях юноши и девушки восторженно скажут: «В те времена жил Марло, поэт, чьи стихи еще теперь превращают для нас зимний вечер в весеннее утро».
– Посмертная слава! – вздохнул Грин про себя. – Быть может, она проявляется уже в непонятном облегчении, освежающем иногда нам виски в приливе самого жестокого горя.
– Кто же вообще знает, – сказал Пиль, – что станет с нами в будущем и существует ли вообще будущее? Каким небольшим прошлым обладаем мы в сравнении с вероятной продолжительностью существованья земли! А какие потрясения, расстройства и беспорядочные затмения могут снова наступить – скрыто от всех нас; а если мы все, все равно, должны быть забыты, то не имеет значения, будет ли это несколькими столетиями раньше или позже; мне всегда кажется, что наши умственные труды иным, непостижимым для нас способом переходят в будущее и в вечность.
– Пожалуй, оно так и есть, – продолжал Неш, – ибо ничто духовное не может пропасть. Ведь еще вопрос, не поддерживается ли так называемая материя рассеянным во всех царствах природы духом, не представляет ли она сама тот же дух, лишь несколько медлящий, при всеобщем маскараде, снять маску и обнаружить себя.
– Именно, – сказал Марло, – потому что, хотя дух и является чудом, но мы все-таки понимаем его, а никак не материю. Ведь она только нечто, в чем может проявляться творческий дух, и поскольку она в состоянии повиноваться ему – она сама является духом. Когда-нибудь наступит, однако, такая температура, которая и пробудит ее от долгого сна. И, может быть, наши душевные движения, фантазии и внезапные мысли служат сокровеннейшими двигателями и пружинами для животных, растений, элементов и так называемых мертвых тел. Вращалась ли бы земля вокруг солнца, не будь человека? Ломался ли бы лед морей от весеннего тепла? Приливало и отливало ли бы море? То, что мы мыслим и творим, ведь еще сокровеннее, чем эти явления, – биение пульса и дыхание жизни великой, необъятной природы. Никто не может знать, что производит в недрах Африки, где не ступала нога человека, то, что я сейчас говорю и думаю, и ни один врач не может мне сказать, не отзывается ли землетрясение в Америке или опустошительный разлив Ганга болью в моей груди или мозгу. Итак, возможно, что нынешние дела, мысли и моменты вдохновенья пускают корни в будущее, разрастаются и зеленеют и спустя столетия, как черенковые побеги, прорастают в новых прекрасных творениях и песнях, принадлежащих, в сущности, мне.
– Правильно! – воскликнул Неш. – Это решительно мое мнение; и таким образом мы можем желанием, мыслями и смелым вымыслом совершить гораздо больше, чем остальные руками или так называемым подлинным действием. Что же победоносно проносит счастливца через все пропасти на бушующих, так часто грозящих проглотить его волнах? Да, что, собственно, представляет собой это странное понятие, называемое смертными счастьем? Не что иное, как совокупность желаний, любви тысяч людей, невидимую помощь, которая крепко сплетается из одних духовных звеньев, непреодолимо поддерживая и неся счастливца. Так было со всеми героями и завоевателями. Поклонники и попечители их издалека незримо сражались рядом с ними. Но вот мир отвернулся от них с презрением – и та же магическая сила ввергает их в пропасть. Эта и поддерживает нашу королеву, так что миллионы душ с восторгом и восхищением сражаются за нее здесь и в Нидерландах, во Франции и Германии, в Италии и даже в Испании. Это и есть то самое, что разбило непобедимую Армаду и превратило угрозу Европы в посмешище для мира. И в те дни, друзья, я тоже был в передних, опаснейших рядах бойцов, хотя мое тело тогда сидело здесь в трактире; и потому я могу самодовольно смеяться над хвастунами, называвшими меня бездельником и считавшими, что они больше сделали, потому что, действительно, были там. Как будто не требуется больше искусства и в десять раз больше мужества для того, чтобы издалека посылать достаточно силы и магически, одной только могучей, непобедимой волей, поражать врага отечества?
Все смеялись, но Марло скоро опять стал серьезным и сказал:
– Хотя многое и можно повернуть в смешную сторону, но мы все-таки не знаем, насколько, при подлинном напряжении, наша воля может действовать на расстоянии. Я не берусь судить, являются ли только глупостями все эти волшебные рассказы, повторяющиеся и в наши дни: вылепленным из воску фигуркам нарекают имя и, сосредоточивая все мысли, заставляют их таять над огнем, чтобы убить того, кого они представляют. Трудно установить, какими способностями и силами мы располагаем; ведь мы не знаем даже, сколько у нас чувств. Насчет довольно грубых физических все люди согласны. Но наряду с возбуждением осязания, с одухотворенным зрением, сластолюбивым вкусом, глубокомысленным слухом и поэтическим обонянием – эта сила умиления, способность непосредственно представлять себе невидимое, отдаленное, давно забытое, способность предчувствия – этот странный трепет, подымающий волосы и морозом проходящий по коже, эти тонкие, тихо веющие ощущения, соединяющие в себе сладострастие и ужас, эти и другие ощущения, – что иное представляют они собой, как не подлинные чувства, только глубже лежащие и не всегда проявляющиеся, но зато действующие тем сильнее; они представляют собой ближайшие и непосредственные органы духа, между тем как обыкновенные чувства являются, так сказать, верхним платьем и плащами поверх одежды.
– Остановись, Христофор, – воскликнул Грин, – ты совершенно побежден в этой области, которой должен был бы избегать: ведь именно то, в чем я, как ты говоришь, достиг совершенства, – способность раскаиваться, искупать вину, сокрушаться и презирать себя – Эти настроения также лишь чувства и истинно божественные чувства, в которых ярче всего проявляется духовная природа человека.
Неш сказал:
– Не будем спорить. Все мысли, чувствования, поэтическое творчество, философствование и все умственные занятия не что иное, как прилив и отлив; невидимая высшая сила вращает вокруг нашего земного шара тихими волнами духовное вещество, и те, которые стоят внизу и у кого открыты рот и сознание, воспринимают кружащийся дух и возвращают полученное в образах, мыслях, сравнениях, мистических книгах или в шутках. И как материя всегда возрождается от смерти, так и то, что мы называем духом. И то и другое – слова.
– Великий мыслитель! – воскликнул Пиль. – Точно так же на земле существует только определенное количество ударов, которые должны быть когда-нибудь распределены, и когда я вижу, что кого-нибудь порют, как это случилось с нашим Нешем, получившим порку от Габриэля Гарвея[61]61
Против доктора Габриэля Гарвея были направлены несколько остроумных и злых памфлетов Неша, а также и Грина.
[Закрыть], то я говорю про себя: «Слава богу! Этих-то, по крайней мере, я уже не получу». Мыслители подобные же мученики; раз кто-нибудь должен мыслить, то они для общего блага взяли этот труд на себя а так как многие добровольно стремятся к мышлению, то я не беспокоюсь и думаю только о том, о чем неизбежно приходится думать.
После этого все встали и отправились в другую комнату, чтобы есть десерт из конфет и варенья. Постояв с минуту у окна, Марло воскликнул:
– Вот как раз идет мимо доктор, статный Габриэль Гарвей с господином Генслоу[62]62
Филипп Генслоу, содержатель театров в Лондоне.
[Закрыть].
Неш засмеялся, а эсквайр обратился к Грину:
– Как это вы, которого я теперь узнал как человека мягкого, могли решиться так ожесточенно и едко преследовать достойного врача? Допустима ли личная сатира между благородными людьми, если она стремится быть столь озлобленной и уничтожающей? Я понимаю, что не подобает говорить в этом веселом обществе о христианстве; но не уничтожается ли таким образом и повергается в прах все, что нас как людей отличает от хищных зверей пустыни, ради ложной остроты, утешающей поддельным блеском лишь тех, кто радуется, когда ближней, а особенно человек, достойный уважения, приравнивается к презреннейшему? Мне кажется, что древним римлянам и грекам это было более простительно; к тому же в их литературе не это именно должно побуждать нас к подражанию.
– И это заблуждение, – сказал Грин, – и это ложное стремление, как уродливая маска, слетело с моего лица. В несчастье кажется, что тебя бог весть как возвышает, когда ты одними нападками, ложью и извращением можешь унизить больше себя тех, кто лучше и счастливее. В подобных сатирах недостойный мнит создать себе из желчи крылья, которые должны его вознести высоко на небо его воображения.