Текст книги "Бесы: Роман-предупреждение"
Автор книги: Людмила Сараскина
Жанр:
Культурология
сообщить о нарушении
Текущая страница: 31 (всего у книги 36 страниц)
402
Бунин, вслед за Короленко, Волошиным, Горьким «Не своевременных мыслей», вслед за Достоевским и всей русской гуманистической мыслью, с огромной болью и тоской пишет о тотальном расчеловечивании человека, о торжестве насилия, о низости и грязи, о зверстве. И о том, как проверяются, под тверждаются старые истины. Знакомое евангельское «вот вый дут семь коров тощих и пожрут семь тучных, но сами от того не станут тучнее» как нельзя точнее иллюстрировало то печаль ное и заведомо ожидаемое обстоятельство, что от грабежа на грабленного бедных не убавится; что равенство, добытое ценою насилия, будет равенством в нищете, а не в достатке; что истребление, осквернение и разрушение всего не прибавит в мире ни счастья, ни свободы, ни равенства. «В один месяц все обработали: ни фабрик, ни железных дорог, ни трамваев, ни воды, ни хлеба, ни одежды – ничего!» Столь же стара и хорошо известна истина о переименова нии добра и зла, о самообманном утешении – будто можно искоренить зло, если назвать его другими, успокоительными словами. «Почему комиссар, почему трибунал, а не просто суд? – спрашивает Бунин. – Все потому, что только под защи той таких священно-революционных слов можно так смело шагать по колено в крови…» И только под защитой разного рода литературных штампов, расхожих метафор, идей, попав ших на улицу, можно хоть как-то примириться с тем, что слу чилось теперь. И тут же Бунин ставит новый вопрос: «Во что же можно верить теперь, когда раскрылась такая несказанно страшная правда о че ловеке?» Однако самое страшное, что содержится в «Окаянных днях», – это то, как сам Бунин отвечает на свой вопрос, как представляет себе «день отмщения и общего всечеловеческого проклятия теперешним дням». Собственно, этот ответ – по пытка доказать самому себе, что в моменты всеобщего озве рения, когда всё и вся погибает, возможно сохранить чело веческое достоинство и благородство, не поддаться разруши тельной жажде мести и опустошительной ярости. И, конеч но, если читать бунинские дневники без специально заданной тенденции, можно ощутить, насколько трагична эта по пытка. Бунин предъявляет «красным завоевателям» огромный счет. Ему чудится их коварный замысел («адский секрет»): убить в людях восприимчивость, научить (или заставить) человека перешагивать через черту, где кончается отмеренная ему чувствительность к злу и насилию. С едким сарказмом
403
описывает он «красную аристократию»: матросы с огромными браунингами на поясе, карманные воры, уголовные злодеи и какие-то бритые щеголи во френчах, в развратнейших галифе, в франтовских сапогах непременно при шпорах, все с золоты ми зубами и большими, темными, кокаинистическими гла зами… Завоеватель шатается, торгует с лотков, плюет семечка ми, «кроет матом». С гневом и яростью обличает компанию Троцкого и всех тех, кто ради погибели «проклятого прошлого» готовы на погибель хоть половины русского народа. Завоевате ли превратили жизнь человека в оргию смерти – во имя «светлого будущего», которое рождается из дьявольского мрака. И тот легион специалистов, «подрядчиков по устроению человеческого благополучия», который орудует в стране, не оставляет Бунину надежды хоть на какое-нибудь сносное будущее. Возможность контакта с «ними» кажется писателю кощун ственной, мысль о сотрудничестве – святотатственной. В течение многих «окаянных» месяцев и дней его поддержи вает, греет, пожалуй, единственное чувство – «быть та¬ кими же, как они, мы не можем». Сознание своего отличия, в первую очередь нравственного, от тех, кто правит бал, малоутешительно, скорее – оно исполнено трагической безнадежности. «Быть такими же, как они, мы не можем. А раз не можем, конец нам!» – заканчивает Бунин свою мысль. Именно моральная несовместимость с «завоева телями» оказывается для Бунина тем самым препятствием, через которое невозможно перешагнуть для того, чтобы, хоть как-то приспособившись, вписаться в складывающуюся си стему. «Подумать только: надо еще объяснять то тому, то другому, почему именно не пойду я служить в какой-нибудь Пролеткульт! Надо еще доказывать, что нельзя сидеть рядом с чрезвычайкой, где чуть не каждый час кому-нибудь прола мывают голову, и просвещать насчет «последних достижений в инструментовке стиха» какую-нибудь хряпу с мокрыми от пота руками!» Складывающаяся в обществе «красных завоевателей» мо ральная атмосфера, весьма далекая от кодекса чести писа теля и российского интеллигента Ивана Бунина, действительно ставила с ног на голову многие привычные понятия, отвергала многие понятные и приемлемые нормы. Представления о добре и зле переставали быть абсолютными, граница между ними оказывалась чрезвычайно подвижной и непринципиаль ной, возникал феномен переименования: когда то, что искони считалось безусловным злом, вдруг свою безусловность утра-
404
чивало. «Вообще теперь самое страшное, самое ужасное и позорное, – пишет Бунин, – даже не сами ужасы и позоры, а то, что надо разъяснять их, спорить о том, хороши они или дурны. Это ли не крайний ужас, что я должен доказывать, например, то, что лучше тысячу раз околеть с голоду, чем обучать эту хряпу ямбам и хореям, дабы она могла воспевать, как ее сотоварищи грабят, бьют, насилуют, пакостят в церквах, вырезывают ремни из офицерских спин, венчают с кобылами священников!» Признание Ставрогина «я… имею привычки порядочного человека и мне мерзило» в контексте бунинской ситуации начинало звучать поразительно конкретно и становилось своего рода эпиграфом к тому выбору, на который была обречена имеющая особые привычки русская культура. Однако слова эпиграфа были слабым утешением: сталкиваясь с положения ми противоположного свойства, всеми этими «кто не с нами, тот против нас», доводы совести и аргументы морали в лучшем случае служили самооправданием – на них мало кто обращал внимание и почти никто не принимал всерьез. В худшем же случае доводы и аргументы нравственного порядка дискреди тировались изнутри: так, «Окаянные дни» Бунина содержат записи, ставящие, под сомнение моральные права и самого писателя, и людей из его окружения на правый же суд. Пере фразируя Бунина, хотелось бы сказать: самое ужасное, самое страшное заключалось не в том, что люди, лишенные нрав ственных тормозов, творили зло, а в том, что люди с высоким представлением о моральной норме были готовы ответить тем же. Страшным, поистине катастрофическим диссонансом оказываются, с одной стороны, честное и убежденное «быть такими же, как они, мы не можем», с другой стороны, по-види мому, столь же честное, столь же убежденное и невероятно греховное ответное чувство «Каиновой злобы». Грех по мысла описан Буниным так, что не оставлял никаких сомне ний в искренности переживаемого: «Какая у всех свирепая жажда их (речь идет, разумеется, о «красных. – Л. С.) погибели! Нет той самой страшной библейской казни, которой мы не желали бы им. Если б в город ворвался хоть сам дьявол и буквально по горло ходил в их крови, половина Одессы рыдала бы от восторга». Сокровенная мечта Бунина о «дне отмщения и общего все человеческого проклятия» на фоне воображаемой картины из жизни Одессы обретала весьма неоднозначные очертания. Зло порождало зло, смешивая краски и не различая цвета.
405
Открытие Буниным «такой несказанно страшной правды о человеке» оказывалось куда более значительным, чем об этом подозревал писатель. * * * «– За что ты их ненавидишь? – Кого? – Коммунистов. – Бесов-то? А за что их любить? Дом сожгли и сына убили… Даже пес жалеет своих щенят… На кострах жарить их надо…» 1 Этот диалог из повести Бориса Савинкова «Конь вороной» впечатляюще зафиксировал голоса «красно-белой» эпохи, когда правота каждого кроваво опровергалась озверением и озлоблением всех. В этом смысле личность самого Савинкова, «великого террориста», фанатика подполья, вождя боевиков, «честно» работавших на Азефа, человека, сделавшего своей профессией кровопролитие во имя идеи, является как бы живой иллюстрацией к нашей теме. Его повести-исповеди содержат уникальный и в общем совершенно достоверный документальный материал о том кошмаре, из которого скла дывался внутренний мир супер-«бомбиста». Изнутри, от пер вого лица идет осмысление вины и стыда, греха и правды содеянного вопреки основным заповедям человеческого су ществования. Борьба как форма существования сметала все, что могло остановить, ограничить человека в его безумии и безудерже. «Человек живет и дышит убийством, – размыш ляет литературный герой Савинкова, – бродит в кровавой тьме и в кровавой тьме умирает. Хищный зверь убьет, когда голод измучит его, человек – от усталости, от лени, от скуки. Такова жизнь. Таково первозданное, не нами созданное, не нашей волей уничтожаемое. К чему же тогда покаяние? Для того, чтобы люди, которые никогда не смеют убить и трепещут перед собственной смертью, празднословили о заповедях за вета?.. Какой кощунственный балаган!» И все-таки тот балаган, в котором принял участие автор повести, Борис Савинков, несмотря на некий налет вневремен– ности и надмирности, имел весьма определенные и узнаваемые политические очертания. Борьба, где кладут свои и чужие го ловы люди Савинкова из его боевых отрядов и герои из его 1 «Юность», 1989, № 3, с. 47. В дальнейшем все ссылки на повесть Б. Са винкова даются по этому изданию.
406
художественных сочинений, мало похожа на первобытную борьбу за существование и выживание. Это предельно иде ологизированное сражение, со всей тяжестью осознанно взя того на душу греха – с мучительными сомнениями и жаждой искупительного оправдания. Это вечное Pro и Contra, выра женное через «мы» и «они» белого движения с его трагической безысходностью и нравственным тупиком. Нельзя не понять и не признать правоты героя повести «Конь вороной», Жоржа, когда он говорит, обращаясь к любимой женщине, оказав шейся в другом лагере: «А почему ты не с нами? Ведь вы давно отреклись от себя. Где ваш «Коммунистический манифест»? Подумай. Вы обещали «мир хижинам и войну дворцам», и жже те хижины, и пьянствуете во дворцах. Вы обещали братство, и одни просят милостыню «на гроб», а другие им подают. Вы обещали равенство, и одни унижаются перед королями, а дру гие терпеливо ждут порки. Вы обещали свободу, и одни прика зывают, а другие повинуются, как рабы. Все как прежде, как при царе. И нет никакой коммуны… Обман, и звонкие фразы, да поголовное воровство». Но тот же Жорж, доподлинно узнавший, куда привели те, кто, «выходя из безграничной свободы», сулил земной рай, – тот же Жорж слышит в ответ и в свой адрес: «Что для вас народные слезы и кровь? Что для вас справедливость? Вы Родину любите для себя. Вы свободу цените только вашу…» Пасьянс гражданской войны разыгрывается так, что обе стороны (и «мы», и «они»), утверждая свою правду насилием, не оставляют ни малейшего шанса на свободу для всех. Ко стры, пытки, расстрелы, призраки китайских казней – все это, совершавшееся во имя и ради России, неминуемо должно было обернуться ее величайшей трагедией. Срабатывал какой-то извечный непреложный закон, по которому безграничная сво бода, утверждаемая и завоевываемая насилием, вела к безгра ничному деспотизму – ибо не могла поставить заслон без– удержу диктатуры и безумию политического вожделения диктаторов. Вопросы о том, почему идея свободы роковым образом поселяет рядом с собой идею террора, почему завоевание свободы сопряжено с созданием особо жестокого механизма ее подавления, почему сам воздух свободы, как только ею повея ло, заражается ненавистью, злобой и страхом, – эти вопросы, выросшие из маленького эпизода, частного случая, приобрели под пером Достоевского универсальное, вселенское значе ние. «Все бесы, вся нечистота, вся эта мерзость, загноившаяся на поверхности… все язвы, все миазмы, накопившиеся в вели-
407
ком и милом нашем больном, в нашей России, за века, за века!..» Россия, раздираемая бесами, – такой образ, явленный вначале метафизически, а потом и физически, увидели и До стоевский, и Андрей Белый, и Горький, и Короленко, и Воло шин, и Бунин… Увидели все те, кто не хотел обманывать себя, когда восторг и эйфория по поводу революции сменились ужасом и запоздалым раскаянием. Уроки «Бесов» Россия ус ваивала под пытками и виселицами, на нарах и в корчах голод ной смерти. Но перед этим было оправдание судом присяжных тер рористического акта: с «легкой руки» Веры Засулич стрелять в чиновника по политическим мотивам перестало быть пре ступлением. И была беспрецедентная охота на царя, развер нувшаяся на глазах всего мира. И была кромешная история в Ипатьевском доме, где пули красногвардейских наганов не пощадили семью с детьми и женщинами. Пламя бесовского пожара разгоралось, не щадя ни своих, ни чужих, карающий топор стал эмблемой века. «Сто мил лионов голов» – эта безумная фантазия ультрабеса Лямшина утратила свою метафоричность. «И застонет земля… и взволнуется море, и рухнет бала ган…»
Глава 7 Образ будущего…
Тогда подумаем, как бы поставить строение каменное. В первый раз! Стро ить мы будем, мы, одни мы! Ф. М. Достоевский, «Бесы» Степан Трофимович Верховенский, подвергшийся со сто роны тупого и самодовольного чиновника особых поручений при губернаторе унизительной и оскорбительной процедуре обыска, в результате которого были отобраны книги, бумаги и письма, в волнении и сильном душевном расстройстве про износит несколько загадочных фраз – почти смешных и безу словно нелепых в контексте реальностей русского губернского города конца 1860-х – начала 1870-х годов прошлого века. Переведем наполовину французский текст его речей на русский язык: «Нужно, видите ли, быть готовым… каждую минуту… при дут, возьмут, и фью – исчез человек!»; «Кто может знать в наше время, за что его могут аресто вать?»; «У нас возьмут, посадят в кибитку, и марш в Сибирь на весь век, или забудут в каземате…»; «Ну пусть в Сибирь, в Архангельск, лишение прав, – поги бать так погибать! Но… я другого боюсь… высекут». У Хроникера, собеседника и конфидента Степана Трофи мовича, есть все основания считать «такое безумие» неве роятным и невозможным преувеличением. «Такое полнейшее, совершеннейшее незнание обыденной действительности было умилительно и как-то противно», – отмечает Хроникер Антон Лаврентьевич. Однако «полнейшее, совершеннейшее незнание обыденной действительности – в отношении того, что вообще можно сделать с человеком, – проявленное малодушным Степаном Трофимовичем Верховенским, оказалось не безумием, а почти ясновидением. Может быть, в припадке раздражения и обиды
409
Степану Трофимовичу померещилась совсем другая обыден ная действительность – как образ будущего. Будущее – в той его ипостаси, которая связана с судьбой отдельного человека и целого народа, – присутствует в «Бе сах» скупыми, но устрашающими штрихами. В программе смуты и беспорядка, крови, огня и разруше ния преданий, составленной Петром Верховенским, есть важ ные пункты, касающиеся «строительства». В первую очередь, понимает он, следует подумать о человеке. «Главное, изменить природу человека физически. Тут вполне надо, чтоб переменилась личность на стадность, уже непосредственно, хотя бы он давно забыл перво начальную формулу» (11, 271). Развивая идею Шига– лева о тотальном рабстве и органическом перерож¬ дении человеческого общества в равенство, Петр Вер ховенский вполне отчетливо и определенно обозначает тот уровень, «который нельзя будет переступить в будущем об ществе» (11, 272). Развивая также свой собственный тезис «мы всякого гения потушим в младенчестве», Петр Степано вич в черновой программе расшифровывает свой замысел, ука зывая на те необходимые средства, которые и должны при вести к необходимому среднему уровню. Будущим – не тепе решним, но будущим – принципам, рассуждает он, все, что выше среднего уровня, будет чрезвычайно вредно: «средина выше всех целей» (11, 270). Итак, главное – не допустить избытка желаний: «Чуть– чуть образование и развитие – вот уже и желания аристо кратические, во вред коммуне; чуть-чуть семейство или лю бовь – вот уже и желание собственности» (11, 272). Искоре нить в человеке чувства и желания семейственные, собствен нические, любовные, даже просто интимно-половые, то есть все то, что выводит за пределы среднего уровня и выделяет человека из толпы и стада, – в этом и состоит кардинальный путь перерождения человечества. Ум, оставленный на самого себя; мир, оставивший веру; общество, лишенное нравственных оснований; цивилизация, измеряющая благосостояние госу дарства числом, мерой и весом продуктов, которые произво дятся людьми, а не уровнем их нравственности, – образуют фундамент «строения каменного», задуманного Петром Вер ховенским. Архитектурный проект будущего здания имеет централь ную осевую линию – стержень всего замысла: «когда человек обращается в гадкую, трусливую, жестокую, себялюбивую мразь, – вот чего надо!»
410
Собственно говоря, программа перерождения человека действует отчасти уже в практике создания ячеек-пятерок. Человеческие качества в этом смысле – особая забота орга низатора: «Липутин мошенник, но я у него одну точку знаю. Нет мошенника, у которого бы не было своей точки. Один Лямшин безо всякой точки, зато у меня в руках». Таким образом, новый человек, человек преображенный – без религиозных предрассудков, без моральных рефлексий, без нравственных оснований, без «аристократических» жела ний и без избытка переживаний – человек идеально усред ненный и избавленный от такой обузы, как талант и совесть, честь, и достоинство, – такой человек и должен, по замыслу, стать материальной силой задуманного строительства. Строить же, по словам Петра Степановича Верховенского, «мы будем, мы, одни мы!». В романе Евгения Замятина «Мы» – будто повинуясь гулкому эху «Бесов» – зародыши будущего из хроники Досто евского вырастают в грандиозную и гротескную картину уже завершенного здания. «Строение каменное» – Единое Госу дарство, тысячу лет назад покорившее своей власти весь земной шар и поставившее главной задачей с помощью сте клянного электрического, огнедышащего ИНТЕГРАЛА (некоей суперкосмической машины) проинтегрировать бес конечное уравнение вселенной и подчинить себе неведомых инопланетян, находящихся в «диком состоянии свободы» 1. «Если они не поймут, что мы несем им математически безо шибочное счастье, – цитирует Государственную Газету глав ный герой романа нумер Д-503, строитель ИНТЕГРАЛА и Хроникер повествования, – наш долг заставить их быть счастливыми». Как понимают счастье в Едином Государстве? Нумера, победившие в результате Двухсотлетней войны (после кото рой выжило две десятых населения земного шара) старого Бога, старую жизнь и былую свободу, живут в мире прямых линий и видят над собою всегда одно и то же стерильно без облачное небо. Нумера ходят по стеклянным мостовым, оби тают в идеально прозрачных коробках-квартирах, созерцают, глядя сквозь стены домов, квадратные гармонии серо-голубых шеренг из самих себя. «Каждое утро, с шестиколесной точ ностью, в один и то же час и в одну и ту же минуту мы, миллио ны, встаем как один. В один и тот же час единомиллионно начи– 1 Замятин Евгений. Мы. – «Знамя», 1988, № 4–5. В дальнейшем роман цитируется по этому изданию.
411
наем работу – единомиллионно кончаем. И сливаясь в единое, миллионнорукое тело, в одну и ту же, назначенную Скрижалью, секунду, мы подносим ложки ко рту и в одну и ту же секунду выходим на прогулку и… отходим ко сну…» У нумеров одина ковы даже мысли. «Это потому, – объясняет одна из героинь романа, – что никто не «один», но «один из». Контролю Единого Государства подлежат все сферы жизни нумеров, вплоть до сексуальной: и поскольку смысл бесчис ленных жертв Двухсотлетней войны был прежде всего в том, чтобы стереть различия между нумерами, не оставив им повода для зависти или хотя бы сопоставления себя с другими, необхо димо было обуздать Голод и Любовь – двух властелинов мира. Счастье, которое в Едином Государстве понимается как дробь, где блаженство и зависть – это числитель и знаменатель, требует самой жесткой, самой беспощадной – «ради счастья!» – регламентации знаменателя. Математически орга низованная стихия любви, когда дробь приближается к нулю, вырождается в «талонное право» – исторический «Lex sexua– lis»: «всякий из нумеров имеет право – как на сексуальный продукт – на любой нумер». И вся сила переживаний – ярость, ревность, страсть, все бремя любви и ненависти – приведено в упорядоченном Государстве к «гармонической, приятно-полезной функции организма». Кажется, знакомый завет из толстой тетради Шигалева услышан и воплощен в жизнь с точностью математической и со смыслом, исключающим произвольные толкования. «Каждый принадлежит всем, а все каждому», – сказано в ней, и вот являются розовые талоны на партнера по предва рительным заявкам; сексуальная жизнь становится плановой отраслью, и дети рождаются согласно научному детоводству (по аналогии с садоводством или птицеводством) от пары, прошедшей экспертизу по шкале Материнской и Отцовской норм. «В стаде должно быть равенство…»; «Все к одному знаме нателю…» И вот нумера пуще огня – дикого, древнего огня – боятся как-то выделиться среди других, ибо «быть оригиналь ным – это нарушить равенство». Они боятся видеть сны, ибо в идеологии Единого Государ ства сон – серьезная психическая болезнь, инородное тело в безупречно хронометрических механизмах мозга. «В мире одного только недостает: послушания» – и вот, верные Скрижалям Единого Государства, нумера провозгла шают: единственное средство избавить человека от преступле ния – это избавить его от свободы. Сам инстинкт свободы
412
объявлен преступным и представлен как атавизм – подобно волосам на руках и ногах. «Мы всякого гения потушим в младенчестве» – и вот мы– нумера навсегда изгоняют припадки вдохновения, «леча» их как опасную форму эпилепсии. «Цицерону отрезывается язык, Копернику выкалывают глаза, Шекспир побивается каменьями» – и вот Государствен ный поэт R-13 поэтизирует смертный приговор по делу другого поэта, возомнившего себя гением… Нумера знают: «допотоп ные времена всевозможных шекспиров и достоевских – или как их там – прошли», великий ИНТЕГРАЛ дает возмож ность «проинтегрировать от нуля до бесконечности – от кре тина до Шекспира». «Мы, – с гордостью говорят они о себе, – счастливейшее среднее арифметическое…» На том экспериментальном поле, каким является про странство и время романа Замятина, проверяется в опыте художественного исследования принципиальная модель, согласно которой равенство и послушание преобразуют чело веческую породу. «Материалу хватит на тысячу лет», – утвер ждает Петр Верховенский, и цивилизация Единого Госу дарства всю эту тысячу лет штампует существа-нумера, кото рые едят нефтяную пищу, пользуются «правом штор» на про межуток талонной любви, лишены снов и на досуге осваивают систему научной этики, основанной на вычитании, сложении, делении и умножении. За тысячу лет задачка из старинного задачника («те же девять десятых должны потерять личность и обратиться вроде как в стадо и при безграничном повиновении достигнуть рядом перерождений первобытной не винности, вроде как бы первобытного рая». – Л. С.) успешно решена: нумера вновь простодушны и невинны, как Адам и Ева. «Никакой этой путаницы о добре, зле: все – очень просто, райски, детски просто». Воплотилась даже древняя мечта об ангелах-хранителях: розовые существа с ушами-крыльями, двоякоизогнутые из Бюро Хранителей неотступно следуют за нумерами, любовно охраняя их от малейшей ошибки, от малей шего неверного шага. «Как много из того, о чем они (древние люди. – Л. С.) – только мечтали, в нашей жизни материали зовалось», – констатирует Д-503. А Государственный поэт R-13 добавляет: «Благодетель, Машина, Куб, Газовый Коло кол, Хранители – все это добро, все это величественно, пре красно, благородно, возвышенно, кристально-чисто. Потому что это охраняет нашу несвободу – то есть наше счастье. Это древние стали бы тут судить, рядить, ломать голову – этика, неэтика…»
413
Антиутопия Евгения Замятина о роковом счастливом буду щем человечества, рисуя странный, смутно узнаваемый мир шигалевщины через тысячу лет, ставит и решает, в сущности, один-единственный вопрос: может ли тоталитарный режим подчинить человека до конца? могут ли граждане, чья воля полностью атрофирована, чьи судьбы слепо отданы во власть Благодетеля (или Вождя, или Ивана-Царевича), генетически сохраниться людьми и сберечь зародыши совести и гуман ности? может ли человек в ситуации тотального нравствен ного паралича сохранить облик и подобие Божие? Ответ Замятина – при всей пугающей мрачности нари сованного им будущего мира – воспринимается скорее даже оптимистично. Роман-предупреждение, созданный в разгар военного коммунизма и вновь напомнивший об уже известной, предсказанной опасности, все-таки – несмотря на безрадост ную футурологию – не беспросветен. За пределами Зеленой Стены бушует лесная чаща – с дикими запахами цветов, меда и свободы. Там можно любить, рожать и у тебя не отнимут ребенка. Внутри Единого Госу дарства разрастается эпидемия – образование души у нуме ров: их томит бессонница, настигает старинная болезнь любви, просыпается «Я» взамен «МЫ». Государственная Газета сообщает: «По достоверным сведениям, вновь обнару жены следы до сих пор неуловимой организации, ставящей себе целью освобождение от благодетельного ига Государ ства». Зреет смута, и вот уже в День Единогласия тысячи рук взлетели на вопрос «против?». Бунт путает в сознании нуме ров главные ориентиры – кто «мы» и кто «они». Возникает угроза дикого состояния свободы. Нумер Д-503 впервые уви дел людей и ощутил пьяное, неведомое ему чувство – он стал единицей, отдельным, а не слагаемым существом… Мир Единого Государства в романе Замятина не смог обрести спасительного для себя единообразия. Многообразие жизни, непредсказуемость каждого человека, даже если он «нумер», генетическая неистребимость в нем солнечного, лесного – оттуда, из чащи – оставляют некую надежду. И даже тогда, когда, защищаясь, Государство обнаруживает источник повальной болезни нумеров – неистребленный моз говой узелок, продуцирующий фантазию, и подвергает народ Великой Операции, остается выбор: операция и «стопроцент ное счастье» или – свободная жизнь среди не покорившихся Благодетелю лесных людей. Как свидетельствует Хроникер и строитель Интеграла Д-503, предавший любовь, смирив шийся и хирургически лишенный живительного узелка фан-
414
тазии, значительное количество нумеров «изменило разуму». И все-таки дурное предчувствие Степана Трофимовича Верховенского, как будто абсолютно вздорное и нелепое, томило и страшило его. «Они», которые угрожают ему, спо собны на все, «они» – не остановятся ни перед чем. Кошмары пыток и подземелий мерещатся ему, доводя до исступления, до опустошительного отчаяния. «Cher… под вами вдруг раз двигается пол, вы опускаетесь до половины… Это всем извест но… Я десять тысяч раз представлял себе в воображении!» Силы, способные загнать Степана Трофимовича в угол, ковар ны и изощренны. «Пусть даже меня простят, пусть опять сюда привезут и ничего не сделают – и вот тут-то я и погиб». Тре бовать своих прав, протестовать, исполнить долг неповино вения («я гражданин и человек, а не щепка»), не допустить насилия и издевательства («Он не смеет меня мучить, не то арестуй, арестуй, арестуй!») – значит для Степана Трофимо вича сохранить самоуважение и человеческое достоинство. Позже Степан Трофимович задаст губернатору Лембке (в ко тором подозревает мучителя и гонителя) свой вопрос, испол ненный в перспективе будущего символического значения. «Покорнейшая просьба моя объяснить мне, если возможно: каким образом, за что и почему я подвергнут был сегодняш нему обыску? У меня взяли некоторые книги, бумаги, частные, дорогие для меня письма и повезли по городу в тачке…» Покорнейшая просьба Степана Трофимовича была уваже на: с ним обошлись по-человечески; но самим вопросам – «почему?» и, главное, «за что?» – предстояла долгая и без ответная жизнь. Сфера и пределы применения насилия к человеку – так, как они изображены в «Бесах», – вызывают ощущения в выс шей степени тревожные, если учитывать нравственные и пра вовые нормативы минувшей эпохи. Результаты воздействия насилия над человеком, немыслимые для гуманнейшего ХIХвека (конечно же несправедливо названного «железным»), выглядят в романе Достоевского диким преувеличением, фан тастическим сгущением красок или, как говорит Хроникер в случае со Степаном Трофимовичем, «безумием и бредом». Но именно это, может быть, гипертрофированное в контексте кон кретного времени отношение к потенциалу насилия, этот почти апокалипсический ужас перед «тайной и авторитетом» механизмов подавления, пусть пока неведомых, привели к кар динальному вопросу XX века: есть ли что-нибудь такое, чего нельзя сделать с человеком силой?
415
Можно, собрав кучку приверженцев, хитростью и обманом втянуть их в политическое убийство. Можно путем самого бесцеремонного психологического давления, манипулируя ложными идеями, заставить человека стать послушным согла шателем или даже соисполнителем в их реализации. Можно даже убедить его в необходимости и безальтернативности насилия. Можно, используя некоторые специфические качества лич ности, ее убеждения или верования, корыстно воздействовать на них вплоть до их искажения и разрушения. Можно расста вить человеку такие идеологические ловушки, так опутать его ложью и демагогией, что он утратит какие бы то ни было нравственные ориентиры: «сбились мы, что делать нам?» Мож но затолкнуть человека в ситуацию безвыходности и тупика и фактически вынудить его к самоубийству. Можно корыстно использовать факт самоубийства для доказательства своего алиби в деле об убийстве. Можно затравить и запугать человека, доведя его до умопомешательства и распадения личности. Можно повязать людей круговой порукой страха, принудив к соучастию в преступлении. Можно добиться, чтобы вконец потерявшийся и запутавшийся человек оговорил себя и других. Можно найти такие способы давления на человека, при которых он способен отречься и от себя, и от своих близ ких. Можно, оказалось, еще и еще многое. Вопреки общегуманистическим представлениям века, во преки оптимистическим его прогнозам – о том, что человека невозможно сломить до конца, или о том, что человек сильнее чинимого над ним насилия, или о том, что человек «вынесет все», – роман «Бесы» сеял страшное подозрение относительно этого рокового вопроса: есть ли что-нибудь такое, чего нельзя сделать с человеком силой Вопреки собственной иронической (почти сатирической) интонации роман Достоевского несом ненно подразумевал действительную возможность реализации тех самых почти абсурдных нелепостей, которые в запале и горячке высказал Степан Трофимович: «Нужно, видите ли, быть готовым… каждую минуту… придут, возьмут, и фью – исчез человек!» Теме исчезающих людей суждено было стать кровавым кошмаром XX века: кошмаром российской реальности и идеей fixe мирового искусства. Самые отчаянные головы шли на встречу фактам, и эти факты, пропущенные через совесть, обретали статус художественной или документальной хроники тоталитаризма. В этом смысле честь явиться обличителем политической бесовщины и государственного террора в равной








