Текст книги "Бесы: Роман-предупреждение"
Автор книги: Людмила Сараскина
Жанр:
Культурология
сообщить о нарушении
Текущая страница: 30 (всего у книги 36 страниц)
388
не абстрактные схемы, а реальное, живое добро, милосердие, братолюбие. Видеть в белом офицере и в красном комиссаре брата – на это в момент гражданской войны нужно было больше мужества, чем на то, чтобы видеть в ком-нибудь одном из них врага. В этом смысле миротворчество русского поэта, имея под собой и твердую национальную почву, и богатую ду ховную традицию – ту самую «милость к падшим», – явило собой поучительный пример благородного гражданского непо виновения новой морали. * * * Культ насилия, овладевший страной, требовал, чтобы добро и человечность истолковывались как понятия классовые, а иногда и классово чуждые. На кострах классовых битв, кото рым надлежало разгораться год от года все сильнее и крово пролитнее, сгорали нормальные естественные человеческие движения души – жалость и сострадание к слабому и больно му, несчастному и обездоленному – кем бы он ни был. Жа лость вообще изгонялась из обихода – ибо она, как было все народно объявлено великим пролетарским писателем еще накануне первой русской революции, «унижает человека». Ненависть, беспощадность, безжалостность стали фунда ментом новой морали, на счету которой десятки миллионов жертв насилия и нравственная ущербность нескольких поко лений. Оглядываясь назад, хочется понять, когда это началось. Хочется упереться в какую-то точку времени, найти некую успокоительную дату, до которой все было замечательно и «светлое будущее» разыгрывалось по правилам справедли вым и разумным. Может быть, эта дата затерялась где-то в начале 30-х го дов, когда вокруг городов, где «был порядок и цены снижа лись», стоял непроходимый милицейский кордон и прикладами отгонял распухших от голода мужиков и баб, оставивших вымершие деревни в надежде найти в городе кусок хлеба и добрую душу? Сознание цепляется за роковой 1929-й, затем за роковой 1924-й, но тут же память подсказывает: раньше, раньше, раньше… Не тогда ли, когда будущие строители «прекрасного завтра» теоретически доказали миру необходимость насилия, провоз гласив незыблемым правилом людоедский тезис о неизбеж ности жертв? Не тогда ли, когда, овладев массами, идея жертвоприноше-
389
ния стала материальной силой и получила лицензию на мас совые истребления? Не тогда ли, когда именем «объективных законов истории» политические авантюристы учились прикрывать разбой и грабеж? Припоминая основополагающие трактаты и манифесты, вглядываясь в теоремы и максимы, хочется понять степень ответственности идеи за воплотившийся результат…Законы, мораль, религия – все это для пролетариата не более как буржуазные предрассудки, за которыми скрываются буржуазные интересы…..Всякую такую нравственность, взятую из внечеловеческо¬ го, внеклассового понятия, мы отрицаем… Мы говорим: это наша нравственность подчинена вполне интересам классовой борьбы пролетариата…..Мы в вечную нравственность не верим и обман всяких сказок о нравственности разоблачаем… Конечно, позиция Волошина («молюсь за тех и за других») не имела ничего общего с тем хорошо знакомым лозунгом, который спустя всего лишь одно десятилетие будет освещен талантом и авторитетом Маяковского: И песня, и стих – это бомба и знамя, И голос певца подымает класс, И тот, кто сегодня поет не с нами, Тот против нас. Мораль Петра Верховенского, которого (сам того, по-види мому, не подозревая) цитирует Маяковский, и в самом деле опрокидывала общечеловеческие схемы, превращала в мираж гуманизм и выбивала всякую почву у любого милосердного движения души. «Наслаждение от милостыни, – говаривал главный бес– политик из романа Достоевского, – есть наслаждение над менное, наслаждение богача своим богатством, властию… Она развращает и подающего и берущего и – кроме всего – не достигает цели. Милостыня только усиливает класс праздных лентяев, надеющихся жить милостыней… В новом устройстве не будет бедных…» (11, 159). И все-таки милосердие и миротворчество Волошина, кото рые также «не достигали цели» и оставались в ситуации тоталь ного расчеловечивания «голосом, вопиющего в пустыне»,
390
смогли обнажить перед миром те катастрофы и тупики, к кото рым влечет политических безумцев путь насильственных экспериментов над человеком – путь «пытаний естества». «НЕ ЖЕЛАЛ БЫ БЫТЬ ПРОРОКОМ…» Тот факт, что В. Г. Короленко безоговорочно осудил Октябрьскую революцию, назвав ее авантюрой, что он также не принял политическую систему, основанную на диктатуре про летариата, получает в наше время совершенно иное, чем преж де, эмоциональное отношение и оценку. Вряд ли сегодня пози ция Короленко может быть однозначно истолкована как набившее оскомину «свидетельство идейной и классовой огра ниченности великого писателя». Но дело в другом: являясь несомненным гражданским подвигом и исторической важнос ти, документом-свидетельством, знаменитые «открытые пись ма» Короленко к наркому просвещения Луначарскому, про изводят поразительное впечатление прежде всего набором аргументов и логикой доказательств. Анализ причинно-след ственных обстоятельств, целей и средств, а также тактики и стратегии революции, предложенный Короленко и направ ленный в адрес «коммунистического правительства», позво ляет «опознать» систему взглядов писателя: без натяжек и пре увеличений монологи Короленко оказываются последова тельным и как будто непосредственным опровержением уже неоднократно цитированной программы «О том, чего хотел Нечаев». Притом опровержением суммарным, соединившим все аргументы, приводимые в романе Достоевского порознь различными персонажами. Полемист, диагност и провидец Короленко обнаруживает редкостную солидарность с Достоев ским по отношению к той беде, которую видел автор «Бесов» и которая стала темой писем к наркому Луначарскому. Главный пункт полемики, обращенной к «вожакам скоро спелого коммунизма», – это убеждение писателя, что больше вистская революция, разрушая до основания стены старого мира, воспроизводит затем в изуродованном, искаженном ва рианте все его прежние структуры. Творческое бесплодие разрушителей – вот урок, который, по мнению Короленко, вынесла Россия из опыта революций. Жизнь вопреки реальным возможностям, переделывание и перестраивание человека вопреки его природным ресурсам, «мечтательно-озлобленные» прожекты вопреки разумному, трезвому и здравомыслящему взгляду на действительность – все это существование вопреки здравому смыслу и есть отли-
391
чительная черта той утопии, куда стремятся загнать Россию ее правители. Поэтому «Россия стоит в раздумье между двумя утопиями: утопией прошлого и утопией будущего, выбирая, в какую утопию ей ринуться» 1. Народ, так долго живший без политической мысли, и интеллигенция, столь же долго жив шая без связи с народом и действительностью, дали, как пишет Короленко, ядовитую смесь, особо опасную в ситуации взрыва. Феномен происшедшей революции для Короленко не является загадкой: ее вожди – авантюристы прежде всего потому, что они «только математики социализма, его логики и схематики». «Вы с легким сердцем приступили к своему схе матическому эксперименту в надежде, что это будет только сигналом для всемирной максималистской революции… Вам приходится довольствоваться легкой победой последователь ного схематического оптимизма над «соглашателями», но уже ясно, что в общем рабочая Европа не пойдет вашим путем, и Россия, привыкшая подчиняться всякому угнетению, не вы работавшая формы для выражения своего истинного мнения, вынуждена идти этим печальным, мрачным путем в полном одиночестве». «Фантастический коммунизм», насильственное введение которого происходит на глазах Короленко, ассоциируется у писателя с прежними коммунистическими утопиями – фурь еризмом, сен-симонизмом, кабэтизмом, которые одинаково кончались «печальной неудачей, раздорами, трагедиями для инициаторов». «Все эти благородные мечтатели кончали созна нием, что человечество должно переродиться прежде, чем унич тожить собственность и переходить к коммунальным формам жизни (если вообще коммуна осуществима)», – размышляет Короленко, почти дословно повторяя аргументацию оппонен тов Петра Верховенского и его компании 2. Путь, которым в процессе длительного и постепенного развития может пойти человечество и к чему, в конце своих неудачных опытов, при ходили мечтатели утопического коммунизма, Короленко видит совершенно в духе Достоевского: «Души должны переродить ся. А для этого нужно, чтобы сначала перерождались учреж– 1 Письма В. Г. Короленко к Луначарскому цитируются по изданию: «Новый мир», 1988, № 10, с. 198–218. 2 «Если б даже и справедлива была ваша программа, – возражает, на пример, сыну Степан Трофимович Верховенский в черновой программе «Во просов и ответов», – то она веками может быть принята, веками мирного прак тического изучения и развития… Неужели же вы не видите, что подобное перерождение человека, какое вы предлагаете, и лично, и общественно не может совершиться так легко и скоро, как вы уверены» (11, 103–104).
392
дения. А это, в свою очередь, требует свободы мысли и начи нания для творчества новых форм жизни. Силой задерживать эту самодеятельность в обществе и в народе – это преступ ление, которое совершало наше недавнее павшее правитель ство». Знаменательно совпадение обоих писателей в пункте об «учреждениях», наряду с пунктом о «личности»: «Тысячеле тиями вырабатывалось, например, общественное, юридичес кое обеспечение в государстве, а между тем до какой степени оно неудовлетворительно везде! – восклицает Степан Тро фимович. – Так медленно на практике организуется и устра ивается такая насущная потребность каждого человека» (11, 103). Стремление новой власти «разом» переделать человека и надежда на легкую победу над тысячелетним здравым смыс лом, покушение на неприкосновенность и свободу частной жизни, самоуверенная готовность превратить жилье людей в казармы и ввести немедленный коммунизм путем милитари зации труда вызывает резкий протест Короленко, сформу лированный им совершенно определенно: «Инстинкт вы заме нили приказом и ждете, что по вашему приказу изменится природа человека. За это посягательство на свободу само определения народа вас ждет расплата». «Не желал бы быть пророком…» – говорит Короленко. Но, в сущности, шесть его писем к наркому – это развернутая программа-предупреждение о страшной беде, которая ожидает Россию, если ее нынешние руководители не осознают, в какой тупик завел страну и народ схематический коммунистичес кий максимализм. В этом смысле публицистика Короленко 1920 года является прямым продолжением дела Достоевского: роман-предупреждение «Бесы» в ситуации, продвинутой ровно на пятьдесят лет вперед, оказывается моделью, работающей в полную силу; в сущности, на материале той новой реальности, с которой имеет дело Короленко, ему приходится лишь уточ нять подробности и дополнять фактуру тех предвидений, которые уже были сделаны за полвека до него. Итак, «не желал бы быть пророком…». Каким же видит Короленко ближайшее (и отдаленное) будущее страны? Введением «немедленного коммунизма», считает он, власти надолго отбили охоту даже от простого социализма, установ ление которого составляет «насущнейшую задачу современ ности». Являя собой первый опыт введения социализма по средством подавления свободы, Октябрьская революция по мере ее углубления будет давать результаты, обратные идее социальной справедливости. Убив и разрушив буржуазную
393
государственность и промышленность, «вожаки скороспелого коммунизма» ничего не создали взамен и «проедают все, заго товленное при прежнем буржуазном строе, который пригото вил некоторые излишки. Теперь не хватает необходимого, и это растет как лавина 1… Ваша коммуна является огромным пара зитом, питающимся от трупа». Четыре года революции в ито ге, каким его видит Короленко, дали: обоюдное озверение, достигшее крайних пределов; бессудные расстрелы как след ствие «административной деятельности» ЧК; вспышки «систе матизированной ярости»; разрушение культуры и цивили зации – «общий развал». Четыре года революции усилили «извращения истины»: Короленко доказывает, почему ком мунистической власти тактически выгодно было раздуть на родную ненависть к капитализму и натравить народные массы на русский капитализм, как «натравливают боевой отряд на крепость». Узаконенный грабеж и уничтожение материальных ценностей, которые являются не только наследием старого мира, но прежде всего народным достоянием, сам лозунг «грабь награбленное» ставят страну на грань катастрофы. В том, что катастрофа неминуема, Короленко в общем не сомневается: в городах начался голод, а власти озабочены «фальсифика цией мнения пролетариата»; люди слепо «бредут врозь» от голода, а в «официозах» «царствует внутреннее благополучие; провозглашаются победы коммунизма в украинских деревнях в то время, когда «сельская Украина кипит ненавистью и гневом и чрезвычайки уже подумывают о расстреле деревен ских заложников». Сумма явлений, из которых слагаются «диктатура пролета риата» и «торжество коммунизма», включает, как пишет Ко роленко, вещи взаимоисключающие. С грустной усмешкой задает писатель вопрос: как осуществляется диктатура этого бедняги, нынешнего «диктатора» рабочего-пролетария, как узнается и выражается его воля, если нет ни свободной печати, ни свободы голосования, ни права на самостоятельную мысль, ни, тем более, права на мысль оппозиционную? Как можно утверждать о торжестве коммунизма, если это торжество поддерживается только арестами, казнями, чрезвычайкой, военной силой и содержанием в тюрьме бывших ближайших союзников, а ныне оппозиционеров? И Короленко заключает – невольно становясь пророком: 1 «Необходимо лишь необходимое – вот девиз земного шара отселе», – провозглашает Петр Верховенский; исчезновение необходимого, как показы вает Короленко, прямое следствие этого девиза.
394
«…сердце сжимается при мысли о судьбе того слоя русско го общества, который принято называть интеллигенцией»; «…дальше так идти не может и стране грозят неслыханные бедствия. Первой жертвой их явится интеллигенция. Потом городские рабочие»; «…сердце у меня сжимается предчувствием, что мы только еще у порога таких бедствий, перед которыми померкнет все то, что. мы испытываем теперь. Россия представляет собою колосс, который постепенно слабеет от долгой внутренней лихорадки, от голода и лишений». Знаменательно, что и в предвидении тех путей, какие еще остались у правительства для выхода из кризиса, Короленко остается верным тому пророческому реализму, на котором строится вся его публицистика 1920 года. «Благотворным чу дом» называет он гипотетическую возможность сознательного отказа от губительного пути насилия, риск честного и полного признания своих ошибок, которые совершены руководителями революции вместе с народом, шанс решительного поворота к правде и свободе. «Но… возможно ли это для вас? Не поздно ли, если бы вы даже захотели это сделать?» – задает он свой последний вопрос (22 сентября 1920 года), обращенный к наркому Луначарскому. Ответа ни на этот вопрос, ни на все свои шесть писем Короленко не получил. Разве что косвенным ответом ему можно было бы счесть два других письма, адресованных годом раньше Лениным Горькому и годом позже Лениным Каменеву. Первое: «Короленко ведь почти меньшевик. Жалкий мень шевик, плененный буржуазными предрассудками»; «Нет, таким «талантам» не грех посидеть недельки в тюрьме»; «Интеллек¬ туальные силы рабочих и крестьян растут и крепнут в борьбе за свержение буржуазии и ее пособников, интеллигентиков, лакеев капитала, мнящих себя мозгом нации. На деле это не мозг, а говно» (15 сентября 1919 г.). Второе: «По-моему, нужен секретный циркуляр против клеветников, бросающих клеветнические обвинения под видом «критики» (5 марта 1921 г.).
Глава 6 Страшная правда о человеке
Да и сатана Каиновой злобы, крово жадности и самого дикого самоуправст ва дохнул на Россию именно в те дни, когда были провозглашены братство, ра венство и свобода. Тогда сразу наступи ло исступление, острое умопомешатель ство. И. Бунин, «Окаянные дни» Семьдесят лет в нашей стране были под запретом «Не своевременные мысли» Горького: его публицистика периода революции с 1918 года не переиздавалась и, как правило, нигде не упоминалась. Столь же долго оставались в густой тени сти хи Волошина, посвященные событиям революции и граждан ской войны. Ни разу не были изданы на родине письма Коро ленко – их время пришло только в 1988 году. И только в 1989-м настала пора для «Окаянных дней» Бунина – еще одной хроники революции, горько предугадавшей трагедию своей страны. Конечно, ни один документ, ни одна хроника, ни одно сви детельство, даже самое авторитетное, не могут, наверное, пре тендовать на окончательность суждений и выводов о таком глобальном для столетия событии, как русская революция. Но когда те из них, которые, отказываясь петь «осанну» по приказу официальных идеологов и интерпретаторов револю ции, разделили общую судьбу ее жертв, тогда имеет смысл увидеть в частных индивидуальных наблюдениях некий «указующий перст». В этом отношении «Бесы» Достоевского имеют от назван ных текстов одно малосущественное отличие: будучи своего рода «воспоминанием о будущем» – фантастической хрони кой предстоящего, роман был «амнистирован» и издан на тридцать лет раньше, чем хроники реального настоящего. Семьдесят лет – таким оказался срок давности для того, что бы русский читатель мог разобраться в «осаннах» и «анафе мах» по поводу родной истории.
396
В предисловии к Одесскому дневнику И. Бунина публика торы «Окаянных дней» подчеркивают: «Иные записи могут вызвать резкое неприятие (наивно было бы предположить лишь умиленное поддакивание), но в одном Бунину при любых несогласиях с ним нельзя отказать – в честности. Будем же и мы честны по отношению к его тексту, отвергнув практику ретуши и подчисток. Не нужно только впадать в идолопоклонничество, в бездумное подчинение ав торитету беллетриста. Нужно отдавать себе отчет в том, что литературные и политические антипатии Бунина характери
1 зуют главным образом его самого». И однако личная честность писателя как раз и дает воз можность отнестись к его политическим антипатиям без идо лопоклонства, но с уважением и преклонением перед челове ком, который «во дни погибели» нашел в себе душевные силы и гражданское мужество, часто рискуя жизнью и пряча листки с записями в щели карниза, чтобы вести свой дневник – без надежды на просвет. В уже неоднократно упоминаемой работе Ю. Ф. Карякина «Зачем Хроникер в „Бесах"?» есть один интересный вопрос: «А что, если «вытащить» Петра Степановича Верховенского из романа и представить себе: как бы он отнесся к Хроникеру, к «Бесам» и к самому Достоевскому? Допущение, конечно, фантастическое, выходящее за рамки «чистого» литературо ведения… У кого могут быть малейшие сомнения в том, что бы сделал Петруша с Хроникером, будь на то его полная воля и прослышь он о «хронике» во время ее написания или после?.. «Высшая мера», которую применил бы Петруша к Хроникеру,
2 есть и высшая оценка Хроникеру». Между тем как ни фантастично это «ненаучное» допуще ние, именно в такую ситуацию попадет Бунин в качестве Хро никера – автора Московского и Одесского дневников. Во всем – от осознания своего долга («очень жалею, что ничего не записывал, нужно было записывать чуть не каждый мо мент») до весьма рискованного осуществления своей миссии – Бунин следует категорическому императиву совести. На свой лад, по иным причинам, но и ему довелось испытать то заветное «достоевское»: «Нельзя было быть более в гибели, но работа меня вынесла». И несомненно – дневники, куда выплеснулись тоска, печаль, ненависть, любовь и бесконечное
1
«Даугава», 1989, № 3, с. 103. Цитаты из «Окаянных дней» Бунина при водятс я по этому изданию (№ 3, 4, 5).
2
Карякин Ю. Достоевский и канун XXI века, с. 288.
397
отчаяние свидетеля страшной стихии, спасли его самого от испепеляющего дыхания Каиновой злобы, от исступления и умопомешательства, которые, по его собственному признанию, охватили всех повсеместно. «Пишу при вонючей кухонной лампочке, дожигаю остатки керосину. Как больно, как оскорбительно. Каприйские мои приятели, Луначарские и Горькие, блюстители русской куль туры и искусства… что бы вы сделали со мной теперь, захватив меня за этим преступным писанием при вонючем каганце, или на том, как я буду воровски засовывать это писание в щели карниза?» Дневники Бунина – это прежде всего документ «само– выделки» человека, его самоодоления, мучительного спора с самим собой на вечную тему – зачем жить. «В этом мире, в их мире, в мире поголовного хама и зверя, мне ничего не нужно…» И даже, кажется, не нужно писать – несмотря на посто ронний (или внутренний?) голос: «Этим записям цены не будет». Но каждый раз художник побеждает: записи типа «пишу дрожащими, холодными руками» или «необыкновен ный сюжет для романа, и страшного романа» дают некую внеш нюю, надвременную точку зрения и просто позволяют дышать среди хаоса и погибели. Если попытаться обозначить тематику записей Бунина – в самом общем виде это будет, пользуясь его же лексикой, вечная сказка про «белого и красного бычка». Белые и красные в революции – их смертельное противо стояние, общие заблуждения, общая вина и раздельная прав да – вот главный аспект размышлений Бунина. И при всей его пристрастности, при всем его резком, болезненном неприятии «углубляющейся» революции коренные причины русской тра гедии он видит в старой и русской же болезни – прежде всего болезни интеллигенции. Преступное легкомыслие, вечная де магогическая ложь и жесточайшее равнодушие к народу по ставили между ним и просвещенной частью общества глухую стену непонимания и отчуждения. Русскому образованному слою «было совершенно наплевать на народ, – если только он не был поводом для проявления их прекрасных чувств, – и которого они не только не знали и не желали знать, но даже просто не замечали лиц извозчиков, на которых ездили в какое-нибудь Вольно-Экономическое общество». Бунин едва не дословно повторяет один из основных тези сов Достоевского – о том, как легко любить человечество и трудно – человека. «Я никогда в жизни не видал, как рас тет рожь», – говорит один из «интеллигентских» персонажей
398
дневника Бунина. А писатель от себя добавляет: «А мужика, как отдельного человека, он видел? Он знал только «народ», «человечество». Даже знаменитая «помощь голодающим» про исходила у нас как-то литературно, только из жажды лишний раз лягнуть правительство, подвести под него лишний подкоп». И опять же вспомним Шатова из «Бесов»: «Ненависть тоже тут есть… Они первые (речь идет о либералах-интеллигентах) были бы страшно несчастливы, если бы Россия как-нибудь вдруг перестроилась, хотя бы даже на их лад, и как-нибудь вдруг стала безмерно богата и счастлива. Некого было бы им тогда ненавидеть, не на кого плевать, не над чем издеваться!» Бунин (человек, не любивший Достоевского как писателя и «идеолога») будто цитирует его героя (или продолжает мо нолог Шатова): «Страшно сказать, но правда: не будь народ ных бедствий, тысячи интеллигентов были бы прямо несчаст нейшие люди. Как же тогда заседать, протестовать, о чем кричать и писать? А без этого и жизнь не в жизнь была». Бунин предъявляет к интеллигенции, к образованным и культурным русским серьезный счет за вечное легкомыслие, шумный либерализм, преступную беспечность во времена самых тяжелых испытаний для страны («страшно равнодушны были к народу во время войны, преступно врали об его патрио тическом подъеме, даже тогда, когда уже и младенец не мог не видеть, что война народу осточертела»). Старая русская бо лезнь, которой переболело дворянство в XIX веке, – празд ность, безделие, неумение сосредоточиться на длительной, будничной работе, томление, скука, разбалованность – и бы ла, по мнению Бунина, той причиной, почему столь беспечно, спустя рукава, «даже празднично» отнеслась вся Россия к на чалу революции, «к величайшему во всей ее истории событию, случившемуся во время величайшей в мире войны». «Белоручки были, в сущности, страшные, – констатирует Бунин и заключает свою мысль: – А отсюда, между прочим, и идеализм наш, в сущности, очень барский, наша вечная оппозиционность, критика всего и всех: критиковать-то ведь гораздо легче, чем работать». Огромная вина интеллигенции, полагает Бунин, и в том, как она влияла и влияет на народ. Сидеть сиднем в темной холод ной избе, ждать «настоящего дела» и томиться, ничего не делая, ибо хочется сделать необыкновенное (по признанию Герцена), – эта привычка в одинаковой степени свойственна и Чацкому, и простому мужику. Появление имен Герцена и Чацкого в рассуждениях Бунина и в связи с «народной» те мой – еще одно удивительное совпадение мысли двух рус-
399
ских художников, думавших о России в ее роковые мгнове ния. Бунин иронизирует: «Ах, я задыхаюсь среди этой Нико– лаевщины, не могу быть чиновником, сидеть рядом с Акакием Акакиевичем, – карету мне, карету!» Шатов, на страницах «Записных тетрадей», будто вступает в этот же диалог, подает ответную реплику: «Чацкий и не понимал, как ограниченный дурак, до какой степени он сам глуп, говоря это. Он кричит: «Карету мне, карету!» – в негодовании потому, что не в состоя нии и сам догадаться, что можно ведь и иначе проводить время хотя бы и в Москве тогдашней, чем к перу от карт и к картам от пера. Он был барин и помещик, и для него, кроме своего кружка, ничего и не существовало… Народ русский он прогля дел, как и все наши передовые люди, и тем более проглядел, чем более он передовой» (11, 86–87). Эту мысль далее развивает Бунин: в народе есть страшная переменчивость настроений, обликов, «шаткость» (!). «На род, – пишет Бунин, – сам сказал про себя: «Из нас, как из древа, – и дубина, и икона», – в зависимости от обстоятельств, от того, кто это древо обрабатывает: Сергий Радонежский или Емелька Пугачев». И вновь словно ему отвечает, подхватывая идею, Шатов: «Разврата и легкомыслия много накопилось. Если б трудились над жизнию и выживали ее с трудом, само стоятельно, с горем и борьбой, с тяготами и со всеми радостя ми успеха после борьбы, а главное, с трудом, главное, трудясь, а не под одной только административной опекой, то выжили бы факты, накопили бы много прожитого… и не так бы легко мысленно откликалось общество, как теперь, на всякую дрянь, глупых и развращенных безумных мальчишек» (11, 110–111). И далее – поразительная, будто глазами Бунина из 1919 года, мысль: нет в Европе нации, народа, которые бы не смогли спасти себя собственными силами; даже в самый разгар рево люций и народных потрясений; даже на баррикадах тотчас же наводится порядок и ставится заслон ворам, обидчикам, под жигателям. И только лишь в России – все наоборот: при манкою зажигательства, убийства и цареубийства, разбоя и грабежа надеются во дни потрясений общества («смуты ве ликой») прельстить народ и возбудить к себе симпатию. Таким образом, именно русские передовые люди, в силу собственной «шаткости» и переменчивости, праздности («бар чата или семинаристы»), легкомыслия и беспечности, виновны, по мысли Достоевского и Бунина, в том, что народ, оставлен ный на самого себя, был превращен в чернь, в дубину, в орудие кровавой вакханалии. Более того: на полный произвол судьбы была брошена (и не когда-нибудь, а во время величайшей
400
мировой войны) величайшая на земле страна. И вот – наблю дение простых мужиков с бородами; воспоминание Бунина из апреля 1917 года: «Теперь народ, как скотина без пастуха, все перегадит и самого себя погубит». Тягостная, удручающая «повторяемость» событий и ситуа ций русской истории, о которой все знали, но на которую никто не хотел обращать внимания («никто ухом не повел»), – еще один аспект размышлений Бунина. «Воровское шатание», излюбленное Русью с незапамятных времен, разбойничья вольница, которой вновь охвачены сотни тысяч отбившихся, отвыкших от дому, от работы и всячески развращенных лю дей, – все это повторялось в русской истории много раз. Много раз повторялся и русский бунт, «бессмысленный и беспощад ный». Много раз повторялось и осознание этой бессмыслицы и этой беспощадности. Почему же, задается вопросом Бунин, никто не хотел задуматься об этом всерьез? Почему освобо дительное движение творилось с легкомыслием изумительным, с непременным, обязательным оптимизмом, с обещаниями земного рая и всеобщего благоденствия? Зачем морочили голову людям – и молодежи, и мужику – мечтали о «светлом будущем», которое можно добыть топором и грабежом? Зачем (здесь Бунин прямо цитирует Степана Трофимовича Верхо венского) «надевали лавровые венки на вшивые головы»? Зачем кадили народу и кокетничали с ним? Ответ – также в духе знакомых диалогов: «И «молодежь» и «вшивые головы» нужны были, как пушечное мясо» («похвалить мужичков все-таки тогда было необходимо для направления», – объяс няет в «Бесах» Липутин). «Кадили молодежи, благо она горяча, кадили мужику, благо он темен и шаток». Идут мужики и несут топоры, Что-то страшное будет, – проносится по страницам «Бесов» сочинение некоего прежнего либерального помещика. Но это (то есть топоры и висели цы, по глубокому убеждению Степана Трофимовича, «нисколь ко не принесет пользы ни нашим помещикам, ни всем нам во обще». И, словно заклинание, твердит все о том же Бунин: «Разве многие не знали, что революция есть только крова вая игра в перемену местами, всегда кончающаяся только тем, что народ, даже если ему и удалось некоторое время посидеть, попировать и побушевать на господском месте, всегда в конце концов попадает из огня да в полымя? Главарями наиболее умными и хитрыми вполне сознательно приготовлена была издевательская вывеска: «Свобода, братство, равенство, со-
401
циализм, коммунизм!» И вывеска эта еще долго будет висеть – пока совсем крепко не усядутся они на шею народа». Невинная, милая либеральная болтовня одних – и под полье других, знающих, к чему именно следует направлять свои стопы и как использовать весьма удобные для них свойства рус ского народа, образовывали тот самый взрывоопасный общест венный настрой, который подталкивал историю в спину, торо пил события. Повторяемость такого состояния русского общественного сознания Бунин демонстрирует на классичес ких примерах с помощью классических же источников. С. Соловьев, эпизод о Смутном времени: «Среди духовной тьмы молодого, неуравновешенного народа, как всюду недо вольного, особенно легко возникали смуты, колебания, шат кость… И вот они опять возникли в огромном размере… У доб рых отнялись руки, у злых развязались на всякое зло… Толпы отверженников, подонков общества потянулись на опустоше ние своего же дома под знаменами разноплеменных вожаков, самозванцев, лжецарей, атаманов из вырожденцев, преступни ков, честолюбцев…» Н. Костомаров – фрагмент о Стеньке Разине: «Народ пошел за Стенькой обманываемый, разжигаемый, многого не понимая толком… Были посулы, привады, а уж возле них всегда капкан… Стенька, его присные, его воинство были пьяны от вина и крови… возненавидели законы, общество, религию, все, что стесняло личные побуждения… дышали местью и за вистью… Всей этой сволочи и черни Стенька обещал во всем полную волю, а на деле забрал в каба лу, в полное рабство, малейшее ослушание наказывал смертью истязательной, всех величал братьями, а все падали ниц перед ним». В этом контексте – историческом и реальном – достоев– ское «выходя из безграничной свободы» обретало в глазах Бунина значение некой универсальной истины, уже познанной, уже добытой – с превеликим трудом и огромной ценой. Однако все, что разыгрывалось прежде, вернулось вновь – и вот опять «смуты» возникли в огромном размере. «Не ве рится, – восклицает Бунин, – чтобы Ленины не знали и не учитывали всего этого!» Пророчество Бунина, как бы опрокинутое в прошлое, прой дя сквозь толщу истории, возвращалось к нему неотвратимой бедой, тем более невыносимо обидной, что он знал о ней, каза лось, уже все: «…обещал во всем полную волю, а на деле забрал в кабалу, в полное рабство…»








