355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Людмила Сараскина » Бесы: Роман-предупреждение » Текст книги (страница 8)
Бесы: Роман-предупреждение
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 21:47

Текст книги "Бесы: Роман-предупреждение"


Автор книги: Людмила Сараскина



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 36 страниц)

87

нравственная инерция и крайний индивидуализм в какой-то момент его жизни начинают осознаваться особенно болезнен но и напряженно. В осмысление перемен, происходящих с ним, Подпольный вносит четкие временные акценты: «Я сам толь ко недавно решился припомнить иные мои прежние при ключения, а до сих пор всегда обходил их, даже с каким– то беспокойством». Переворот, поистине революционный, происшедший в сознании Подпольного, связан прежде всего с возвращением памяти – запрет на нее, длившийся много лет и ревностно охранявшийся, снимался, а воспоминания требо вали выхода, бередили ум и совесть, побуждали к делу. Дело не замедлило появиться. Между моментом «припоминания» и моментом «дела» про ходит действительно очень немного времени. «Теперь же, когда я не только припоминаю, но даже решился записывать, теперь я именно хочу испытать: можно ли хоть с самим собой совершенно быть откровенным и не побояться всей правды?» Переход от «только припоминания» к «еще и записыванию» и испытание себя «всей правдой», эта «фанта зия», которую Подпольный намерен во что бы то ни стало осу ществить, – замысел поистине грандиозный для личности его уровня, капитальный сдвиг. Не рассчитывая особенно на чи тателей, на публику, откровенно стесняясь возможности кон такта с ней, Подпольный тем не менее задается вопросом: «для чего, зачем собственно я хочу писать? Если не для публики, так ведь можно бы и так, мысленно все припомнить, не перево дя на бумагу?» Однако разницу между мысленным отчетом (работой памяти) и письменным (работой над словом) Под польный отчетливо сознает и предельно ясно формулирует. Первое: «…на бумаге оно выйдет как-то торжественнее. В этом есть что-то внушающее, суда больше над собой будет, слогу прибавится». Второе: «Кроме того: может быть, я от записывания действительно получу облегче ние. Вот нынче, например, меня особенно мучит одно давниш нее воспоминание… Я почему-то верю, что если я его запишу, то оно и отвяжется. Отчего же не испробовать?» И, нако нец, третье: «…мне скучно, а я постоянно ничего не делаю. Записыванье же действительно как будто работа. Говорят, от работы человек добрым и честным делается. Ну вот шанс по крайней мере». Возрожденная память, возвращавшая человеку его прош лое, давала ему нравственный ориентир для праведного суда над собой. Право на память побуждало к слову; слово «всей правды» требовало неустанной работы, работа же, претворяя

88

мысль в дело, сулила работнику подлинное очищение и обнов ление. Но вот что особенно важно: в «Записках из подполья» де кларация прав человека на память и творчество, манифест его спасения и исправления получили убедительное воплощение. Что дали литературные занятия Подпольному, сочинителю «Записок»? Как повлиял на него сам процесс сочинительства? Сравним два фрагмента. В разгар долголетней злобы на обидевшего его офицера Подпольный решается прибегнуть к литературе: «Раз поутру, хоть я и никогда не литературствовал, мне вдруг пришла мысль описать этого офицера в абличительном виде, в карикатуре, в виде повести. Я с наслаждением писал эту повесть. Я абличил, даже поклеветал; фамилию я так подделал сначала, что можно было тотчас узнать, но потом, по зрелом рассуждении, изменил и отослал в «Отечественные записки». Но тогда еще не было абличений, и мою повесть не напечатали. Мне это было очень досадно. Иногда злоба меня просто душила». Первая проба пера, рожденная чувством злобы и мести, к тому же обильно сдобренная клеветой (для сведения счетов все средства хоро ши), справедливо оказалась бессильной, творчески бесплодной и – заслуженно – неопубликованной. Слово «всей правды» после сорока лет подполья имело совершенно другие послед ствия. «Даже и теперь, через столько лет, все это (воспомина ния Подпольного второй части «Записок». – Л. С.) как-то слишком нехорошо мне припоминается, но… не кончить ли уж тут «Записки»? Мне кажется, я сделал ошибку, начав их писать. По крайней мере мне было стыдно все время как я писал эту повесть: стало быть, это уж не литература, и исправительное наказание». Итак, наказание состоялось: от «всей правды» Подпольно му сильно не поздоровилось. «Довольно; не хочу я больше пи сать «из Подполья», – бунтует он: правда, как всякая нравст венная экзекуция, горька и тяжела, а компромиссные до воды («зачем ворошить прошлое») соблазнительны и уте шительны. Но «Записки из подполья» завершаются не на этой бессильной, обреченной ноте. Авторская ремарка сви детельствует: «Впрочем, здесь еще не кончаются «записки» этого парадоксалиста. Он не выдержал и продолжал да лее». «Что может поддержать исправляющихся? Тайна». Но творчество – это и есть самая великая тайна.

89

«Я – не литератор…» («Подросток»)

Освобождение от подпольной идеи, взросление и мужание Аркадия Долгорукого также строятся как процессы, напря мую связанные с отношением героя-рассказчика к литератор ству, к писательскому занятию. «Записки» Аркадия составлены год спустя после событий, длившихся четыре месяца. Время, в течение которого он пишет текст, хотя и не имеет точных границ, тем не менее отчетливо протяженно, и эта длительность заключает в себе принципи альное содержание. Собственно говоря, духовная эволюция Аркадия Долгорукого происходит не в те четыре месяца, ког да он действовал, а в то «постсюжетное» время, когда он в своих «записках» осмысливал происшедшее. Его записывание, как он сам признается, явилось следстви ем внутренней потребности – осознать все случившееся, дать себе по возможности полный отчет. Он приступает к делу, рассчитывая на строгую протокольность записей, чуждую «со чинительству» как таковому: «Я записываю лишь события, уклоняясь всеми силами от всего постороннего, а главное – от литературных красот… Я – не литератор, литератором быть не хочу и тащить внутренность души моей и красивое описа ние чувств на их литературный рынок почел бы неприличием и подлостью». Поначалу литературный труд ему нравственно не приемлем, репутация писательского дела заведомо непри лична, почти непристойна – «до того развратительно дей ствует на человека всякое литературное занятие, хотя бы и предпринимаемое единственно для себя». Но по мере работы над рукописью Аркадий как-то неза метно избавляется от столь сильного негативизма. Всякий раз он обращается к читателям и делится с ними своими труднос тями, сомнениями, опасениями: «Может, я очень худо сделал, что сел писать: внутри безмерно больше остается, чем то, что выходит на словах. Ваша мысль, хотя бы и дурная, пока при вас, – всегда глубже, а на словах – смешнее и бесчестнее». Его волнуют уже не внешние, честолюбивые обстоятельства, а моменты внутренние, рабочие, начатое дело требует честнос ти и мужества. Тем, которые только лгут, размышляет Подрос ток, им легко; «а я стараюсь писать всю правду: это ужасно трудно!». И уже в самый разгар работы Аркадий вдруг начинает понимать, что, как бы ни соблазни тельно было сосредоточиться на «других», «вся правда» – это прежде всего правда о себе самом! Школа «припоминания и записывания» не прошла даром:

90

основные, фундаментальные законы творчества усваивались молодым автором на собственной практике и в рабочем по рядке. «Я описываю и хочу описать других, а не себя, а если сам все подвертываюсь, то это – только грустная ошибка, потому что никак нельзя миновать, как бы я ни желал того». Логика «записок» неминуемо вела к исповеди, желание «всей правды» делало эту исповедь честной и искренной, очи стительная сила откровенного слова была во благо исповедую щемуся, и Аркадий считает своим долгом «втиснуть в самую середину записок» уведомление о том, что он «переменился те перь радикально» и «стал совсем другим человеком». Эти перемены становятся еще более ощутимыми к концу «записок». Окрепло его перо, заботы о форме изложения, о сти ле и слоге (то есть о так называемых литературных красотах) уже не кажутся ему прихотью или блажью – особенности своей манеры он обсуждает вслух, давая читателю все необхо димые разъяснения. Законченную рукопись он воспринимает глазами художника, сознавая, что «внутренность души» его может, должна быть интересна и другим людям. Поэтому мысль о «литературном рынке» – то есть о чи тающей публике – перестает казаться ему неприличием и подлостью, напротив: желание, чтобы его литературный труд увидел свет, становится естественным и закономерным. И Ар кадий сам продвигает «записки» к читателю. «Мне просто и неудержимо захотелось услышать мнение… совершенно по стороннего и даже несколько холодного эгоиста, но бесспорно умного человека», – признается он и отсылает рукопись своему московскому воспитателю Николаю Семеновичу, предостав ляя ему право на читательский и критический суд. Хлопоты Аркадия как начинающего и еще не уверенного в себе литератора простираются еще глубже – его заботит дальнейшее «прохождение рукописи»; и, вопреки своему давне му категорическому заявлению «литератором быть не хочу», он, по распространенному обычаю, помещает в качестве послесло вия к «запискам» отзыв-рекомендацию критика-рецензента. Литературное дело, предпринятое под влиянием сильного впечатления, с честными намерениями и непреложным требо ванием «всей правды», не развращает, а выпрямляет человека, выстраивает его, организует память и восприятие, обостряет Ум, возвышает совесть – это убеждение далось Аркадию Долгорукому большой ценой. «Я писал, слишком вообра жая себя таким именно, каким был в каждую из тех минут, ко торые описывал», – заключает он. Заново пережитые, воскре шенные в слове мгновения боли и обиды, жгучего стыда и

91

раскаяния дали ему счастье осознать главное: «Кончив же записки и дописав последнюю строчку, я вдруг почувствовал, что перевоспитал себя самого, именно процессом припоминания и записывания». «А хорошая вещь литература… очень хорошая… Глубокая вещь!»

Время роста и воспитания

Замечательное пристрастие Достоевского к герою-рассказ– чику, говорящему в голос, от первого лица, особое, в общем уникальное доверие к нему, позволяющее перепоручать мысли и чувства самые глубокие и сокровенные, – феномен хорошо известный и достаточно подробно описанный. «Особенно ве рил Достоевский в своих рассказчиков, – констатирует Д. С. Лихачев, – тех, кого он создавал, чтобы рассказывать или записывать события вместо себя… Он мог верить… что некото рые события, случившиеся с его героями, произошли с ним са мим: он создавал не только многочисленных рассказчиков и хроникеров своих произведений, но творил и самого себя. Жизнь была для него в какой-то мере «самотворчеством», и между ним и его рассказчиком была некая духовная бли зость – близость в облике, манере, в азартном отношении к жизни, в самобичевании… Достоевскому… рассказчики и хро никеры были нужны, чтобы ввести самого себя в действие, максимально это действие объективировать» 1 Вместе с этим, конечно же несомненным, фактом есть еще и другое, может быть, не столь очевидное обстоятельство. Ав торы записок и мемуаров, воспоминатели и мечтатели, сочи нители стихов и романов – все, кому в произведениях Досто евского предоставлено право голоса и право высказывания «от себя», все они создают совокупный художественный образ писателя, литератора, а их деятельность – художественный образ литературного труда и творчества. «Чужие рукописи» и работа над ними вымышленных авторов – это неустанный эксперимент-поиск основных фундаментальных законов твор чества и его воздействия на все сферы человеческой жизни, и в первую очередь – на жизнь и судьбу творца-художника. «Чтобы написать роман, надо запастись прежде одним или несколькими сильными впечатлениями, пережитыми сердцем авто– 1 Лихачев Д. С. Литература – реальность – литература. Л., 1981, с. 55–56.

92

pa дeйствительно»(16, 10), – писал Достоевский в черновиках к «Подростку». Исследуя, как судьба «чужой рукописи» зависит от сильных впечатлений, пережитых авто ром, героем-сочинителем, от затраченного им труда, чистоты помыслов и бескорыстия ожиданий, Достоевский вырабатывал в полном смысле стратегию творческого про цесса, которая в свою очередь определяла и судьбу худож– ника-творца. «Я… всегда верил в силу гуманного, эстетически выражен ного впечатления. Впечатления мало-помалу накопляются, пробивают с развитием сердечную кору, проникают в самое сердце, в самую суть и формируют человека. Слово, – слово великое дело! А к сформированному погуманнее человеку по лучше привьются всякие специальности. Человек-то этот еще не совсем сформирован у нас – вот беда!» (19, 109) – эти убеждения Достоевского определили первостепенный интерес его героев к литературе как к сфере деятельности, жизненному поприщу. Представления о высоком звании литератора, о слу жении литературе, с ее репутацией серьезного, общественно значимого дела, едва ли не единственно возможного в России, были унаследованы героями Достоевского от самого писателя. «Если есть у нас не совсем дилетантская деятельность, то это литературная деятельность, – подчеркивал Достоевский. – …Мы так разрозненны, мы жаждем нравственного убеждения, направленья… Мы даже видим, что нам еще много надо бы сде лать в этом смысле и что многое в этом смысле еще не сделано. Вот почему я думаю, что настоящее время даже наиболее литературное: одним словом, время роста и воспитания, самосознания, время нравственного развития, которого нам еще слишком недостает» (19, 109). Неудивительно, что и героям Достоевского сочинительство как попытка творчества представляется огромной силой, способной удержать и спасти. Человек, взявшийся за перо, хо тя бы единственно для себя, совершающий труд «припомина ния и записывания», – это не потерянный человек: он обла дает могучим, ни с чем другим не сравнимым, потенциалом спасения. Литературное занятие становится для него при станью, способом, стимулом, а потом и целью жизни. В художественном мире Достоевского такое представление о роли писательского труда в человеческой жизни имеет мощ ное силовое поле. Литература как точка приложения сил, как образ жизни, как возможность общественного служения и средство очеловечивания оказывается самой предпочитаемой сферой деятельности, предметом мечтаний, честолюбивых

93

страстей, своего рода алтарем, на который герой-сочинитель приносит и свою рукопись, и зачастую самого себя. С другой стороны, литературное поприще влечет многих в силу его кажущейся доступности, демократичности; оно пред ставляется заманчивым и перспективным; то, чего трудно до биться, служа в департаменте, – известности, богатства, чи нов, – сулила литература, имея примеры удивительных имен, взлетов, биографий. Естественно, что тяга к сочинительству, страсть к литера турным занятиям, продиктованные и жаждой творчества, и тщеславными амбициями, принимали у героев-литераторов Достоевского, стремящихся заявить о себе и быть услышанны ми, самые разные формы – от самых возвышенных до самых уродливых. «Чужие рукописи», включенные в произведения Достоев ского, а также их авторы удивительно точно воспроизводят реально существующее в жизни соотношение талантливого и бездарного, истинно творческого и графоманского, адекватно отражая ту литературную конъюнктуру, тот «литературный ры нок», каким представлял его себе Достоевский.

Профессионалы и дилетанты

Типы сочинителей-литераторов от «мала» до «велика», фи гурирующих в произведениях Достоевского, весьма разно образны как в творческом, так и в чисто человеческом отноше нии. С точки зрения их литературной карьеры, места в «иерар хии», звездой первой величины бесспорно оказывается Семен Егорович Кармазинов («Бесы»), «великий писатель земли рус ской», европейски знаменитый, плодовитый и преуспевающий. «Вообще говоря, если осмелюсь выразить и мое мнение в таком щекотливом деле, – замечает Хроникер, – все эти наши гос пода таланты средней руки, принимаемые, по обыкновению, при жизни их чуть не за гениев, – не только исчезают чуть не бесследно и как-то вдруг из памяти людей, когда умирают, но случается, что даже и при жизни их, чуть лишь подрастет но вое поколение, сменяющее то, при котором они действовали, – забываются и пренебрегаются всеми непостижимо скоро… О, тут совсем не то, что с Пушкиными, Гоголями, Мольерами, Вольтерами, со всеми этими деятелями, приходившими ска зать свое новое слово! Правда и то, что и сами эти господа та ланты средней руки, на склоне почтенных лет своих, обыкно венно самым жалким образом у нас исписываются, совсем

94

даже и не замечая этого». Однако как бы ни аттестовал Карма– зинова Хроникер, в контексте нашей темы важно, что Карма зинов – литератор, писатель – не фикция; у него есть сочи нения (в романе фигурируют два его текста – статья о гибели парохода, в пересказе, и злополучное «Merci»), есть репутация, есть, наконец, «писательская биография» и «эволюция твор чества». Кармазинов – «сложившийся литератор», профессио нал: «Его повести и рассказы известны всему прошлому и даже нашему поколению…» Очевидно, однако, что симпатии Достоевского, независимо от его пародийной установки, отнюдь не принадлежат литера торам типа Кармазинова. Гораздо больше сочувствия вызы вает у него образ молодого начинающего писателя, честного и талантливого: таков Иван Петрович из «Униженных и оскорб ленных», таковы – с разными вариациями – вымышленные авторы многочисленных записок и воспоминаний: Варенька Доброселова, Горянчиков, Подпольный, Игрок, Хроникер из «Бесов», Аркадий Долгорукий – те, для которых литератор ство – главный жизненный шанс. Интересовал Достоевского и тип графомана-чиновника, развлекающегося литературой (Ратазяев, Лембке), – тексты таких сочинений не только откровенно подражательны, но и пародийны по отношению к объекту подражания. Тип «огорченного литератора», сочинителя, ужаленного «змеей литературного самолюбия», стал несомненным худо жественным открытием Достоевского. Фома Фомич Опискин («Село Степанчиково…») как бы иллюстрирует то положение в литературе, которое искренне разделял Достоевский: «У нас очень легко сделаться умниками и передовыми людьми, по пасть в литературные или другие какие-либо общественные деятели… Мы в практической жизни идеологи, и это частию и потому, что тут не требуется большого труда» (19, 26). «Когда-то он занимался в Москве литературою, – пишет о Фоме автор «Записок». – Мудреного нет; грязное же невежест во Фомы Фомича, конечно, не могло служить помехою его ли тературной карьере. Но достоверно известно только то, что ему ничего не удалось… а литература способна загубить и не одного Фому Фомича – разумеется, непризнанная… Это было, ко нечно, давно; но змея литературного самолюбия жалит иногда глубоко и неизлечимо, особенно людей ничтожных и глупова тых. Фома Фомич был огорчен с первого литературного шага и тогда же окончательно примкнул к той огромной фаланге огорченных, из которой выходят потом все юродивые, все ски тальцы и странники. С того же времени, я думаю, и развилась в

95

нем эта уродливая хвастливость, эта жажда похвал и отличий, поклонений и удивления». Одна из существенных черт таких литераторов, как Фома, бездарей и графоманов, – их поразительная «жанровая» не разборчивость, способность и готовность «на все». То он соби рается написать «одно глубокомысленнейшее сочинение в душеспасительном роде, от которого произойдет всеобщее землетрясение и затрещит вся Россия», то обещает поехать в Москву издавать журнал, то грозится написать сатиру на сосе да и послать в печать, то берется сочинять надгробные надписи, то ищет предлог, чтобы напасть на большую литературу и обру гать ее, то составляет проект издания стихов лакея Видопля– сова со своим предисловием и похвалой себе. Фоме во что бы то ни стало важно сохранить за собой репутацию человека посвященного, причастного к литературе: «Я знаю Русь, и Русь меня знает». Всех, кто имеет к литературе отношения весьма косвенные, Фома глубоко презирает и третирует, считая их людьми второ го сорта, хотя подлинные его враги – как раз ненавистные ему столичные сочинители, состоявшиеся писатели. Характеристи ка Фомы довершается исчерпывающей информацией – пол ным списком его сочинений, составивших «литературное на следие»: Романчик, весьма похожий на те, которые стряпа лись… в тридцатых годах ежегодно десятками, вроде различ ных «Освобождений Москвы», «Атаманов Бурь»… романов, доставлявших в свое время приятную пищу для остроумия ба рона Брамбеуса»; сочинение о «производительных силах каких-то», оставшееся неоконченным; начало исторического романа, происходившего в Новгороде, в VII столетии 1; поэма «Анахорет на кладбище», писанная белыми стихами; «рас суждение о значении и свойстве русского мужика и о том, как надо с ним обращаться»; повесть «Графиня Влонская», из ве ликосветской жизни, тоже неоконченная. Едва ли не все произведения Фомы Опискина – незакон ченные или только начатые рукописи: факт незавершенности замысла, не доведенной до конца работы в высшей степени примечательная черта деятельности «неудавшегося литера тора». Тип «современного строчилы» – предмет особого интереса Достоевского. «Так и рвут друг у друга новости! – писал он о столичных фельетонистах в статье «Петербургские сновиде– 1 Здесь ирония в том, что Новгород был основан только в IX веке. См. об этом: т. 3, с. 507, 514.

96

ния в стихах и прозе». – А всего досаднее то, что они действи тельно воображают, что это новости. Возьмешь газету, читать не хочется: везде одно и то же; уныние нападает на вас, и толь ко согласишься, что много надо иметь хитрости, пронырливос ти, рутинной набивки руки и мысли, чтоб об одном и том же сказать хоть и одно и то же, но как-нибудь не в тех же словах» (19, 67). Иван Иванович, автор «Записок одного лица», герой расска за «Бобок», – литератор-неудачник, фельетонист из разряда «чего изволите», спившийся до галлюцинаций, человек с боль ной психикой, измененной речью, неповинующимся слогом и «выдающейся» литературной биографией: список его сочине ний, образ литературных занятий вполне выражает степень интеллектуальной деградации, до которой он дошел: «Написал повесть – не напечатали. Написал фельетон – отказали. Этих фельетонов я много по разным редакциям носил, везде отказывали: «Соли, говорят, у вас нет»… Перевожу больше кни гопродавцам с французского. Пишу и объявления купцам… За панегирик его превосходительству покойному Петру Мат веевичу большой куш хватил. «Искусство нравиться дамам» по заказу книгопродавца составил. Вот этаких книжек я штук шесть в моей жизни пустил. Вольтеровы бонмо хочу собрать, да боюсь, не пресно ли нашим покажется. Какой нынче Воль тер: нынче дубина, а не Вольтер! Последние зубы друг другу повыбили! Ну вот и вся моя литературная дея тельность. Разве что безмездно письма по редакциям рас сылаю, за моею полною подписью. Все увещания и советы даю, критикую и путь указую. В одну редакцию на прошлой неделе сороковое письмо за два года послал…». Дикая история, слу чившаяся с ним на кладбище, также планируется как материал для фельетона; рассказ заканчивается на обещании Ивана Ива новича «побывать везде, во всех разрядах», «составить поня тие», записать «биографию и разные анекдотцы» о мертвецах и снести в «Гражданин»: «авось напечатает». Помимо литературных генералов, а также сочинителей– прозаиков непрофильной специализации – ученых-филосо– фов (Ордынов), фельетонистов-пасквилянтов (Келлер), само убийц с их единственным предсмертным сочинением, дневни ком или исповедью (Крафт, Ипполит, Ставрогин), перевод– чиков-компиляторов (Разумихин), критиков (Маслобоев), произведения Достоевского насчитывают огромное – в срав нении с общим числом сочинителей – количество поэтов, стихотворцев, версификаторов, написавших кто поэму, кто ро манс, а кто и две строки неизвестного назначения. 4 Л. Сараскина

97

В мире художественных образов Достоевского, густо насе ленном литераторами и сочинителями самого разного калибра, профессия стихотворца оказывается едва ли не наиболее удоб ной, выгодной, доступной для тех, кто хочет быстро, «разом» осуществить свою литературную карьеру, получить репутацию сочинителя. Стихами, стишками, куплетами как произведе ниями легкодоступного, демократического жанра начали (или хотят начать) свое поприще в литературе большинство сочини телей. Именно о карьере поэта мечтает герой «Бедных людей»: его первая книга, как мы помним, должна была называться «Сти хотворения». Другой персонаж, Голядкин-младший, пишет «чувстви тельные» стихи, «впрочем прекрасным слогом и почерком»: Если ты меня забудешь, Не забуду я тебя; В жизни может все случиться, Не забудь и ты меня! И ничто, может быть, не оскорбляет так Голядкина-стар– шего, как рифмоплетство двойника, обнажающее мизерность его духовного развития, безвкусицу, пошлость, фальшь. Герой романа «Дядюшкин сон», старый князь, признается, что писал куплеты для водевиля и сочинил стихи: Наш по-ляк Танцевал краковяк… А как ногу сломал, Танцевать перестал. «Но вы бы могли писать, князь! – говорит ему Марья Александровна Москалева, желая наградить его самым высо ким комплиментом. – Вы бы могли повторить Фонвизина, Грибоедова, Гоголя!» «Мордасовские летописи» сообщают еще об одном поэте – женихе Зинаиды. «Мальчик, сын дьячка, получающий двенад цать целковых в месяц жалованья, кропатель дрянных сти– шонков, которые, из жалости, печатают в «Библиотеке для чтения», и умеющий только толковать об этом проклятом Шек спире…» – так о нем говорят «злые языки». «Мечтал я, напри мер, сделаться вдруг каким-нибудь величайшим поэтом, напе чатать в «Отечественных записках» такую поэму, какой и не бывало еще на свете. Думал в ней излить все мои чувства, всю мою душу…» – так он говорит о себе сам. В «Скверном анекдоте» яростным врагом и неумолимым

98

обличителем генерала Пралинского оказывается сотрудник газеты «Головешка», написавший «только четыре стишка и сделавшийся оттого либералом». Стишки кропает и Иван Мат веевич, персонаж «Крокодила», и он же лелеет надежду от крыть литературно-политический салон 1. Два стихотворца упоминаются в «Преступлении и наказа нии»: отец Родиона Раскольникова, который дважды пытался напечататься – отсылал в журналы сначала стихи («у меня и тетрадка хранится, я тебе когда-нибудь покажу», – говорит сыну Пульхерия Александровна), а потом уж и целую повесть («я сама выпросила, чтоб он дал мне переписать»), а также чиновник Чебаров, который «сатирические стишки тоже пи шет, общественные пороки преследует, предрассудки искоре няет» (7, 52). Свои поэты – и их немало – имеются в «Бесах» и «Бра тьях Карамазовых»; речь о них впереди. Особую категорию составляют те весьма многочисленные персонажи, которые страстно мечтают о литературе, но не сделали еще ни одной в своей жизни «письменной» попытки. Так, Алеша Валковский думает о литературе как о синекуре, выгодном и прибыльном деле: «Я хочу писать повести и прода вать в журналы… вчера всю ночь обдумывал один роман, так, для пробы… Главное, за него дадут денег…» Коля Красоткин хочет готовить себя к деятельности публициста, чтобы «гово рить правду, вечно правду, всегда правду вразрез всем злым и сильным мира сего» (15, 371), генерал Иволгин, фантазер и враль, пускает слух о якобы уже написанных записках: «Пусть, когда засыплют мне глаза землей, пусть тогда появятся и, без сомнения, переведутся и на другие языки, не по литературному их достоинству, нет, но по важности громаднейших фактов, которых я был очевидным свидетелем…» Радомский («Идиот») готов написать литературную критику на социалистов, Игна тий Прокофьевич, чиновник из «Крокодила», хочет дать отзыв об «экономическом принципе» и напечатать его в «Извес тиях», и так далее, и тому подобное. Пишут и хотят писать в произведениях Достоевского многие, ибо, по выражению пер– 1 В черновых набросках к «Крокодилу» мотив литературного творчества персонажей развит намного сильнее, чем в окончательном тексте. Иван Мат веевич, находясь в утробе «Крокодила», продолжает сочинять стихи и черно вики содержат выразительные образцы его литературного творчества: стихо творения «Зайка маленький бежит», «Не гуманно совсем и не мило», «В долину слез гражданских», «Отчего ты кусаешь», «И прелестен, и ужасен», «Сенора» (5, 329–334). Поэтика и содержание этих текстов, откровенно пародийных и вызывающе вульгарных, предвосхищают поэтический феномен Лебядкина. 4*

99

сонажей «Идиота», «гласность есть законное право всякого… право всеобщее, благородное и благодетельное».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю