Текст книги "Бесы: Роман-предупреждение"
Автор книги: Людмила Сараскина
Жанр:
Культурология
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 36 страниц)
Герои романа Макар Девушкин и Варенька Доброселова помещены в самую безудержную, самую запойную стихию со чинительства – стихию эпистолярную; на каждое письмо тре буются долгие часы, и это в полном смысле тяжелый литера турный труд. Их переписка не просто потребность общения, ве сточка дружбы, любви, участия – это еще и проба пера. Макар Алексеевич простодушно признается, что описания природы, образы и мечтания в его письмах заимствованы – «я это все взял из книжки». Он тянется к литературной компании своего соседа, чиновника Ратазяева, который «и о Гомере, и о Брам– беусе, и о разных у них там сочинителях говорит» и сочини тельские вечера устраивает. «Сегодня собрание; будем лите ратуру читать», – сообщает Девушкин своей корреспондентке и с восторгом описывает «литературу» первого в своей жизни знакомого писателя: «Ух как пишет! Перо такое бойкое и слогу пропасть… Объядение, а не литература! Прелесть такая, цветы, просто цветы; со всякой страницы букет вяжи!» Пристально вглядывается Девушкин в быт, привычки, образ жизни соседа– литератора, искренне верит в фантастические гонорары, в за манчивую соблазнительность поприща: «Да что, маточка, вы
74
посмотрите-ка только, сколько берут они, прости им господь! Вот хоть бы и Ратазяев, – как берет! Что ему лист написать? Да он в иной день и по пяти писывал, а по триста рублей, гово рит, за лист берет. Там анекдотец какой-нибудь или из любо пытного что-нибудь – пятьсот, дай не дай, хоть тресни, да дай! А нет – так мы и по тысяче другой раз в карман кладем!» С вдохновением и энтузиазмом истинного поклонника писа тельского таланта переписывает Макар Алексеевич для Ва реньки отрывки из сочинений Ратазяева: так в тексте романа Достоевского появляются фрагменты трех произведений дру гого автора – «Итальянские страсти», «Ермак и Зюлейка», «Иван Прокофьевич Желтопуз» 1. Но вот что удивительно: в своем увлечении литературным обществом Девушкин не теряет и критического взгляда на ве щи; более того – все, что он видит здесь, становится материа лом, темой для писем: «Постойте, я вас потешу, маточка; опишу их в будущем письме сатирически, то есть как они там сами по себе, со всею подробностию». А главное: он не только пригля дывается к завидному поприщу, но и время от времени приме ривает его на себя, сначала с ужасом, потом с тайной надеж дой. Поразительно, как меняется отношение Макара Алексе евича к одной только мысли об этом, как по-человечески вы растает он за пять с половиной месяцев переписки, обретая личное достоинство, как крепнет и мужает его перо. «А насчет стишков скажу я вам, маточка, что неприлично мне на старости лет в составлении стихов упражняться. Стихи вздор! За стишки и в школах теперь ребятишек секут» – так в его первых пись мах. Он без конца самоумаляется и уничижается, уговаривая себя: не умею, не учен, не должен, права не имею: «Сознаюсь, маточка, не мастер описывать, и знаю, без чужого иного ука зания и пересмеивания, что если захочу что-нибудь написать позатейливее, так вздору нагорожу». Жалобы повторяются настойчиво, при любом удобном случае – но невзначай Де вушкин проговаривается: «А вот у меня так нет таланту. Хоть десять страниц намарай, никак ничего не выходит, ничего не опишешь. Я уж пробовал». Пробовал (вот она, тайная биография Макара Девушкина!), – но «слогу нет, ведь я это сам знаю, что нет его, проклятого; вот потому-то я и службой не взял, и даже вот к вам теперь, родная моя, пишу спроста, без затей и так, как мне мысль на сердце ложится. Я это все 1 Отрывки из сочинений Ратазяева, пародирующие распространенные ли тературные жанры 1840-х годов, открывают антологию пародий Достоевского на современную ему литературу.
75
знаю; да, однако же, если бы все сочинять стали, так кто же бы стал переписывать?» Но тот, кто испытал искус и соблазн чистого листа бумаги и остро отточенного пера, обречен вечно быть рабом своего пристрастия. Как осторожно пробивается в письмах Макара Девушкина это сдерживаемое, заглушаемое чувство, как робко он пытается хоть в шутку, хоть намеком представить себя в желаемой роли и хоть тенью, мимоходом, невзначай узаконить эту роль в глазах своей собеседницы: «Ведь что я теперь в сво бодное время делаю? Сплю, дурак дураком. А то бы вместо спанья-то ненужного можно было бы и приятным заняться; этак сесть бы да и пописать. И себе полезно и дру гим хорошо». Но пример других вдохновляет. Варенька – сама сочини тельница. Это ее тетрадку, записки-жизнеописание, отмечен ные чертами несомненного литературного дарования, так не терпеливо хочет прочесть Макар Алексеевич (и эта рукопись, еще одна «чужая рукопись», включенная в роман-переписку, неизмеримо углубляет и усложняет его строй и содержание). И это он, Макар Алексеевич, упрашивает, умоляет Вареньку не бросать начатой работы, продолжить записки. «А я-то думал, маточка, что вы мне все вчерашнее настоящими стихами опи шете, а у вас и всего-то вышел один простой листик. Я к тому говорю, что вы хотя и мало мне в листке вашем написали, но зато необыкновенно хорошо и сладко описали. И природа, и разные картины сельские, и все остальное про чувства – од ним словом, все это вы очень хорошо описали», – отвечает Девушкин на письмо Вареньки после их совместной прогулки на острова; ему, как каждому литератору-профессионалу, в живой жизни видится возможный сюжет. Кажется, сам воздух Петербурга напоен литературой, в каждом гадком и темном углу его таятся или вовсю кипят лите ратурные страсти. И как ни гонит их от себя Девушкин – он с теми, кто пишет, сочиняет, фантазирует. В иные светлые и ра достные минуты он высказывает вслух мучительно прекрасную мечту: «А что, в самом деле, ведь вот иногда придет же мысль в голову… ну что, если б я написал что-нибудь, ну что тогда бу дет? Ну вот, например, положим, что вдруг, ни с того ни с сего, вышла бы в свет книжка под титулом – «Стихотворения Ма кара Девушкина»! Ну что бы вы тогда сказали, мой ангельчик? Как бы вам это представилось и подумалось? А я про себя ска жу, маточка, что как моя книжка-то вышла бы в свет, так я б решительно тогда на Невский не смел бы показаться. Ведь ка ково это было бы, когда бы всякий сказал, что вот де идет сочи-
76
нитель литературы и пиита Девушкин, что вот, дескать, это и есть сам Девушкин! Ну что бы я тогда, например, с моими са погами стал делать?» И далее взбудораженное воображение ри сует некую «контессу-дюшессу», имеющую к нему интерес, и графиню В., литературную даму, и Ратазяева, запросто бы вающего у обеих. А там – страшно даже подумать, что могут сотворить с человеком медные трубы, и Макар Алексеевич стес няется продолжать. Много раз и по всякому поводу твердит он, что туп и нераз вит, что мало и плохо читал, что учился на медные деньги. И впрямь: как читатель Макар Алексеевич совершенно не иску шен. Однако важно: то, что попадает ему в руки, он восприни мает активно, примеривая книжную историю не только к своим собственным переживаниям, к душевному опыту, но и к своему перу. Заступаясь за литературные пустячки Ратазяева, оправ дывая его перед Варенькой, Девушкин как бы наперед отстаи вает свое право на сочинительство как на единственное прибе жище в жизни. Ратазяев, какими бы немыслимыми гонора рами ни похвалялся, – сосед по трущобе – той, где чижики мрут; он – свой брат, такой же маленький человек, сочини– тель-графоман: «Он себе особо, он так себе пописывает, и очень хорошо делает, что пописывает». И когда Макару Девушкину судьба посылает его первые настоящие книжки – «Станционного смотрителя» и «Ши нель», – свое отношение к ним он формулирует совершенно четко: «…это (историю Самсона Вырина. – Л. С.) читаешь, – словно сам написал, точно это, примерно говоря, мое собственное сердце, какое уж оно там ни есть, взял его, людям выворотил изнанкой, да и списал все подробно – вот как! Да и дело-то простое, бог мой; да чего! право, и я так же бы написал, отчего же бы и не написал? Ведь я то же самое чувствую, вот совершенно так, как и в книжке, да я и сам в таких же положениях подчас находился, как, примерно сказать, этот… бедняга. Да и сколько между нами-то ходит… таких же горемык сердечных!» История смотрителя оставляла надежду – судьба Башмачкина ее отнимала. «И для чего же такое писать? И для чего оно нужно?.. Прячешься иногда, пря чешься, скрываешься в том, чем не взял, боишься нос подчас показать – куда бы там ни было, потому что пересуда трепе щешь, потому что из всего тебе пасквиль сработают, и вот уж вся гражданская и семейная жизнь твоя по литературе ходит, все напечатано, пропитано, осмеяно, пересужено!» Макар Алексеевич не только порицает Гоголя, не только называет его повесть «злонамеренной книжкой», но хочет переделать, пе-
77
реписать ее. «Я бы, например, так сделал…» – вот способ чте ния Девушкина. «А лучше всего было бы не оставлять его уми рать, беднягу, а сделать бы так, чтобы шинель его отыскалась, чтобы тот генерал…» – и так далее, счастливый конец, где добро побеждает зло, а читателю подается мило– стыня-надежда. Однако жизнь сыграла с Девушкиным злую шутку. Его мечты о славе обернулись сплетнями и насмешками, от отчая ния он надолго запил и, так и не став автором-сочинителем, едва не угодил в персонажи к Ратазяеву – в сатиру или паск виль. И Макар Алексеевич бунтует против литературы: «А ну ее, книжку, маточка. Что она, книжка? Она небылица в лицах! И роман вздор, и для вздора написан, так, праздным людям чи тать… И что там, если они вас заговорят Шекспиром каким– нибудь, что, дескать, видишь ли, в литературе Шекспир есть, – так и Шекспир вздор, все это сущий вздор, и все для одного пасквиля сделано!» Да и сам мир литературы, к которому мечтал приобщиться Макар Алексеевич, оказался миром жестоким и вероломным. Занятия литературой не смягчают нравы, не облагораживают сочинителей, которые предают и травят друг друга, норовят побольнее оскорбить, обидеть и ужалить собрата. У них нет ни чего святого: каждый тащит ближнего своего в анекдот. Но даже не это еще оказывается самым страшным. В конце концов Девушкин перестал пить, помирился с Ратазяевым, пристроился переписывать толстую рукопись некоего сочини теля, получил денежное вспомоществование от столоначаль ника. Сокрушительный удар по его мечтам и планам наносит отъезд Вареньки: «Я и работал, и бумаги писал, и ходил, и гу лял, и наблюдения мои бумаге передавал в виде дружеских пи сем, все оттого, что вы, маточка, здесь, напротив, поблизости жили». В отчаянную свою минуту он делает потрясающее при знание – трагическое тем более, что уже ничего нельзя изме нить. «Мы опять будем писать друг другу счастливые пись ма, – заклинает он Вареньку, – будем поверять друг другу наши мысли, наши радости, наши заботы, если будут заботы; будем жить вдвоем согласно и счастливо. Займемся ли¬ тературою…» И когда вечная разлука с Варенькой становится уже гроз ной реальностью, когда тоска и ужас от потери единственного близкого и любимого человека обрушиваются на Девушкина неотвратимой бедой, он произносит свой главный аргумент: «…а ведь никак не может так быть, чтобы письмо это было последнее… Да нет же, я буду писать, да и вы-то… пишите…
78
А то у меня и слог теперь формируется…» Но не суждено Макару Алексеевичу заняться литературою; его письмо остается без ответа; с отъездом Вареньки уничто жается и источник, и импульс, и стимул его обращения к перу; любовь могла бы совершить с ним чудо преображения, но само сочинительство, являясь не целью, а лишь средством, не спо собно вытащить и выстроить человека. Первое произведение Достоевского явилось и первой по пыткой вхождения в мир литературы как для самого автора, так и для его героев. Начинающие сочинители из эпистолярно го романа – Макар Девушкин с его наблюдениями, описания ми и заботами о слоге, Варенька с ее рукописной тетрадкой, Ратазяев с его художественными отрывками и сочинительски ми вечерами, а также безымянный сочинитель-работодатель с его толстой рукописью (по сорок копеек с листа за перепис ку) – основали то литературное сообщество героев Достоев ского, своего рода союз сочинителей, который рос, креп и утверждался с каждым новым произведением писателя, деля с ним общую страсть к творчеству, общие надежды, страхи и разочарования, общие мечты о большой литературе. «СОЮЗ СОЧИНИТЕЛЕЙ»: НЕМНОГО СТАТИСТИКИ «Союз сочинителей» Достоевского – общество удиви тельно многоликое и многофункциональное. Первые роли в нем принадлежат тем, кто как бы замещает автора, – повест вователям, рассказчикам, хроникерам, случайным очевидцам, наблюдателям, короче говоря, лицам, ведущим рассказ от своего имени. Достаточно посчитать: из тридцати четырех за конченных прозаических произведений Достоевского, вклю чая и шесть художественных текстов «Дневника писателя», двадцать четыре написаны от «я» персонажа или рассказчи ка, семь – от «мы» биографа-повествователя. Перевопло щаясь в рассказчика, Достоевский как бы дарит ему авторство, отдает свое собственное сочинение: так, треть всего им напи санного, а точнее – четырнадцать художественных произве дений 1 – это так называемые «чужие рукописи» – «записки», «воспоминания», «летописи». Однако «союз сочинителей» включает отнюдь не только рас сказчиков и хроникеров. Еще более многочисленная группа ли– 1 «Честный вор», «Елка и свадьба», «Белые ночи», «Маленький герой», «Дядюшкин сон», «Село Степанчиково…», «Униженные и оскорбленные», «Записки из Мертвого дома», «Зимние заметки о летних впечатлениях», «Записки из подполья», «Игрок», «Бесы», «Подросток», «Бобок».
79
тераторов – это сочинители-персонажи, те, кто уже зареко мендовал себя автором хоть какого-нибудь текста. Таких пер сонажей в произведениях Достоевского насчитывается около пятидесяти. Еще с десяток и более наберется тех, кто мечтает стать писателем и стоит на пороге осуществления своих жела ний. И примерно столько же мечтателей, кто в силу природ ных способностей даже и не надеется на поэтическое попри ще, но старается хоть как-нибудь закрепиться на окололите ратурной орбите, пристроившись к любому литературному делу. Собрание текстов, принадлежащих героям-сочинителям, довольно внушительно: произведения Достоевского включают более тридцати «чужих» сочинений (целиком или в отрывках) и еще столько же упоминаний о существовании неких рукопи сей или публикаций, следы которых – в виде заголовков, пла нов и заготовок – так или иначе фигурируют в основном, «ав торском» тексте. Жанровое разнообразие этого необычного литературного наследия в высшей степени впечатляет: здесь романы и повес ти, стихотворения и поэмы, переводы и трактаты, басни и прит чи, разборы и рецензии, шутки и эпиграммы, романсы и сати рические куплеты, пасквили и доносы, не говоря уже о письмах и записках. Если собрать все тексты, представленные полно стью, а также заявки на обещанные сочинения, вполне можно сложить несколько томов толстого художественного журнала «с направлением и оттенком», а также дать анонс на последую щие его номера. Таким образом, мы имеем дело не с единичным художест венным явлением – в конце концов и феномен рассказчика, и прием «литературы в литературе» хорошо известны и доволь но подробно описаны. Читая произведения Достоевского, мы сталкиваемся с мощной стихией литературного творчества, владеющей его персонажами, со своего рода литературной эпи демией, которой захвачены и бездарные, и талантливые сочи нители. И так же, как это бывает в жизни, судьба сочинителя – будь то рассказчик-повествователь, подменяющий подлинного автора, или герой-литератор, выступающий со своим текстом и от себя лично, – попадает в странную, причудливую, а порой и роковую зависимость от судьбы рукописи – от того, зачем и когда, в какой момент жизни она была написана.
80
Несколько историй из жизни рукописейВ художественном мире Достоевского между человеком, задумывающимся о себе, и человеком, решившимся взяться за перо, чтобы в процессе записывания осмыслить происшед шее, существует принципиальная дистанция. Составление текста, создание рукописи, над которой человек трудится, пы таясь в слове запечатлеть случившееся, оказываются не только документом памяти, но и фактом становления, фактором само сознания и самовоспитания личности. Поэтому столь весомый смысл приобретает творческая история «чужой рукописи». В какой именно момент жизни возникает у сочинителя потребность обратиться к перу, когда и почему его работа над рукописью приостанавливается или пре кращается вовсе, как настойчив и последователен он в своем стремлении довести дело до конца – эти сведения как инфор мация решающего значения непременно присутствуют в произ ведении. История рукописи и история сочинителя в структуре целого образуют важнейший смысловой узел. Принципы отношения к «чужой рукописи» были заданы До стоевским сразу: уже в «Бедных людях» скромные попытки «сочинителей» осознаются писателем отнюдь не как литера турный прием «рассказа в рассказе», а как свидетельство о судьбе персонажа. Тетрадка, которую Варенька Доброселова присылает Макару Девушкину, сопровождается следующими поясне ниями: «Я начала ее еще в счастливое время жизни моей… мне вздумалось, бог знает для чего, отметить кое-какие мгновения из моей жизни… Все это писано в разные сроки». Однако зна менательно, что записки созданы Варенькой еще до смерти матери, до главных несчастий в ее жизни. После всего, что ей пришлось хлебнуть, она записок больше не вела. «Просите вы меня, Макар Алексеевич, прислать продолжение записок моих; желаете, чтоб я их докончила, – объясняет Варенька. – Я не знаю, как написалось у меня и то, что у меня написано! Но У меня сил недостанет говорить теперь о моем прошед шем; я и думать об нем не желаю, мне страшно становится от этих воспоминаний». В контексте судьбы Вареньки ее нежела ние продолжать записки – красноречивый и зловещий симп том. Он грозит душевным надломом, пророчит сдачу и гибель много раньше, чем появляется господин Быков и увозит девуш ку в степь. Бессилие писать равносильно бессилию жить – это убеж дение молодого Достоевского много раз проверялось и проиг-
81
рывалось на судьбах его героев – литераторов и сочинителей. Алексей Иванович, герой и рассказчик романа «Игрок (из записок молодого человека)», обращается к своим запискам трижды. Поначалу эти записи – своего рода отчет о только что случившемся. «Сегодня был день смешной, безобразный, нелепый. Теперь одиннадцать часов ночи. Я сижу в своей каморке и припоминаю» – таков был обычный способ работы Алексея Ивановича, пока он еще не стал игроком. Записи это го периода регулярны, выразительны и подробны, впечатления ярки и сильны, наблюдения тонки и глубоки, взгляд проница телен и смел, язык пластичен и гибок. И вот – катастрофа, круто изменившая жизнь молодого учителя: крупная игра, выигрыш, разрыв с Полиной, Париж, безумные кутежи и про матывание бешеных денег. «Жизнь переламывалась надвое, но со вчерашнего дня я уж привык все ставить на карту. Может быть, и действительно правда, что я не вынес денег и закру жился». Игра, захватившая Алексея Ивановича, в первую очередь отвращает от «припоминания и записывания». Он на целый ме сяц бросает свой дневник – но надежды на возрождение свя заны именно с ним. «Вот уже почти целый месяц прошел, как я не притрогивался к этим заметкам моим, начатым под влия нием впечатлений, хотя и беспорядочных, но сильных, – начи нает он свой второй тур. – Я собрал и перечел мои листки. (Кто знает, может быть, для того, чтобы убедиться, не в су масшедшем ли доме я их писал?)». Исписанные листки – единственная опора в том кругово роте, в том безумном вихре, который мимоходом захватил Алексея Ивановича и закружил, выбил из порядка и чувства меры. И если что-то в состоянии удержать его на краю, укрыть и защитить от новой бури, предчувствием которой он живет, то это только «листки», работа: «Впрочем, я, может быть, и уста новлюсь как-нибудь и перестану кружиться, если дам себе, по возможности, точный отчет во всем приключившемся в этот месяц. Меня опять тянет к перу». Однако дать себе точный отчет игрок уже не в состоянии; страсть владеет им, не дает сосредоточиться ни на чем другом, силы тают, и он с грустью осознает, что писание, работа поте ряли прежний смысл. «Меня тянет опять к перу; да иногда и совсем делать нечего по вечерам… Дивлюсь на себя: точно я боюсь серьезною книгою или каким-нибудь серьезным заня тием разрушить обаяние только что минувшего. Точно уж так дороги мне этот безобразный сон и все оставшиеся по нем впечатления, что я даже боюсь дотронуться до него чем-нибудь
82
новым, чтобы он не разлетелся в дым!» Меняются не только на строение и тон, но и само качество описаний: если события нескольких дней, предшествующих катастрофе, занимают почти три четверти всего текста, то воспоминания о прошедшем безумном месяце вдвое короче. С горечью это констатирует сам автор записок: «Итак, принимаюсь писать. Впрочем, все это можно рассказать теперь отчасти и покороче: «впечатления совсем не те…» Прогноз подтвердился: игра вновь швырнула Алексея Ива новича прочь от его заметок, от «порядка и чувства меры». «Вот уже год и восемь месяцев, как я не заглядывал в эти записки, а теперь только, от тоски и горя, вздумал развлечь себя и слу чайно перечел их» – так начинается третий тур событий. Игроку уже не вырваться из западни – все свои надежды на спасение и воскрешение он связывает теперь только с оборотом колеса: «Чем могу быть завтра? Я завтра могу из мертвых вос креснуть и вновь начать жить! Человека могу обрести в себе, пока еще он не пропал!» Записки, занимающие на этот раз всего несколько страниц, завершаются предвкушением новой игры, нового необыкновенного выигрыша. И то, что последняя запись сделана перед решающим «завтра» («Завтра, завтра все кончится!»), неопровержимо свидетельствует о гибели игрока, о том, что стихия игорного дома и поэзия рулетки поглотили его без остатка. И здесь литературные начинания не смогли удержать чело века на краю, творчество не стало спасением. Приговором, су ровым и правдивым, звучат слова мистера Астлея: «Да, вы погубили себя. Вы имели некоторые способности, живой ха рактер и были человек недурной…но – вы останетесь здесь, и ваша жизнь кончена. Я вас не виню… Не первый вы не понимаете, что такое труд». Игрок терпит фиаско – и как человек, и как подававший надежды сочинитель, он проиграл свою игру: записки не кон чены, будущее беспросветно. Творчество как труд и труд как творчество – это главная мерка и единственный критерий, с которым подходит Достоев ский к судьбе героев-сочинителей. И в устах Достоевского та кой девиз звучит не как самодовольная сентенция и не как наставление моралиста, а как истина, добытая предельным на пряжением всех жизненных сил. Творчество как единственный шанс выжить, как спаситель ное средство от гибели, безумия и распадения личности, как прибежище в трагическом хаосе жизни – главнейший, вдох– новеннейший мотив писем, публицистики, дневников Достоев-
83
ского. На всех этапах писательского пути, в самые роковые моменты судьбы его спасало, «вытаскивало» творчество, ответ ственность перед своим призванием, верность предназначе нию. «Если нельзя будет писать, я погибну. Лучше пятнадцать лет заключения и перо в руках» (28, кн. I, 163), – восклицал Достоевский в письме к брату перед отправкой в Сибирь. И, проведя четыре года на каторге в условиях полного запрета на творчество, все-таки он писал, работал – тому доказатель ство беспрецедентная «каторжная тетрадка». «Трудно было быть более в гибели, но работа меня вынесла» (28, кн. II, 235), – писал Достоевский жене в 1867 году, в разгар своей пагубной страсти – игры в рулетку, когда он проигрывался дотла, оставляя Анну Григорьевну и без денег, и без самых не обходимых средств. Но вот через год был написан «Идиот»; герои Достоевского азартно играли, сходили с ума и кончали с собой, у них получались или не получались их записки, дневни ки, воспоминания, но сам он работал до изнеможения, вынаши вал и осуществлял грандиозные планы, преодолевая в сущ ности те же страсти и страдания, которыми мучались его герои. Порою именно с ними, героями-сочинителями, делился он самыми сокровенными мыслями о творчестве – попросту отдавал, дарил им свое выношенное, сотворенное. Ивану Петровичу, герою и «рассказчику» 1, сочинителю ро манов и повестей из «Униженных и оскорбленных», Достоев ский отдает своего первенца – «Бедных людей». Двадцати– четырехлетний литератор, профессионально занимающийся сочинительством, Иван Петрович переживает и всю историю с публикацией «Бедных людей» – герой-сочинитель как бы на следует литературную молодость Достоевского. Возникает феномен: герои одного романа Достоевского («Униженные и оскорбленные») читают, обсуждают и критикуют события другого романа Достоевского же; герой-сочинитель легко и свободно убирает препоны, существующие между двумя про изведениями одного и того же автора; одни герои писателя ста новятся создателями его творений, а другие – их читате лями. В «Униженных и оскорбленных» мир сочинителей и мир читателей представлен необычайно полно и подробно. Здесь и судьба бедного неудавшегося литератора, чья муза «испокон веку сидела на чердаке голодная», вынужденного заниматься поденной литературной работой и погибающего в больнице от 1 В журнальном варианте роман имел подзаголовок: «Из записок неудав шегося литератора».
84
чахотки; и его переживания по поводу первого шумного успе ха, и честолюбивые мечтания о славном литературном попри ще, и литературный быт, и психология творчества, и нравы издателей-наживал. «Писательство» Ивана Петровича в рома не Достоевского не номинально и не формально. Его читате лями оказываются едва ли не все персонажи романа: первое произведение Ивана Петровича обсуждают в семье Ихменевых, исподтишка читает Нелли, рассказывает о своих впечатле ниях князь Валковский. Маслобоев покупает книги Ивана Петровича для сожительницы; старик Ихменев называет его гордым именем – русский литератор, о нем и его романе гово рят в салонах, пишут в журналах. Образы, созданные писате лем Иваном Петровичем, отрывки из его сочинений то и дело мелькают в сценах и диалогах. В «Униженных и оскорблен ных» Достоевский создает не только образ честного сочини теля, но и образ его человеческого окружения; жизнь героя– писателя воспроизводится во всех ее бытовых, личных и соци альных связях, со всеми страстями и страданиями, мечтами и соблазнами, которым суждено будет стать источником новых замыслов. Неудачнику Ивану Петровичу ведомо особое сча стье, дан особый дар: видеть жизнь глазами художника – сю¬ жетно и сценарно, ощущать потребность творчества: «Хочу теперь все записать, и, если б я не изобрел себе этого занятия, мне кажется, я бы умер с тоски». Мотивы обращения к сочинительству – не пустые мечта ния и не горячка честолюбия: они глубоко человечны и по– настоящему профессиональны. «Все эти прошедшие впечат ления волнуют меня иногда до боли, до муки. Под пером они примут характер более стройный… Один механизм письма чего стоит: он успокоит, расхолодит, расше велит во мне прежние авторские привычки, обратит мои воспоминания и больные мечты в дело, в занятие…». Принципиально важно, что эта запись сделана человеком, находящимся не на гребне славы, не на волне успеха, а на поро ге смерти – больным, обреченным. И сделана уже после всего пережитого, которое «кончилось тем, что я – вот засел теперь в больнице и, кажется, скоро умру. И коли скоро умру, то к че му бы, кажется, и писать записки?». Писатель Иван Петрович первым из сочинителей Достоевского осуществил и выразил заветное: оказавшись в гибели, он взялся за перо, твердо веря, что работа его вынесет. Каждый новый образ сочинителя в художественном мире Достоевского – это не просто обращение писателя к испы-
85
танной повествовательной форме, к излюбленному приему. Это исследование – всякий раз с иными исходными данными – взаимоотношений человека и слова, поиск возможностей их творческого союза. Александр Петрович Горянчиков, вымышленный автор «Записок из Мертвого дома», по уже сложившейся традиции привычно воспринимается как образ сугубо условный – оче редная маска-посредник (4, 289). Но авторство, даже если оно принадлежит вымышленному лицу, не может не касаться его внутренней художественной логики, его тайных пружин, как не может оно быть нейтральным и для понимания реального человека. Тот факт, что Горянчиков, убийца своей жены, десять лет отбывший на каторге, обратился к литературным занятиям, «припоминанию и записыванию», не могло, по мысли До стоевского, не отразиться на содержании его «записок», оста вить неколебимой его совесть. На творческую историю «записок» Горянчикова проли вает свет маленький, но выразительный штрих. Найденная после смерти автора «записок» рукопись обнаруживала одну очень странную особенность: описание, хотя и бессвязное, десятилетней каторжной жизни, вынесенной Александром Петровичем, местами «прерывалось какою-то другою повестью, какими-то странными, ужасными воспоми наниями, набросанными неровно, судорожно, как будто по какому-то принуждению». Бывший каторжник Го– рянчиков писал, таким образом, две повести: первую из них (о Мертвом доме) он как бы делил с Достоевским – это были их «общие» воспоминания. Но вторая принадлежала только ему одному, освещая ту «точку безумия», к которой никто, кроме него, не имел никакого отношения. «Вторая повесть», воспроизводившая глубоко личные, интимные переживания Горянчикова, документально подтверждала его реально-худо– жественное, а не условно-формальное бытие. Она проводила резкую черту между рассказчиком-воспоминателем «Мертво го дома» и его действительным автором и мотивировала то со стояние ума и души, при котором каторжник-убийца мог со спокойной совестью писать «этнографические» записки. В не ровных и судорожных строках «второй повести» Горянчиков, предаваясь тяжелым, мучительным воспоминаниям, испове довался в своем грехе. Заставляя себя вспоминать страш ные эпизоды прошлого, принуждая себя к исповеди и к «текстуальной» работе над ней, Горянчиков, может быть, смутно надеялся искупить грех, найти успокоение и душевное
86
исцеление, обрести нравственную опору. В «Записках из Мертвого дома» желание сочинителя обратить больные мечты в дело, в занятие стало категорическим императивом. ПРАВО НА ПАМЯТЬ («ЗАПИСКИ ИЗ ПОДПОЛЬЯ») Итак, литературное дело, писательское занятие, обращен ные в творческую работу над словом («слог формируется»), были для героев-сочинителей если не победным, то во всяком случае единственным шансом – той жизнеустроительной си лой, которая способна «вытащить», морально поддержать, наладить человека. Литераторство спасало от обывательской трясины, духовного застоя, житейской спячки, помогало в бо лезни, одиночестве, поддерживало в минуты отчаяния, нако нец, просто утешало, очищало, облагораживало – людей, так сказать, положительного нравственного потенциала. Задуманные вскоре после «Записок из Мертвого дома» и «Униженных и оскорбленных» «Записки из подполья» с вы мышленным сочинителем записок – Подпольным – должны были со всей серьезностью поставить вопрос: как служит и мо жет служить слово герою с сознанием искаженным и изуродо ванным. Раскрывая сущность образа Подпольного, Достоевский впоследствии писал: «Я горжусь, что впервые вывел настояще го человека русского большинства и впервые разоблачил его уродливую и трагическую сторону. Только я один вывел тра гизм подполья, состоящий в страдании, в самоказни, в созна нии лучшего и в невозможности достичь его и, главное, в ярком убеждении этих несчастных, что и все таковы, а стало быть, не стоит и исправляться». Далее Достоевский размышлял: «Бол конский исправился при виде того, как отрезали ногу у Ана толя, и мы все плакали над этим исправлением, но настоящий подпольный не исправился бы…» Но вот главная проблема: «Что может поддерживать исправляющих– ся? Награда, вера? Награды – не от кого, веры – не в кого! Еще шаг отсюда, и вот крайний разврат, преступление (убий ство). Тайна» (16, 329–330). И все-таки в «Записках из подполья» Достоевский сделал мощную попытку приблизиться к этой тайне. «Записки» зафиксировали состояние души Подпольного в острый и переломный момент его идейно-нравственного раз вития, этапы которого точно соотносятся с началом работы героя над рукописью. Сорок лет жизни Подпольного, бездарно истраченных,








