Текст книги "И придут наши дети"
Автор книги: Любош Юрик
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 23 страниц)
Соня Вавринцова, редактор отдела социальной жизни «Форума», проснулась в тот понедельник позднее обычного. На выходные она ездила в Липтов навестить родителей и вернулась поздно вечером в битком набитом поезде. Пока распаковывала гостинцы – компоты и овощи, заботливо собранные для нее матерью, пока принимала душ и готовилась ко сну, – было далеко за полночь. И хотя была уставшей от долгого и неудобного путешествия, почти до рассвета ворочалась в постели с боку на бок. Заснула она лишь под утро, спала тревожно, и, когда наконец около десяти утра проснулась, у нее было такое чувство, что она вообще не сомкнула глаз. Соня подумала, было, повернуться на другой бок, натянуть одеяло на голову и поспать еще, но, зная, что уже не уснет, отбросила одеяло и пошла умываться.
За завтраком, приготовленным на скорую руку, она спокойно и сосредоточенно предалась размышлениям. Перед глазами всплыл субботний вечер, когда вся семья собралась за столом в родительском доме. Пришла младшая сестра с двумя детьми-непоседами и брат с женой, которая ждала первенца. Во главе стола, как всегда, сидел отец, Вавринец, и спокойно, с тайной гордостью поглядывал на детей и внуков. Положив тяжелые жилистые руки на стол, он больше молчал, лишь изредка роняя одно-два слова.
Соне казалось, что вернулось время ее юности, девичьих лет, когда вот так же в торжественные минуты все сидели за воскресным обедом, а издалека слышался слабый звон подтурнянских колоколов, разносившийся протяжно и далеко над липтовскими лугами, вниз к Вагу до самого Липтовского Градка. В те времена еще не пролегла автострада над селом Подтурня, еще не было плотины на Липтовской Маре, еще стояли деревни Дехтяры, Сокольче, Бобровец и Влахи, да и в Ваге еще можно было купаться, еще не покрывала гладь этих вод грязная пена с ближнего завода.
Иногда все это казалось ей далеким детским сном, который затерялся в подвалах памяти, и лишь изредка короткие его вспышки освещали забытые, припорошенные пылью образы детства. Тогда ей казалось, что все в мире так, как было когда-то: вот побегут они с сестрой после обеда на откос, за деревню, будут носиться по лугу, пахнущему цветами и травами, сплетут себе венок, а в лесу наберут пригоршни земляники или спелой черники. Или же соберутся с братом в Просецкую долину, переночуют там в сторожке, и ее волосы еще долго будут пахнуть дымом от закопченной печурки и овечьими кожами, развешанными по стене.
На какое-то мгновение Соня почти поверила этому волнующему обману, но тут же с грустью подумала, что лицо у отца уже совсем не такое гладкое и мужественное, каким было когда-то, что мама уже не выбегает так резво на крыльцо, чтобы позвать детей к ужину, и что брат с сестрой обзавелись своими семьями и с каждым днем все больше и больше отдаляются от нее. И только она, Соня, самая старшая из детей в доме Вавринцовых, до сих пор сидит в девках, хотя ей уже за тридцать. Тетки из Подтурни, в конце концов, даже спрашивать перестали, когда же Сонечка выйдет замуж и неужели там, в Братиславе, она все еще не нашла своего суженого. Это означало, что и они смирились с очевидным фактом: Соня Вавринцова останется старой девой.
Да и мама перестала расспрашивать и озабоченно смотреть на старшую дочь, наверное, в душе уже примирилась с тем, что Соня замуж не выйдет. Лишь изредка, как, например, в эту субботу, оборвет фразу на полуслове, пытается скрыть свои страхи и упреки: «Сонечка, может, тебе что-нибудь нужно? Ты не собираешься…» И Соня каждый раз спешит опередить ее: «Нет, мама, не волнуйся за меня. У меня все в порядке. Замуж пока не собираюсь».
Но Соня знает, что за этими беззаботными словами стоят горькие дни ее одиночества. Может быть, она отчасти и права, когда говорит, что ей ничего не нужно. Во всяком случае, не так уж необходимо, как думает об этом мама. Ведь не дурнушка, да и в компании ей всегда рады, любит повеселиться, умеет поддержать беседу, она прочла гору книг и среди друзей считается остроумной девушкой. Она ведь не какая-нибудь зануда – моралистка или пуританка, да и в любви у нее есть кое-какой опыт. Она, конечно же, смогла бы стать хорошей женой и матерью. Да вот не получается никак.
Когда она думает об этом, то мысли всегда приводят ее к газете. Это она, газета, высосала из нее кровь, это ее работа – единственный ненасытный, наглый и неверный любовник. Есть вещи, которые нельзя объяснить, думает Соня, почему, например, она вообще стала журналисткой вместо того, чтобы завести семью, как это сделали ее сестра, приятельницы и тысячи других молодых девчат. Однажды, подумала она с горечью, оглядываясь на прожитый путь и взвешивая на точных весах все свои поступки, я почувствую всю неполноту этого существования, пустоту и одиночество, потому что после меня ничего не останется, не останется никого, кто продолжил бы мою жизнь. При этой мысли у нее перехватило горло, и она едва могла проглотить застрявший там комок слез. Что может она противопоставить своему одиночеству? Работу? Газету?
Журналистские судьбы похожи на судьбы газет, размышляла Соня. Их слава живет лишь с утра до вечера. Кто помнит сегодня героев вчерашнего дня? После журналиста остаются лишь статьи, репортажи, фельетоны, комментарии, передовицы, которые выдохлись, выветрились, словно старые духи, и уже никому ни о чем не говорят. Вот так же будет и со мной, думала она, моя жизнь будет сплошной длинной ошибкой.
Позавтракав, Соня уже не чувствовала себя такой подавленной. Наоборот, подумала она, все гораздо проще. За окном светит солнце, наступает лето, а меня ждет любимая работа. И ни молчаливые материнские упреки, ни одиночество, ни отдаленное будущее помешать ей не могут. Уж как-нибудь она справится с этим, как справлялась всегда до сих пор.
«Надо поторапливаться, – сказала она себе, – и так опаздываю, надо бы прийти на работу до окончания редколлегии. Интересно, поставят ли в номер материал о «подпольных» стройках?» Она работала над ним две прошедшие недели.
Вспомнив о репортаже, почувствовала внутреннее удовлетворение. Материал получился. Тема была интересной, она нашла необходимые аргументы и сумела сформулировать нелицеприятные истины.
Соня писала, что в Словакии построено более шести тысяч незаконных дач и лишь менее одной пятой из них легализовано. Только сорок пять таких «диких» дач удалось ликвидировать, остальные стоят и будут стоять благодаря влиятельным знакомым, родственникам, благодаря взяткам и аферам, разрастающимся в организме общества, подобно неизлечимой опухоли.
Материал получился острым, но на многие вопросы Соня так и не нашла ответа. Почему это стало возможным? Разве никто не видит, никто не знает об этом, никто не хочет принимать никаких мер? Не видит того, как уничтожается природа, как обделываются черные делишки, рождаются ценности сомнительного происхождения, каким буйным цветом разрастается мещанство и цинизм?
Она надеялась, что материал не станут сокращать и он заденет читателя за живое. Даже если эти «дикие» дачи не заставят снести, репортаж по крайней мере привлечет внимание общественности. Соня Вавринцова все еще верила в силу печатного слова, хотя зернышки сомнения и в ее душе дали первые ростки.
Грязную посуду она оставила в раковине, быстро привела себя в порядок, собрала сумку, заперла свою однокомнатную квартирку и вышла на улицу. Улицы были пустыми и тихими, чувствовалась прохлада близкого Дуная.
Она ждала автобуса и тут обратила внимание, что неподалеку от остановки, прямо на тротуаре, стоят готовые к работе строительные механизмы. «Ну, ясно, опять будут ковырять тротуар, – подумала она с досадой, – какой-нибудь проектировщик забыл про трубопровод или кабель». На тротуаре росли деревья, целая аллея старых ветвистых черешен, оставшихся тут еще от старой Петржалки[3]3
Петржалка – жилой район в Братиславе.
[Закрыть]. Эти черешни и в нынешнем году дали богатый урожай, со всего района сюда ходили дети собирать ягоды, а в магазинах нельзя было достать ни одной черешенки. Деревья эти были единственной зеленой зоной во всей округе, и люди приходили сюда просто погулять по тенистой аллее. А Соне эти деревья напоминали родной Липтов, они стали ее тихими и надежными союзниками в этом чужом городе. Сейчас она с ужасом поняла, что деревья наверняка вырубят, такая судьба уже постигла сотни братиславских деревьев. Варвары с топорами в руках, кромсающие и без того истерзанные бронхи города! Почему никто не даст им за это по рукам?!
Соня почувствовала, как в ней нарастает гнев и откуда-то берутся силы. Этого нельзя допустить! Если печать все-таки сила, она должна эту силу использовать!
Когда она вошла в свой автобус, то уже была убеждена, что напишет материал, бьющий тревогу во все колокола. Это будет репортаж о судьбе братиславских деревьев.
Двери в зал заседаний затворились, и секретарша главного редактора Гелена Гекснерова облегченно вздохнула. Совещание продлится не менее часа, а может быть, и больше. Главный любил поговорить, а иногда заседания редколлегии напоминали дискуссионные клубы. За это время Гелена Гекснерова (Ге-Ге, как в шутку называли ее редакторы) справится с самыми неотложными редакционными обязанностями, ответит на письма, составит гонорарную ведомость, а если будет время, заскочит поболтать в секретариат или же на чашечку кофе в отдел культуры. А в обед можно пробежаться по магазинам. Гелена всегда умудрялась так организовать свой рабочий день, что успевала переделать все редакционные дела и еще посидеть в каждом отделе, чтобы узнать последние сплетни.
Она знала обо всем, что делается в редакции. Через ее руки проходила вся редакционная почта, все гонорары, она была в курсе семейных отношений всех сотрудников редакции, имела доступ к материалам отдела кадров, оформляла все местные и заграничные командировки, контролировала поездки редакционного шофера, устраивала вечера и выполняла множество мелких поручений, которые были для редакции жизненно необходимы.
Она разложила на столе бумаги и только собралась поработать, как зазвонил телефон. Заученным движением она подняла трубку и произнесла:
– Редакция газеты «Форум», я вас слушаю!
В телефоне затрещало.
– Позовите товарища Порубана! – послышался далекий женский голос.
– У главного совещание, – ответила она строго. – Попробуйте позвонить через час.
Она уже хотела повесить трубку, но голос в телефоне настойчиво продолжал:
– Звонит директор нефтехимического комбината из Буковой товарищ Матлоха. Это очень срочно!
Гелена больше ни о чем не спрашивала. У нее был достаточный опыт в таких делах, голос в трубке вполне убедил ее в том, что речь идет о деле действительно срочном.
– Одну минуту! – сказала она и набрала по местному телефону номер зала заседаний.
– Товарищ главный редактор, вам звонит директор комбината из Буковой.
На другом конце провода с минуту стояла тишина, потом Порубан ответил:
– Переключите на мой кабинет. Я иду туда!
Он закрыл за собой дверь кабинета, сел за стол и с минуту сидел неподвижно, глядя на телефон, потом быстрым движением поднял трубку и крикнул в нее:
– Порубан у телефона! Слушаю!
– Это ты, Мишо? – услышал он голос, прерываемый треском на линии. – Это Дюро. Дюро Матлоха.
Порубана подмывало продолжить разговор на официальных тонах, но потом он передумал – в его ситуации это был бы неверный дипломатический ход. Все-таки Матлоха был его старым приятелем.
– Привет, Дюро, – крикнул он как можно сердечнее. – Неужели ты вспомнил старого друга? Или звонишь потому, что тебе что-то понадобилось?
Матлоха на другом конце бодро засмеялся.
– Все верно, старик! Ты настоящий словак! Сам понимаешь, должность обязывает! Это тебе не старые времена, когда у нас было времени хоть отбавляй, не так ли?!
– Твоя правда, – согласился Порубан, хотя не помнил, когда это у него было много времени.
– А помнишь, – продолжал из своего далека Матлоха, – как ты меня тогда вытащил?
– Конечно же, помню. Еще бы не помнить!
– Я часто об этом думаю, Мишо. Часто.
– Я тоже.
Они помолчали, и Порубан снова, как бывало и прежде, представил себе старый железнодорожный мост возле Черной Леготы в Словацком Красногорье. Это случилось зимой после подавления Восстания и отступления в горы. Порубан вместе с Матлохой был в партизанском отряде, им тогда не было и двадцати. Юрай Матлоха был химиком и после подготовки стал специалистом-подрывником. По мосту должен был пройти воинский состав, и Матлоха вместе с Порубаном закладывали взрывчатку под опоры моста. Сведения о составе, полученные в отряде, были неточными, поезд шел на целые сутки раньше, чем предполагалось, и приблизился к мосту как раз в тот момент, когда там находились партизаны. Мост был взорван, но они оказались под обломками балок и разбитых вагонов. Порубану все-таки удалось вытащить товарища, которому покалечило ногу.
– Да, пришлось хлебнуть, – продолжил Матлоха. – Думал, никогда уже оттуда не выберусь.
– Да, ведь выбрались, Дюро. Как-никак мы мужчины.
Матлоха засмеялся.
– А все-таки иногда нога побаливает. Вот и сейчас. Наверное, к дождю.
Порубан молча кивнул, хотя Матлоха этого видеть не мог. Он ждал, когда тот начнет говорить о деле.
– Михал, я получил копию этого репортажа, – без всякого перехода вдруг сказал директор, и голос его сразу же утратил сердечность. – Зачем вы его нам послали?
– Иногда мы так делаем, – ответил главный.
– Я думал, вы хотите знать наше мнение, – продолжал Матлоха каким-то бесцветным голосом. – Или же наши замечания…
Порубан потянулся за чистым листом бумаги, а другой рукой взялся за карандаш:
– А у тебя есть какие-нибудь замечания?
Наступило минутное молчание, потом Матлоха сказал:
– Послушай, Мишо, весь этот материал ошибочный. На твоем месте я его вообще не публиковал бы.
Порубан был готов к этому.
– Как это понимать, Дюро? Ты хочешь сказать, что все, что там написано, неправда?
– Я сказал, что материал ошибочный.
– Я этого не понимаю.
Снова тишина, и Порубан почти осязаемо чувствовал, как растет напряженность.
– Какого черта, писать вам не о чем, что ли? – взорвался наконец Матлоха. – Во всей республике не нашлось более серьезной проблемы?
– Ты успокойся, – пробурчал Порубан. – Я тебя спросил, есть ли в материале какие-то неточности. Если есть, мы их уберем.
– Ты хочешь сказать, что в любом случае материал будет напечатан? – Матлоха уже не пытался скрыть свой гнев.
– Послушай-ка, Юрай, – начал осторожно главный редактор, – газета обязана привлекать внимание общественности к тем недостаткам…
– Мишо, ради бога, не читай мне проповеди о том, что обязана делать газета! – снова взорвался директор. – У меня голова идет кругом, а ты начинаешь городить глупости!
– Не знаю, что ты считаешь глупостью, – холодно ответил главный редактор. – Если дело дойдет до аварии, ущерб будет исчисляться миллионами. Дорогая глупость!
– Глупость всегда дорого обходится, – заворчал директор. – Но ты мне скажи, при чем тут я? Почему вы не ополчаетесь на «Хемоиндустрию»? Вот уже два года я беспомощно наблюдаю, как они слоняются у меня по двору и все время отбрыкиваются, ссылаясь то на одно, то на другое. План поднимают и поднимают, и никого не волнует, готовы ли у меня очистные сооружения. А ты вместо помощи посылаешь какого-то сопляка, который всю вину взваливает на мои плечи.
– Никто на тебя ничего не взваливает, – Порубан говорил спокойно и веско. – Корреспондент просто постарался объективно описать известные факты.
– Ну так скажи, что я должен делать?
– Ты же директор, Юрай. Ты и решай. – Он немного помолчал. – Могу только обещать, что о ваших поставщиках и о «Хемоиндустрии» напишем тоже. Прижмем им хвосты. Но не требуй от меня, чтобы мы закрывали глаза на катастрофическую ситуацию. Поставщики тоже не во всем виноваты.
Казалось, Матлоха задумался.
– Значит, будете публиковать?
– Да.
Снова молчание, потом директор сказал:
– Ну, как знаешь. Ты всегда был упрямый, Мишо. – И совершенно другим тоном продолжал: – Появился бы как-нибудь. Поговорили бы по душам, сходили бы на рыбалку.
– С удовольствием, – отвечал Порубан, хотя знал, что никогда у него на это не будет времени. – На рыбалку? Да разве у вас еще водится рыба?
– Для тебя найдем. Позаимствуем в заповедных местах, куда возят иностранцев. Я это организую. Через товарищей из района. Ты ведь знаешь, со мною считаются, я повсюду имею влияние.
– Да, Дюро. Ты всегда и везде имел влияние.
Сказав еще пару ничего не значивших вежливых слов, они распрощались. Порубан отодвинул чистый лист бумаги, который все это время лежал перед ним на столе.
Пока шеф разговаривал по телефону, собравшиеся в зале заседаний ждали и каждый по-своему коротал время.
Климо Клиштинец, заведующий экономическим отделом, раскрыл перед собой папку с рукописями. Он смотрел на строчки, расплывающиеся перед глазами, и не видел текста. Он думал о своих проблемах. В последнее время он чувствовал себя неважно. Не в физическом смысле слова, в психологическом. Уже более тридцати лет он работал в газете и теперь сознавал, что наступает кризис. Он устал. Слова более не слушались его, мысли испарялись. На редакторской работе он мог сосредоточиться с огромным усилием, а когда садился писать, чувствовал почти физическую тошноту. Сначала он старался не обращать на это внимания, зная, что время от времени каждый журналист переживает нечто подобное. Знал, что такие кризисы проходят, они случались с ним и прежде. И лишь позднее понял, что на этот раз дело обстоит серьезно.
Он был на пределе физических и душевных сил.
Климо Клиштинец был реалистом. Он не питал иллюзий относительно себя и своей работы, понимая, что он всего лишь средний журналист, и нехватку таланта заменял добросовестной, педантичной работой. Из него получился газетный работник – язык его статей был тяжеловат, но приведенные факты всегда скрупулезно проверены, аргументы обоснованы, рукописи чисты и опрятны. Он не любил никакого шума и перемен, его работа была похожа на течение медленной широкой реки, которая из года в год лениво катит свои воды по привычному руслу.
Он бы мог быть доволен тем, чего добился. Понимал, что уже не будет победного звона фанфар и торжественных песнопений в его честь. Он предпочитал держаться в тени, и поэтому его не коснулись политические бури и перемены в кадровой политике, он переждал их в укрытии, мудро избегая каких бы то ни было комментариев. Он бы мог быть доволен своей жизнью, но доволен он не был.
Он устал, и теперь ему хотелось перемен, хотелось уйти из редакции. Но тут в конце года освободилось место заместителя главного редактора, и он остался. Ему казалось, что он заслужил это место.
На должности заместителя главного далеко не всегда сидят пишущие люди, здесь нужен хороший редактор, который организует работу, читает рукописи, редактирует их. Все это говорило в пользу Климо Клиштинца, и помимо всего прочего он считал бы такое назначение справедливой оценкой его многолетнего труда в редакции.
Была здесь и еще одна причина. Это его сын. Единственный. Как и многие другие родители, Клиштинец-отец видел свое продолжение в Клиштинце-младшем. Он верил, нисколько в том не сомневаясь, что сыну удастся достигнуть высот, которых он сам не достиг, что сын будет более удачлив, что из него выйдет хороший журналист, что его будут читать, о нем будут говорить, что он будет счастливей отца. Клиштинец долго не мог смириться с тем, что сына совершенно не интересует газета и отцовские восторги вызывают в нем полное равнодушие. Учился он плохо, целыми днями гонял с приятелями на мотоциклах, затесался в компанию, которая очистила несколько киосков, а все вечера пропадал на дискотеках. Его абсолютно не волновало, на какие средства он будет жить. Клиштинец-старший с отчаянием наблюдал, как рушится его последняя надежда, он сознавал, что из сына никогда ничего путного не получится. Где-то в подсознании в нем росло чувство протеста, а вместе с ним зависть ко всем способным молодым ребятам, к таким, как Матуш Прокоп. Успехи других больно напоминали ему о полной неспособности к чему-либо собственного наследника.
Ему хотелось стать заместителем главного, у него появилось бы ощущение, что он поднялся выше других, что он такой же, например, как Прокоп, и что на такой должности он сумел бы помочь сыну получить хотя бы аттестат зрелости. Тогда он успокоился бы.
Клиштинец рассеянно снял очки и привычным механическим движением стал протирать их. Напротив сидела заведующая отделом культуры Клара Горанская, он не видел без очков, но ему казалось, что она смотрит на него, и потому на всякий случай неопределенно улыбнулся в ее сторону. Потом, снова надев очки, уткнулся в рукопись.
Клара Горанская скучала. Удобно усевшись на стуле, она курила сигарету и рассеянно смотрела на невыразительное треугольное лицо Климо Клиштинца с бородавкой на щеке. С ней заговаривали, но она отвечала так угрюмо и односложно, что ее оставили в покое, и она смогла целиком отдаться приятному ничегонеделанию. Было скучно, но это ее не тревожило: минутная вынужденная передышка была единственным спокойным мгновением всего сегодняшнего дня. Ведущий редактор отдела культуры, она в эти минуты могла позволить себе роскошь не торопиться, ни о чем не думать, не действовать, почти не существовать. У Клары Горанской был один определяющий и роковой недостаток: у нее никогда не было времени. И так было с тех пор, как она себя помнила. Она говорила с иронией, что далее само ее появление на свет было результатом какого-то цейтнота, ей казалось, что она родилась слишком быстро, с настоятельной потребностью ворваться в этот мир и узнать жизнь, людей, страсть, трагедии, радости, печали и даже смерть.
У нее все делалось очень быстро. В этом ей помогала способность быстро познавать новые вещи и явления, быстро учиться, быстро ориентироваться в ситуации и проникать в психологию и образ мыслей людей, а если требовалось, то и быстро забывать. В ее жизни все протекало быстро, она всегда торопилась и никогда ничего не успевала. Клара Горанская очень быстро вышла замуж, после месячного знакомства, за два года родила двух детей, написала книгу о театре, которую перевели на несколько языков, и в тридцать лет у нее было такое ощущение, что ее мозг впитал уже всю доступную человеку информацию, все знания, факты и чувства, разложил их по полочкам и классифицировал. И вот с таким сознанием она жила и по настоящее время. Это ощущение позволяло ей смотреть на людей с любовным пренебрежением и философским высокомерием. Она стала журналисткой, потому что ни в одной другой сфере деятельности не смогла бы применить этот свой взгляд свысока и вытекающую из этого некую поверхностность мыслей и суждений. Ее устраивал неразмеренный ритм ее работы, постоянная смена дел, приходы и уходы людей, спешка, движение, все это было сутью личности Клары Горанской.
Ожидание ее утомляло, а мысль о том, что она не менее часа вынуждена будет сидеть на заседании редколлегии, ее просто бесила. Она сонно думала о том, что сегодня ей надо прочитать рукописи для следующего номера, а потом бежать домой, приготовить что-то на ужин, заскочить к парикмахерше и вечером идти в театр. Конечно это она не успеет. Уже несколько раз она просила главного освободить ее от должности заведующей отделом культуры, она хотела посвятить себя театру и литературной деятельности.
С улыбкой она подумала о том, что некоторые ее коллеги гоняются за должностями, бьются за место заместителя главного. Странные устремления. Но каждый из нас имеет право на ошибку, подумала она снисходительно. Кто-то должен быть тем, кому мы будем сочувствовать, например Клиштинец или же Оскар Освальд. Она не питала к ним симпатии, но хотела разобраться в них, и, когда ей это удалось, они стали ей совершенно безразличны. Ей больше нравились молодой Матуш Прокоп или Дан Ивашка, да и усталый, всегда грустный Мариан Валент, нравились главным образом потому, что были открытыми и честными ребятами, потому, что лучшая пора их жизни была еще впереди.
Если бы решение о новом заместителе зависело от нее, она бы выбрала Валента, Прокопа или Ивашку. Но поскольку от нее ничего не зависело, она выбросила все это из головы и, усевшись поудобнее на стуле, начала думать о вечернем спектакле.
У Мариана Валента были совершенно иные заботы. Он недавно развелся. Он не хотел признаваться даже себе, но развод задел его гораздо больнее, чем он предполагал. Их брак вот уже несколько лет как распался, и отношения между ним и Дашей давно потеряли всякую привлекательность. Развод был логическим результатом взаимного равнодушия. Они говорили о разводе деловито, без всякой личной заинтересованности, просто как о формальном, бюрократическом акте. И все-таки, когда это случилось, Валент почувствовал себя глубоко задетым и потерял всякий вкус к жизни.
Заведующий международным отделом Мариан Валент принадлежал к наиболее трудолюбивым редакторам «Форума». На работу он приходил первым, а уходил, когда уборщицы уже опорожняли мусорные корзины. Весь день он работал: читал иностранные журналы, делал выписки, следил за передачами телевидения и информацией, поступающей от заграничных корреспондентов ЧТК, прочитывал все доступные специальные публикации, посвященные проблемам международной политики. Он знал английский, французский и русский языки и теперь изучал немецкий. Он больше года был в творческой командировке в Париже и написал несколько профессиональных статей о структуре политических партий во Франции. Он всегда справлялся с любым заданием, на него во всем можно было положиться. Он мечтал о карьере дипломата или собственного корреспондента за рубежом. Все ему удавалось, и все получалось.
Не получилось только с личной жизнью, он потерял жену, а вместе с ней и прочный тыл в лице дома и семьи. Больше всего он мучился из-за того, что развод продемонстрировал ему собственную ранимость.
Мариан Валент принадлежал к тому типу людей, для которых семейная жизнь и служебные обязанности связаны между собой как сообщающиеся сосуды: если падает уровень жидкости в одном, то тут же он падает и в другом. Как только у него разладились супружеские отношения, это немедленно сказалось на его работе. Даша, жена Валента, всегда знала, хорошо ли сложилась у мужа рабочая неделя или дела валились из рук, она тут же чувствовала это на супружеском ложе.
Развод вышиб его из рабочего ритма, сбил с толку, лишил внутренней уверенности. Как и раньше, он первым приходил в редакцию, просиживал над рукописями, над иностранными журналами и специальными публикациями, продолжал учить немецкий, но сосредоточиться ни на одном деле не мог. Он стал рассеян, а однажды даже видели, как он, сидя в своем кабинете, задумчиво потягивал что-то из небольшой плоской бутылки.
Он не мог смириться с тем, что жизнь его протекает теперь иначе, нежели он себе представлял.
Была еще одна причина, подливавшая масла в огонь, добавлявшая горечи и отравлявшая ему жизнь: несколько недель назад ему сообщили, что после серьезных размышлений и всевозможных проверок ему предлагают место корреспондента Чехословацкого радио в Соединенных Штатах Америки.
При других обстоятельствах он воспринял бы такое сообщение с восторгом и считал бы это наградой за многолетние мечты и старательность. Еще будучи студентом отделения журналистики, он сказал себе, что сделает все для того, чтобы увидеть мир: Париж, Лондон, Москву, Нью-Йорк. Великий мир – великий журналист. Он мечтал заниматься политикой, которая управляет судьбами народов.
И теперь, когда Мариану Валенту было за сорок, его мечта сбылась: его посылают корреспондентом в Нью-Йорк. Он был в зените творческого расцвета, опытный, зрелый журналист. Перед ним открывались двери в большой мир.
Но теперь он понимал, что исполнение даже самых смелых мечтаний не приносит счастья.
Одним из условий назначения на место собственного корреспондента за рубежом, помимо утомительных политических, профессиональных и личных проверок, было условие отъезда с женой. Так что, если Валенту хочется полететь в Нью-Йорк, ему надо сейчас же после развода на ком-то жениться, иначе все его усилия пойдут прахом и в США пошлют кого-нибудь другого. Желающих всегда более чем достаточно.
Мариан Валент понимал всю сложность своего положения. И пока его коллеги сосредоточенно обсуждали редакционные вопросы, он думал о том, где ему найти женщину, у которой он может попросить руку и сердце и с которой начнет новую жизнь в качестве корреспондента в США.
Он не мог себе представить, что ему снова придется проводить тихие, спокойные вечера в парке на лавочке, вести задушевные разговоры, стоять в ожидании на углу улицы и совершать долгие прогулки вдоль Дуная или на Железной студенке. Все это казалось ему смешным и ненужным.
(– Знаешь, Даша, ты – отличная девушка, с тобой обо всем можно поговорить. Я хотел бы очень многое тебе рассказать.
– Рассказывай, Мими. Я люблю тебя слушать. Положи мне голову на плечо.
Плечо уже задеревенело, а он все еще говорит:
– Знаешь, Даша, я чувствую, что с тобой я многого смог бы добиться. Мне хотелось бы кое-чего добиться, хотелось бы, чтобы люди обо мне говорили…
– Ты не такой, как другие, Мими. Конечно же, ты добьешься. Ты необыкновенный!)
Ты необыкновенный.
Он устало провел рукой по широкому грубоватому лицу и по редким своим волосам, подушечками пальцев прошелся по залысинам выше лба и на темени. Он ощутимо, почти физически, чувствовал, как стареет.
Оскар Освальд нервничал. Заседание даже еще не началось, а он уже нетерпеливо ждал, когда же оно закончится и он сможет уйти. Двадцать шестой номер «Форума» все еще не был укомплектован, а сегодня его нужно было сдавать в типографию. Не хватало одной фотографии, да еще целая полоса была отведена под репортаж о нефтехимическом комбинате.
В последнее время отношения между редакцией и типографией были и так довольно натянутыми. Однако, насколько ответственный секретарь помнил, они всегда были такими, но эта натянутость проистекала не из-за личных симпатий или антипатий. В огромной типографии Пресс-центра печатались все ежедневные газеты, журналы и заводские многотиражки. Был разработан четкий график, и типография обязана была его придерживаться. Но при таком объеме работы, когда выпускались десятки газет и журналов, это было делом довольно трудным. Часто в последнюю минуту прибегали сотрудники редакции, меняли уже готовые страницы и тем самым тормозили процесс производства. Изо дня в день, каждую неделю возникали большие и малые конфликты, вносящие в работу ритм постоянной лихорадки.
Оскар Освальд жил в этом напряжении вот уже несколько лет: с одной стороны, все время подгоняла типография, с другой – давила редакция. Ответственный секретарь пытался как-то согласовать интересы редакции с требованиями типографии, и ему удавалось это ценой невероятных усилий. Редакторы, словно нарочно, в самый последний день вносили в рукописи исправления и непременно хотели что-то изменить или улучшить именно в тот момент, когда уже начинали медленно раскручиваться колеса печатной машины.