Текст книги "И придут наши дети"
Автор книги: Любош Юрик
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 23 страниц)
– Все будет так, как было раньше, – сказал он нежно.
– Ты думаешь? Ты думаешь, что может быть снова, как раньше?
– Надо попробовать…
– Этого достаточно?
– Достаточно, – кивнул он и в ту минуту был уверен в своей правоте. – Увидишь, все будет, как было когда-то.
Алиса потянулась к выключателю, и круг света на потолке исчез. Когда глаза привыкли к полутьме, в ней начали проступать другие тени, тусклые полосы неоновых фонарей и уличных огней. Они молча прислушивались к звукам наступающей ночи.
– Все будет как тогда, – повторил Матуш Прокоп в полусне. – Ты увидишь…
Алиса не отвечала.
ПЯТНИЦА
1
Матуша Прокопа поразило выражение лица главного редактора: вместо глаз – две глубокие тени, кожа на щеках сморщилась и словно увяла, около рта – резкие продольные морщины. Ему показалось, что за эти пять дней, что они не виделись, шеф постарел на несколько лет – взгляд у него стал каким-то неуверенным, руки тряслись, он заикался, временами вообще замолкал и ни на кого не обращал внимания.
В кабинете уже сидел ответственный секретарь, поигрывая карандашом, и розовое его лицо выражало угрюмость.
– Ну, что там? – после минутного молчания спросил Порубан, но по лицу его было видно, что думает он совсем о другом.
Прокоп начал рассказывать о Банской Каменице, о заседании в Городском национальном комитете, о том, как проходил весь контрольный день, а потом передал весь свой разговор с директором комбината и описал дорогу домой. Главный пытался сосредоточить свое внимание, но это стоило ему явных усилий.
– В понедельник на совещании уточним все это, – с трудом вымолвил он, медленно поднялся, отодвинул стул и начал ходить по комнате. – Я хотел о другом… Я себя неважно чувствую. Вчера мне стало плохо, скажу вам откровенно, меня это испугало… – Он помолчал и потом продолжил каким-то странным писклявым голосом: – Вы знаете, у меня нет заместителя. Меня это все изматывает, меня не хватает… Я решил, – он набрал воздух, – это еще должны утвердить, но я думаю, что с моим предложением согласятся… Ответственному секретарю я уже сказал об этом… – Он повернулся к Прокопу. – Ты будешь меня замещать. С этой минуты…
Он говорил тихим бесцветным голосом, словно все это его нисколько не интересовало, и между смыслом слов и тоном не было никакой взаимосвязи. При этом вид у него был такой, будто он диктовал письмо. Опершись о край стола, он устало посмотрел на Прокопа и Оскара Освальда.
Прокопу казалось, что шеф говорит о чем-то таком, что его абсолютно не касается, и лишь когда Порубан кончил говорить, брови Прокопа сами собой полезли вверх, рот приоткрылся, и он, не веря своим ушам, смотрел на главного редактора и на ответственного секретаря.
– Примешь все дела заместителя главного редактора. Это значит: планирование номеров, чтение материалов и тому подобное… Надеюсь, что вы сработаетесь…
Освальд кивнул.
– Сегодня необходимо укомплектовать культурные полосы… В понедельник перед редколлегией созови заведующих отделами и еще раз просмотрите план двадцать седьмого…
Теперь кивнул Прокоп.
– Уже сегодня переберешься в кабинет заместителя, – продолжал главный. – Он и так очень долго пустует… Если не ошибаюсь, сегодня у тебя летучка по номеру…
Прокоп снова кивнул.
– После совещания в редакции будет небольшое торжество. Гекснерова уходит на пенсию. Мы уже взяли на ее место новую секретаршу. Она будет выполнять обязанности и секретаря заместителя главного редактора.
Порубан потянулся за сигаретой, но тут же смешался и лишь глотнул воздух.
– Есть еще какие-нибудь вопросы?
– Кто будет замещать меня в отделе? – спросил Прокоп.
– Я подумал о Соне Вавринцовой, – ответил главный. – Но это только предварительно. Обсудим позднее. – Он снова хотел взять сигарету, но вовремя остановился, по лицу его было видно, что он нервничает. – Это все, – сказал он сердито. – Когда придет Вавринцова, пришлите ее ко мне. – Он взглянул на часы. – Рабочий день у нас начинается в девять, можно подумать, она об этом не знает!
Прокоп шагал к своему отделу, засунув руки в карманы, и удивлялся сам себе, удивлялся тому, что принял сообщение о новом своем назначении без всякого волнения. Он даже не знал, обрадовала ли его эта новость или огорчила. В редакции давно было известно, что он является одним из кандидатов на это место. Однако говорили и о Клиштинце, и об Оскаре Освальде. Прокопа удивило, как быстро главный принял решение. Ведь и раньше его на все не хватало. Может быть, это связано со вчерашним плохим самочувствием, подумал он? Может, старик струхнул?
Он вошел в кабинет и тихонько прикрыл дверь за собой. Редакторов в отделе еще не было, лишь у окна за низким столиком сидел, согнувшись над рукописью, стажер Якуб Якубец. Он хотел задержаться возле него и поговорить о репортаже из зала суда, но тут же понял, что сейчас для этого нет времени: сначала он должен написать комментарий об аварии в Буковой, потом, если успеет, надо прочитать последний номер «Форума», поскольку сегодня летучка, а когда придет Соня Вавринцова, нужно передать ей дела. А помимо всего, он еще сегодня не виделся с Катей, а когда придет Даниэль Ивашка, нужно решить, как писать репортаж о Банской Каменице, а уже потом придет ответственный секретарь и принесет на утверждение материалы.
Он сел за письменный стол, вставил в машинку лист бумаги, но не написал ни строчки. Он думал.
Он думал о Кате и об Алисе, и это привело его в замешательство: сколько же времени он способен вот так жить?! Многие мужчины живут так, и никто этим не возмущается, но почему и он должен жить по тем же меркам? Теперь он заместитель главного редактора, ответственная должность, он – человек, на которого можно положиться. На нем большая ответственность, теперь его ждут совещания, собрания, подчиненные, как все это можно сочетать с Катей?
Он злился на себя: лицемер несчастный! Ведет себя как бабник! Ведь он живет с Катей на глазах всей редакции! А что, если Алиса узнает об этом? Что она имела в виду, когда говорила, что есть кто-то другой? Может, она его обманывает?
Он закурил и жадно затянулся.
Потом резко придвинул к себе машинку, словно хотел отогнать назойливые мысли, уперся взглядом в клавиши и попытался сосредоточиться на нефтехимическом комбинате. Он знал, что должен правдиво описать положение в Буковой после аварии, направить свою критику в адрес ведущих работников комбината, в первую очередь его директора, строителей, которые не укладываются в сроки, в адрес районных организаций за равнодушное отношение к проблемам комбината, в адрес генеральной дирекции, которая необдуманно завышала производственный план, министерства, которое соглашалось с ней, сотрудников комбината, которые имели полное представление о плачевном состоянии оборудования. Прокоп знал, что на примере Буковой он должен еще раз и с еще большей настойчивостью критиковать всю микроструктуру общества, которая так мало заботится об окружающей среде, уничтожает природу, деморализует человека. Только так он может и должен писать, в противном случае он предаст себя самого и запутается в компромиссах. При этом он, однако, подумал и о том, что Прокопу-руководителю придется расстаться с некоторыми идеями Прокопа-журналиста, поскольку теперь он отвечает не только за себя, но и за всю газету.
Он сказал себе, что пойдет к главному и посоветуется, однако тут же отбросил эту мысль – шеф назначил его на эту должность для того, чтобы он решал все сам, а не для того, чтобы бегал к нему советоваться по каждому поводу.
Он загасил сигарету, которая почти обжигала ему пальцы, и с минуту тупо смотрел на чисто вымытую пепельницу. Он не знал, что предпринять. Хотел позвонить Кате и пригласить ее в кафе, может быть, рядом с ней он успокоится и мужественно соберется с мыслями. Но отказался от этого: мужество для чего? Разойтись с Катей или с Алисой? Написать смелый материал или осторожно отступить во имя будущей должности? Какое принять решение?
Он подумал об отце, потом о сыновьях, потом уже не думал ни о чем.
Он начал писать, барабаня по клавишам так, словно выстукивал отчаянный крик о помощи.
В кабинете директора нефтехимического комбината в Буковой сидели трое: Юрай Матлоха, Вера Околичная и Мартин Добиаш.
– Объясните мне это еще раз, – обратился директор к Вере.
Околичная держала в руке тонкую синюю папку и сборник законов. Она наклонила голову, словно собираясь раскрыть папку и читать, потом раскрыла сборник законов, но и оттуда не стала читать.
– Звонили из областной прокуратуры… За это происшествие, то есть аварию и связанное с ней загрязнение воды и почвы, комбинат пойдет под суд. Обвинителем будет областной прокурор… – Она закрыла книгу и добавила: – В конце концов этого нужно было ожидать.
– Что вы хотите этим сказать… Почему нужно было ожидать? – сердито спросил Матлоха.
– Комбинат нарушил параграф номер сто тридцать восемь дробь семьдесят три «Закона о водах» пункт двадцать третий, – спокойно ответила заводской юрист. – Кроме того, своей безответственностью мы причинили ущерб социалистическому хозяйству, – продолжала она тоном человека, выступающего на суде. – Пока причиненный ущерб исчисляется в девятнадцать миллионов крон, но вполне вероятно, что он превысит все двадцать миллионов.
– Это значит, что судить будут меня?
– Нет. Вы не являетесь юридическим лицом. Судить будут комбинат, который на суде буду представлять я.
– Я отвечаю за предприятие, – пробормотал Матлоха. – Это меня будут судить. Меня! Я директор! Как можно судить комбинат? Разве можно судить здания, машины, нефтеперегонное оборудование?
– С юридической точки зрения…
– Ах, оставьте!.. – прервал ее директор. – Раз судят комбинат, значит, судят меня. Я даже представить себе не могу… Я перед судом!
В разговор вмешался Добиаш.
– В сущности мы должны будем объяснить, почему дело дошло до аварии.
Директор сурово взглянул на главного инженера, собираясь одернуть его, но потом только встряхнул головой.
– Не принимайте все на свой счет. – Добиаш пытался успокоить директора. – Вас никто не винит…
– Оставь эти разговоры! – отмахнулся Матлоха. – Ты хочешь меня утешить? Меня утешать не надо, – он тяжело поднялся и, ссутулившись, подошел к окну.
– Кого будут судить, как не меня? Я отвечаю за все, что здесь происходит. Да и за аварию отвечаю я! – Он замолчал, но только на мгновение, чтобы перевести дыхание. – Аварии иногда случаются, это меня не беспокоит, у меня нет страха перед судом… – Он повернулся лицом в комнату, но остался стоять у окна, освещенный падающим с улицы светом. – Но вы мне скажите, у кого есть моральное право поставить меня перед судом? – и не дожидаясь ответа, продолжал: – Хорошо, я предстану перед судом, но вместе со мной пойдет под суд все мое прошлое. У кого хватит мужества судить мое прошлое? – он говорил это спокойно, но в голосе слышалось скрытое торжество. – Я рос вместе с этим обществом… Со всеми его сомнениями и ошибками… Что вы знаете! Какой это был энтузиазм!..
Знаете, сколько людей должно было уйти! Люди уходили с руководящих, с политических должностей, уезжали из республики, да и вообще уходили из жизни… Вот вам, пожалуйста, а я все это время сидел вот на этом стуле, вел комбинат через все бури, через все ошибки, вел, как мог, и довел его почти до пенсии, пока не отказало оборудование… А теперь судите меня! Поставьте меня перед таким судом, который осудит и опровергнет всю мою жизнь… – Он покачал головой. – Такого суда вы не отыщете. – Только здесь, – он постучал себя в грудь, – мой судья. Я ношу его в своей совести…
– Так все-таки нельзя, – сказала Вера. – Областная прокуратура будет судить нас за загрязнение реки, а не за…
Он остановил ее жестом диктатора.
– Не болтайте мне про реку! Такая ерунда! Вы разве не понимаете, что сейчас на весах вся моя жизнь? Да, да, река, почва, все знаю. Но это лишь несчастный случай! В действительности речь идет обо мне, и в этом все дело!
– Поймите, пожалуйста, речь не идет о вашей особе. Никто не будет судить ни вашу жизнь, ни ваши заслуги, но они должны выяснить все обстоятельства аварии… – вмешался Добиаш.
– Ты этого не понимаешь! – закричал директор, шагнул вперед, и свет упал ему на лицо. – Ты ведь сам говоришь, что будут выяснять все обстоятельства аварии, но ведь вся моя жизнь, все отношения: человеческие, рабочие, экономические и политические – все это и создавало обстоятельства аварии. Это ты можешь понять?!
Он сел за стол.
– Пусть теперь меня судят, – бормотал он. – А я им буду говорить свое. Пусть меня судят за то, что я рисковал жизнью в горах, за то, что надрывался на работе… Будут судить сами себя.
– Товарищ директор, – сказал Добиаш почти просительным тоном, – ни у кого в мыслях нет обвинять вас…
– Ничего не понимаете, – уже спокойнее сказал директор. – Если областной прокурор возбудил дело против комбината, так он уже все обдумал. Он должен был с кем-то посоветоваться, кого-то о своем решении информировать. Областной прокурор представляет государство… вы же знаете это. Прокурор сообщил и в районные органы, и никто в районе не приостановил это, никто не сказал, мол, не торопитесь с этим, ведь товарищ Матлоха – опытный руководитель, самоотверженно служит социализму, подождите немного с этим! Ведь это не первая неполадка на комбинате! Ведь тут сплошь масло, грязь, жир, ну так что же? Ведь у нас не больница, мы делаем не часы, не микрокалькуляторы! Ведь и до этого масло вытекало в Грон, всем нам было неприятно, но никто меня за это не отдавал под суд. Понимаете уже, куда я клоню? В районе поняли, что я старый, уже неспособный… Так или иначе мне надо уходить. А тут, на тебе, такая возможность избавиться от старого товарища Матлохи… – Последние слова он выговорил с трудом, сиплым голосом, чуть не плача. Но вовремя опомнился и резко, словно стыдясь своей минутной слабости, добавил: – Я понял, что пришло мое время. Я кончил игру. Теперь уже бесполезно взывать о помощи, обращаться к друзьям и знакомым, ссылаться на заслуги… Все уже решено. Я знаю, мне это знакомо, это политическая игра. Нет никакого смысла расценивать это иначе, утешать меня и толковать тут о законах…
– Закон есть закон, – стояла на своем заводской юрист. – Он не выбирает. Он одинаков для всех и для всех обязателен.
Директор устало наклонил голову.
– Ничего не понимаете. Сущность законов всегда была классовой. Законы всегда были для кого-то и против кого-то. Это неправда, что законы для всех одинаковы. Что, мы будем по этому поводу спорить?
Спорить никому не хотелось.
– Все. Ухожу, – Юрай Матлоха сказал это таким тоном, как будто вот-вот уже должен был подняться из-за стола. – Я закончил. Пока меня никто не выгоняет, никто не выражает мне недоверия или что-то в этом роде. Может быть, меня даже и не уволят официально, не скажут прямо, мол, товарищ, ты не справляешься, тебе надо уходить… Нет, это так не делается. Позовут на товарищескую беседу, мужественно пожмут руку… Потом скажут, что-то ты как-то неважно выглядишь, что тебя беспокоит – почки, печень? У тебя уже возраст, товарищ, ты заслужил свой отдых, займись своим садом, внуками, ты уже достаточно для нас поработал, ты много сделал. Нацепят еще какую-нибудь медаль… и отошлют на пенсию… Так это делается. Но я не хочу так уходить. Я видел многих людей, которые вот так уходили, я так не уйду! Я опережу их. Сам попрошу об увольнении, скажем, по состоянию здоровья. Но до этого мне надо еще кое-что устроить…
Добиаш с опаской взглянул на юриста.
– Я думаю, – говорил тем временем директор, – что все началось с того репортажа. Нет, репортаж не стал причиной аварии, но он дал толчок. В другое время все кончилось бы тихо, – он остановился и с минуту в нерешительности водил пальцем по столу. – Я его немного недооценил. Мне надо было быть тверже и настоять, чтобы репортаж не пошел. Журналиста надо было наказать. Или уволить. Я поступил… слишком либерально. И поплатился за это. Но еще не поздно. Я позвоню в вышестоящие инстанции и буду настаивать, чтобы этого молодца наказали…
– Извините, я надеюсь, вы это не серьезно?! – горестно воскликнул Добиаш.
– Да нет, очень даже серьезно. Я должен это сделать, даже если мне и не хочется. Я знаю, что обижу этого парня, но это неизбежно. Не ради меня… из принципа. Мне это уже не поможет… Но поможет тем, кто придет после меня…
– С моей точки зрения… – начал Добиаш, но директор оборвал его.
– Помолчи. У тебя еще будет вдоволь времени, чтобы придерживаться своей точки зрения. Сейчас говорю я! Тот, кто уходит, должен подумать о том, кто придет после него. Место директора не может пустовать. Обычно эта должность переходит к кому-нибудь из заместителей, пока генеральная дирекция не назначит нового директора… Но ни один из моих заместителей, по-моему, не подходит… – Он запнулся, словно набираясь мужества для того, чтобы произнести решающие слова. – Директора утверждают высшие инстанции… но предложить кандидатуру могу и я. – Он в упор взглянул на Добиаша, и в его взгляде была такая сила, решительность и властность, какая бывала в нем в лучшие времена, когда он не знал сомнений. – Пойдешь на мое место! – отрезал Матлоха и быстро продолжил, словно опасаясь протестов или вопросов. – Сегодня пятница. Сегодня же сообщу о своем решении в министерство и в район… Позвоню и в Братиславу и все там объясню. Ты будешь не первым директором, который в таком возрасте вступает в такую должность. Я был еще моложе. А чтоб ты поверил, что я хочу тебе добра, что хочу облегчить тебе жизнь на первых порах, я устрою, чтобы этого редактора сняли. Молчи! Я знаю, что делаю! Только не начинай мне читать мораль…
Он подошел к окну, словно искал там убежища, тем самым давая понять, что не хочет и не станет обсуждать свое решение. Потом тихо сказал:
– Нога у меня побаливает, черт бы ее побрал! Только вчера перемучился… Все повторяется. Просто так, без всякой фантазии, все повторяется!..
2
Умереть гораздо проще, чем жить, думал Фердинанд Флигер, старательно убирая свою однокомнатную квартирку. Смерть – это что-то приятное, тихое, как отдаленный шум кукурузного поля в знойный летний день, как равнина, над которой звучит стрекот кузнечиков, дрожит разогретый воздух. Конечно же, это так, убеждал он сам себя, укладывая в стопки черновики, бумаги, книги, документы, счета, квитанции и прочие доказательства его существования. Это так же, как медленно и незаметно наступает вечер, все становится плотнее, краски, звуки, все замирает в ожидании наступающего сумрака, в ожидании торжественного угасания дня. Это спокойное и гармоничное угасание, земля уже устала от жары и ждет ночного ветерка, она хочет отдохнуть, напиться росы и снова возродиться с рассветом. Это так просто, и никто не задумывается над этим, хотя ночь, сумрак, рассвет и день – это последствия космических драм, постоянного движения планет, солнечной системы и целой галактики. Человеческая жизнь в этом грандиозном движении ничтожна, она ничего не значит, также ничего не значит и ее гибель.
Флигер уже вычистил все ящики своего письменного стола, привел в порядок корреспонденцию, сложил белье и одежду, помыл в кухне посуду, вытер пыль с мебели и подмел полы. Он не хотел, чтобы кто-то рылся в его бумагах, рыскал по шкафам, копался в одежде. А так – все на глазах, каждая вещь на своем месте, в этом есть своя логика и значение, никто не будет сетовать на беспорядок, не будет ругать беднягу Флигера, что он кому-то осложнил жизнь. То, что не удалось Флигеру в течение его жизни, было достигнуто этим формальным порядком, хоть раз ему будет все ясно.
Он уселся в кресло и попробовал вызвать в себе все те чувства и ощущения, которые испытывают самоубийцы, вспоминая о них все, что читал или видел в психологических фильмах. Однако он не чувствовал ровным счетом ничего, на воображаемом экране не раскручивался фильм его жизни, он не думал ни о родителях, ни о детстве. Словно в его жизни не было значительных событий, волнующих моментов, далеких дорог и неожиданных решений. Фердинанд Флигер был человеком без особых примет и без истории.
Тихо и незаметно он рос в небольшой деревеньке на Нижней Ораве, так тихо и так незаметно, что родители замечали его присутствие, только когда покупали ему новую одежду. Он окончил начальную школу, исчез из дома, уехав в районный центр учиться в гимназии. Он был средним учеником, не отличался ни сообразительностью, ни упорством, ни ленью, он просто ничем не отличался. Так же средне он сдал и экзамены на аттестат, и его приняли на педагогический факультет в Банской Быстрице. Четыре года он незаметно жил на частной квартире в старом домике на окраине у старой вдовы пожарника. Он не нашел себе ни друзей, ни девушки, а в свободное время играл с хозяйскими кошками или выдувал тоскливые звуки из старой пожарной трубы.
Он аккуратно посещал все лекции и семинары, но преподаватели почти не замечали его, а когда он защищал дипломную работу, они никак не могли вспомнить, где видели этого студента. Он окончил институт и получил направление в начальную школу.
Поскольку он был хилого телосложения, а в легких у него нашли подозрительные затемнения, он избежал службы в армии, да и потом, когда болезнь прошла, военные оставили его в покое, а может быть, просто потеряли его бумаги или забыли о Фердинанде Флигере. Он поехал работать учителем в затерянную на Ораве деревушку, где было три начальных класса и работали три старых учителя. Флигер быстро приспособился к сонной атмосфере деревенской школы и к самой деревне, в которой время словно остановилось. Автобус ходил два раза в день, телевизионные сигналы не доходили в эту область, да и деревенский трактир большей частью пустовал. Этот мир устраивал Флигера, он затерялся в этом забвении, в этом незаметном сером мирке и спокойно убивал здесь дни, месяцы, годы…
Однажды в деревню пришло предписание, согласно которому местный Национальный комитет должен был вести хронику, то есть отмечать все значительные события, которые «будут свидетельством выдающихся успехов социалистической деревни», как было написано в этой бумаге строгим суконным языком. Поскольку у Флигера не было никаких общественных обязанностей, ему поручили вести эту хронику. Он не сопротивлялся: в деревушке почти ничего не происходило, никаких выдающихся успехов почему-то не добивались, и, таким образом, в хронику нечего было записывать. Однако для порядка и на случай неожиданных контролеров из района Фердинанд Флигер время от времени выдумывал какой-нибудь «успех», записывал его в хронику, а копию отсылал в район. Все было тихо. Но тут кто-то в районе, возможно, какой-нибудь услужливый референт или чересчур усердный редактор, желающий угодить начальству, обработал выдуманные Флигером сообщения об успехах и опубликовал их в районной газете. Под статейкой появилось имя Флигера с пометкой «от нашего внештатного корреспондента».
Так Фердинанд Флигер стал журналистом.
Бурные шестидесятые годы нашли Флигера благополучно дремлющим в забытой богом деревушке и записывающим в толстую конторскую книгу выдуманные достижения своих односельчан. Единственным лучом «процесса обновления», пробившимся через оравские горы и долины, был приезд нового священника, который пытался растормошить погруженных в спячку деревенских жителей. Когда это ему не удалось, он снова вернулся в райцентр. И все снова пошло по-старому.
Когда миновали кризисные годы и полетели с должностей политики, директора, журналисты, вспомнил кто-то внештатного корреспондента районной газеты Фердинанда Флигера и немедленно вызвал его в город. Нужны были новые кадры, а Флигер словно создан был для пустующего места в газете. После ускоренных шестимесячных курсов он стал заведующим отделом районных корреспондентов.
Тем самым жизнь Флигера вывернулась наизнанку. Его спокойное сладкое ничегонеделание вдруг сменилось вереницей беспорядочных дней. А поскольку по своей сущности он был человеком совестливым и ко всему относился серьезно, начались у него бессонные ночи. Он только и делал, что ломал себе голову над рубрикой «От наших корреспондентов» и над тем, чем же заполнить ненасытную газету. Его преследовали неумело написанные заметки об обязательствах, о Домах культуры, о начинаниях Красного Креста и мероприятиях Общества охраны животных, о народных гуляниях, о необыкновенном улове, которым отличился товарищ А. Н., о женских вышивках, о беседе с местным автором, о посещениях, о приездах и отъездах, обо всех больших и малых событиях района.
Заметки были настолько неуклюжими, что Флигер – заведующий отделом и одновременно единственный редактор, секретарь и машинистка – вынужден был их переделывать и переписывать. При этом он отлично знал, что большинство этих заметок выдуманы или приукрашены, потому что совсем недавно сам писал похожие. Однако, пока он записывал несуществующие успехи в деревенскую хронику, совесть его не мучила, поскольку все равно это никто не читал. Районную же газету читали, и она продавалась в киосках. Он начинал осознавать силу газеты и стал ощущать первые угрызения совести. Тут и зародился основной вопрос его существования: что же дальше? В чем значение его труда? В нем стали созревать противоречия, ему хотелось вернуться к кошкам и к пожарной трубе.
Он с большим трудом принимал решения, но все-таки решился: сказал себе, что подаст заявление об увольнении из редакции, вернется в свою деревушку, к стайке непослушных учеников и к своей хронике, вступит в добровольное общество пожарников и заведет себе двух-трех кошек. Но в ту минуту, когда характер победил в нем карьеристские соблазны, судьба сыграла с ним смешную штуку: когда он уже написал заявление, его вызвал главный редактор и предложил ему должность районного корреспондента в центральном еженедельнике в Братиславе.
В те времена «Форум» как раз создавал актив областных и районных корреспондентов. Редакция обратилась в район, а район в свою районную газету. Главный редактор вспомнил о Флигере и рекомендовал его на эту должность.
Фердинанд Флигер был приучен слушаться начальство, его приказы никогда не обсуждал и не оспаривал, а кроме того, шеф накинул ему к зарплате еще сто крон. У Флигера было неясное и необъяснимое ощущение, будто в том, что с ним происходит, есть нечто неизбежное и роковое. Заявление об уходе он так и не дописал и вместо этого начал кропать сообщения с мест.
Он добросовестно писал об урожае картофеля, о новой автоматизированной линии, о выступлении фольклорного ансамбля. В День печати, радио и телевидения он получал грамоту и пятьсот крон в конверте. Потом его пригласили в Братиславу на актив местных работников печати, тогда впервые в своей жизни он получил бесплатный обед, жил в гостинице «Киев» и увидел в баре «Луна» развлекательную ночную программу. Жизнь явила ему соблазны журналистской профессии.
Спустя какое-то время он почувствовал, что больше так не выдержит, снова вложил в машинку чистый лист бумаги и снова начал писать заявление об увольнении. Он писал его долго, старательно, взвешивая каждое слово и формулируя фразы так, чтобы никого не рассердить. Но и на этот раз вмешалась судьба: неожиданно позвонили из «Форума» и предложили ему освободившееся место. Предложение было соблазнительным, и, по всеобщему мнению, Флигеру подвалило огромное счастье. Коллеги от всей души завидовали ему, хотя он был готов уступить им это место. Однако ему не хотелось никого огорчать, не хотелось привлекать к себе внимание тем, что отказывается от такого лестного предложения, и потому он с неохотой принял его.
Мечта о пожарной трубе и кошках вновь отдалилась.
Когда Флигер пришел на новое место, его направили в отдел социальной жизни и поручили ведать деятельностью национальных комитетов и социальным обеспечением. В редакции он был молчаливым и исполнительным, избегал всяких конфликтов, не имел ни к кому никаких претензий и потому не имел никаких врагов. У него была приличная зарплата и однокомнатная квартирка.
Однако, как ни старался, он не находил никакого удовлетворения в своей журналистской работе. Он не мог понять главного редактора, который требовал от сотрудников критических материалов и постоянно вступал в полемику с вышестоящими организациями, он не понимал и своих коллег, восхищавшихся каждым критическим выступлением, и даже не понимал самого себя, когда время от времени позволял увлечь свою скромную душу этой наивной игрой больших детей. Ему казалось, что только он задается вопросом: какой смысл во всем этом? Он скептически смотрел на черненькие жучки-буковки и спрашивал: ну и что? Что же дальше?
Он не вступал в дискуссии, когда другие говорили о политике, он думал об оравской деревушке, вспоминал трех усталых стариков-учителей и блестящую латунную трубу.
А потом произошла встреча со Штефаном Пустаем, который в своем затухшем домике на окраине города и цивилизации искал лекарство против смерти. Какое безумие, думал Флигер, какая глупость мечтать о вечности, отказываться от такого великодушного и великолепного дара, предоставляемого нам милосердной природой, отвергать смерть! Умереть! Да это же наивысшая милость, которую нам предлагает жизнь! А он должен легкомысленно отвергнуть эту милость только потому, что какой-то там Штефан Пустай стоит на пороге вечности?!
Люди боятся смерти, размышлял Флигер, но почему? Ведь смерть необходима, она неизбежна для существования всего живого, даже при том, что она опровергает жизнь, она составляет с ней диалектическое единство. Смерть – это перемена, а перемена – это развитие, без смерти развития не было бы. Какая простая истина! Какое там бессмертие, какая вечность! Это был бы конец, действительная гибель человечества!
Уйду, исчезну, говорил себе Флигер, чуть раньше исполню это свое назначение, не позволю отнять у меня эту единственную привилегию, власть над собственным телом.
Он отодвинул чашку кофе и потянулся за трубочкой снотворных таблеток, которые ему выписали в медпункте Пресс-центра. Он уложил их в столбики перед собой, словно шахматные фигурки на доске, словно послушных солдатиков смерти. Взял в руки одну белую таблетку, но, поднеся ее близко к губам, заколебался. Сухое прикосновение таблетки было ему неприятно. Он рассматривал ее со всех сторон и видел тонкую структуру белых кристалликов. Так, значит, в них заключен ответ на все, что меня тревожит, думал он. Он открыл рот, положил таблетку на язык и быстро запил ее глотком кофе. Тут же взял вторую. Она была такой же сухой и ломкой. Сухая смерть, подумал он. Кристаллическая смерть с горьковатым привкусом. Ему опять показалось, будто что-то не так. Это глупо, подумал он, такая вот сухая, сонная смерть. В чем ее величие? Он почувствовал, что мужество его слабеет. Быстро положил следующую таблетку на язык и закрыл глаза. Рот наполнился горькой слюной, и он сморщился, сложил губы и выплюнул ее. Он понял, что такой горькой смерти ему не хочется.