Текст книги "И придут наши дети"
Автор книги: Любош Юрик
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 23 страниц)
4
От Банова до Шуриян вела дорога, обсаженная тутовыми деревьями. По обе стороны шоссе, покуда хватало глаз, колыхались остроконечные колосья хлебов или зеленые языки кукурузных листьев, и земля пьянила крепкими запахами полей. Эти знакомые картины неожиданно отозвались в сердце Прокопа болью и чем-то похожим на угрызения совести, он подумал, что вернется в родной Банов, туда, где остались его корни, чтобы снова ощутить волнующую прелесть знакомых мест, ароматы долин, чтобы увидеть апельсиновые закаты солнца. Однако он слишком хорошо знал, что возвращения несут разочарования и крах иллюзий, что воспоминания часто совсем не отвечают действительности, что все давным-давно изменилось, как изменился и он сам.
Он подумал, что человек возвращается к воспоминаниям детства в минуты, когда ищет опору и уверенность. Только детство является единственной надежной точкой в душевном космосе человека. Возвращаясь назад в Банскую Каменицу, он перебирал мелькающие картины детства, как будто хотел найти в них ответы на все, чем жил. При этом он знал, что ответы находятся в нем самом, что бесполезно оглядываться назад, ничего он там не найдет.
Он чувствовал, как опустошил его разговор с Матлохой. Это была малоприятная встреча. Ему хотелось понять директора, и, когда они расставались, ему казалось, что они нашли общий язык. Теперь он понимал, что ни о чем они не договорились.
Надо посоветоваться с главным редактором! Рассказать ему об этой станции, о фильтрах, привезенных из-за границы и упакованных в деревянные ящики вот уже третий год. Он передаст ему разговор с директором, расскажет о беседах с Добиашем и Хабером. Тот остановил его и, походя, сквозь зубы пожаловался: ведь он давно предупреждал об этом, давно предлагал ввести современную технологию, но кроме Добиаша его никто не поддерживает, никто его тут не понимает, брат у него в эмиграции, и это их единственный аргумент против него… Эх, товарищ редактор… Расскажите обо всем этом!
В Банской Каменице все еще сложнее. Почему реконструкция исторического центра идет так медленно? Простой вопрос, но он не может на него ответить, потому что придется охватить целый круг проблем: ошибки всех прошлых лет, финансовые трудности, проекты, мощности и так далее. А начав с этого, прийти к конкретным делам, к культурному наследию народа и к его традициям. Иногда написать репортаж тяжелее, чем целый роман!
Проблемы, проблемы! Они валятся словно каменные лавины, а он хочет сдержать их тонким газетным листком.
Он вспомнил разговор с Катей ночью в номере гостиницы.
– Хочешь поговорить со мной? – Она оперлась локтем о подушку, другой рукой придерживая простыню под подбородком. В ее голосе слышалось и что-то требовательное, и просительное одновременно. Было уже далеко за полночь. Ему хотелось немного поспать перед дорогой в Буковую.
– О чем? – забормотал он уже в полусне, закрыв глаза, одурманенный сладкой усталостью. Катя придвинулась к нему и положила голову на плечо. Он подумал, что мужчины после любви всегда хотят спать, а женщины – разговаривать.
– Обо мне и о тебе, – сказала Катя тихо, но с подчеркнутой настойчивостью.
Он открыл глаза.
– Да?
Она отодвинулась.
– Да! Нельзя больше откладывать.
Он снова закрыл глаза с видом глубокой покорности, как будто был совершенно не в силах справиться с собственной волей.
– Я тебя слушаю, – сказал он хрипловатым голосом.
– Давай разберемся, – говорила она ему на ухо. – Так больше нельзя. Женись на мне…
– Это не делается так быстро, – ответил он устало. Катя прижалась к нему всем телом.
– Ты должен решиться. Должен.
Его поразил ее властный тон, и неприятное предчувствие кольнуло его.
– Что-нибудь случилось? – Он положил руку ей на плечо. Она коротко хохотнула, что всегда ему в ней не нравилось.
– Нет, не случилось.
Неприятное чувство не покидало его.
– Это нужно сделать сейчас? Этой ночью?
Катя отодвинулась.
– Этой или другой… Сколько их уже было… Я не хочу вынуждать тебя, но если ты не решишься… тогда лучше, если это будет последняя наша ночь.
Он повернулся к ней.
– Об этом необходимо говорить именно сейчас?!
– Надо! – отрезала она раздраженно. – Ты ведешь себя как трус!
Он вздохнул.
– Но, Катя…
Она встала и подошла к окну. Открыла его. В комнату повеял холодный ночной воздух, он услышал отдаленные голоса людей и еле различимый звук машины, взбиравшейся на каменицкие холмы. Он видел ее силуэт.
– Оставь меня в покое! – сказала она куда-то в ночь. – Оставь меня!
Он хотел встать, нежно обнять ее, утешить, сказать какие-то слова, но остался лежать, глядя на нее с ощущением тихой грусти и сознанием, что она ускользает от него через распахнутое окно в уплывающую ночь…
– Подойди ко мне, – попросил он неуверенно. – Ты замерзнешь.
Она не ответила, глядя вдаль на темные крыши города.
Потом через некоторое время отозвалась тусклым голосом.
– Скоро будет светать. Ты обратил внимание, какими бесконечно грустными бывают некоторые рассветы?
Машина подпрыгнула на неровной дороге, проехала поворот, и перед ними открылась аллея деревьев. Кое-где стояли пустые домики, вдоль шоссе бежал ручеек. Шофер включил радио, заиграла скрипка, и ее мелодия пробудила в душе Прокопа тоскливую печаль и воспоминания о размолвках с женой.
Однажды он вернулся поздно. Темным вечером на мокрых мостовых отражались огни фонарей и светящихся окон, на тротуарах лежали опавшие липкие листья, осень была неласковой, холодной и дождливой, рано пришла, без бабьего лета, и виноград на лозах остался кислым, недозрелым. Бурчак[7]7
Бурчак – совсем молодое виноградное вино.
[Закрыть] отдавал дрожжами, а в городе стоял запах химических заводов. Быстро темнело. Он задержался в редакции дольше обычного, потому что в этот день вышло правительственное постановление об экономии энергии и топлива и в последнюю минуту надо было написать в номер комментарий.
Дверь ему открыла мама: она приходила два раза в неделю проведать внуков и потихоньку, ненавязчиво осмотреть, все ли ладится в хозяйстве у сына.
– Опаздываете, – сказала она еще в дверях. Он сначала даже не понял, о чем речь, и лишь когда вышла Алиса, уже одетая в вечернее платье, с аккуратной прической вокруг красивого строгого лица, только тогда он испуганно посмотрел на часы – в семь начинался концерт в Словацкой филармонии. Несколько дней назад Даниэль дал ему два билета на этот концерт. В редакцию приносили билеты на театральные премьеры, на фильмы и концерты, и редакторы культурного отдела, не успевая побывать всюду, предлагали их своим коллегам по редакции. Прокоп взял билеты, он редко ходил в театры и на концерты, хотя любил их праздничную атмосферу. Они уже давно нигде не были с Алисой, не хватало времени, а главное – той взаимности, совпадения желаний, как в ту пору, когда они гуляли по Горскому парку или когда в театре держались за руки. Теперь Алиса очень обрадовалась, а возможно, она подумала о том же самом, о том, что к ним возвращается некое доверительное чувство тех дней и мгновений. Возможно, она подумала, что им удастся задержать процесс распада, который, словно вирус, проник в их супружество, отдаляя их друг от друга и оставляя в сердце страх оттого, что даже любовь не в состоянии устоять под натиском времени. Это было очень грустным открытием.
– Давай, одевайся! – сказала Алиса, когда он встал в прихожей с «дипломатом» в руке. Он не мог вымолвить ни слова, и она почувствовала, что он просто забыл о концерте. – Одевайся, – повторила она, взглянув усталым и покорным взглядом, в ней словно что-то увяло, сломалось, она ощутила себя одинокой, покинутой и очень ранимой…
Она пошла на концерт одна, и он расценил это как решение впредь не делать уступок его работе. Пока она вернулась, он пережил все муки страха и ревности, не мог ни на чем сосредоточиться. И только когда около полуночи она молча легла спать, он в состоянии абсолютной опустошенности сел за работу. Утром с опухшими от бессонницы глазами он отдал рукопись главному редактору, раздумывая над тем, что надо уходить из газеты. Он уволится, пойдет работать куда угодно, где не надо будет целыми ночами строчить комментарии.
– Не бог весть что, – сказал ему ответственный секретарь, прочитав материал. – Мог бы сделать что-нибудь посолиднее.
Они уже приближались к Банской Каменице, и машина поднималась по крутому серпантину дороги, мимо хуторов, обрывов и склонов, поросших лесом. Да, думал Прокоп, больше всего боли мы причиняем тем, кого больше всего любим.
К нему незаметно подкрадывался сон, потихоньку и осторожно, словно на цыпочках, и через несколько минут Матуш Прокоп перестал чувствовать окружающий его мир. От деревни до самых железнодорожных путей вела ровная протоптанная дорога, мимо кукурузных полей, мимо табачных плантаций, мимо стоящей в рост пшеницы. У дороги росли одинокие орехи, акации, далеко в поле виднелся колодезный журавль, который всегда вызывал в нем щемящую грусть. Ему казалось, что там, в полях, где встречаются полевые тропки и куда пастухи гоняют скот на водопой, сидит большая и грустная птица и отдыхает перед длинным полетом к апельсиновому солнцу, которое медленно опускается за железнодорожные пути. Он чувствовал запахи родного края, теплое дыхание земли, хруст кукурузных стеблей, легкий дымок печных труб, жаркий солнечный свет и пыльцу высушенной травы. Ветерок доносил аромат далекой реки, она пахла илом и корнями вербы. По пыльной дороге лениво тащится стадо коров, а вокруг них суетится пастух, широкими взмахами кнута – хлоп! хлоп! – подгоняя безразличных ко всему животных. За рекой одуряюще пахнет цветущая акация, а на бановском соборе раззвонились колокола, и звон их разносится над равниной, которая вся волнуется, сплоченная единым тоскливым ритмом с тайными силами земли.
Картины детства терялись, таяли, словно поглощенные туманом и черным, густым, удушливым дымом, и сразу же среди разорванных клочьев тяжелого воздуха появлялся другой пейзаж: из низких толстых труб валил черно-сизый дым, напоминающий чернила, разлитые на влажной бумаге, он видел обрубки обгоревших деревьев и бледную чахлую траву, небо над равниной было серым, освещенным грязно-розовым заревом. Потом ему стало казаться, что по выжженной черной траве приближаются бесформенные фигуры, какие-то дегенеративные человеческие карикатуры, вместо голов у них мигающие сигнальные лампы, заливающие все вокруг ослепительным мертвящим светом. Они качаются в широких черных саванах, дергаются и вдруг начинают исполнять торжественный, жуткий танец на этой безлюдной земле.
Он содрогнулся.
Машина по широкой дуге спускалась к Банской Каменице, он видел сверху стройные башни костелов, блестящие крыши домов, кривые улочки и площади – спокойный городок, зажатый между золотоносными холмами.
– В гостиницу? – спросил шофер.
Он кивнул и подумал, что если они поторопятся, то еще до темноты смогут добраться до Братиславы.
Ответственный секретарь Оскар Освальд сидел, склонившись на шатком стуле, который трещал и взвизгивал под его весом, однако он не обращал внимания на стоны несчастного дерева, углубленный в себя и в свое вялое одиночество.
Было почти пять часов вечера, день все еще не убывал, но в воздухе уже чувствовался приближающийся вечер. В здании Пресс-центра было шумно, готовились к отправке ежедневных газет, ротационные машины работали вовсю, а на стоянке уже ждали тиражей грузовые машины, готовые развезти газеты к вечерним самолетам и поездам.
Да и в редакции «Форума» осталось несколько редакторов, в другие дни к этому времени редакция бывала уже пустой, но нынешний четверг был суматошнее всех предыдущих. Новый номер остался незавершенным, главного редактора пришлось отвезти на «скорой» домой, а из типографии все звонил и звонил старый Габарка. Лишь около четырех пришла неожиданно Соня Вавринцова и принесла репортаж о вырубленных деревьях. Ответственный секретарь просто вырвал у нее рукопись и тут же отдал на перепечатку новой секретарше. Он задержал на работе технического редактора и, позвонив в типографию, спокойно сказал, что сегодня сдадут остальные полосы. Все было спасено.
Освальд из-под опущенных век наблюдал за техническим редактором, который размещал репортаж на макете номера, и думал о том, сколько сил и энергии он отдает газете, а что остается от его трудов: страницы, исписанные другими авторами, минутная слава каждого номера, ссоры и нервотрепка. Он угрюмо махнул рукой вслед своим мыслям, у него было достаточно поводов злиться, бранить редакцию и коллег, но он сдерживался, он не роптал.
Он уже сто раз мог уйти из редакции, ему предлагали другие места, он мог уйти в генеральную дирекцию или в министерство секретарем по печати, мог уйти в учреждение, где сидел бы только до четырех. Он мог бы уйти куда угодно, но не ушел и сам не смог бы сказать почему.
Действительно, подумал он внезапно, когда это я в последний раз ходил пить пиво, просто так, стоя, выпить кружку и поболтать о футболе, о растущих ценах, о женщинах, поговорить с мужиками, у которых есть такое великолепное преимущество, что им не надо думать о завтрашнем выходе газеты, что они не обременены журналистским тщеславием и живут своей жизнью, несмотря на сообщения корреспондентов и на беспокойные комментарии. Но он тут же покачал головой: кто может сегодня позволить себе такую жизнь?!
Действительно, ведь он, собственно, должен бы злиться, огорчаться, чувствовать горькое разочарование. Ведь чего он добился? Хотел стать журналистом, хотел писать, путешествовать, быть известным, хотел стать заместителем главного, ходить на приемы, встречаться с умными людьми… Да о чем тут говорить! До самой пенсии останется он ответственным секретарем, чтобы сердито возиться с чужими рукописями, ругаться с редакторами, вести тяжбу с типографией, и так будет сегодня, завтра, каждую следующую неделю. Но вопреки всему этому он не чувствовал ни гнева, ни разочарования. С какой стати? Наш брат должен знать свое место, да-да, однажды приходится откровенно сказать себе это, признаться самому себе, понять, на что ты годен. Сколько людей не знает этого! Сколько людей проходит по жизни, словно заблудившиеся лодки, совершая одну ошибку за другой и делая то, к чему они совершенно не пригодны.
Теперь мир снова казался ему с его расшатанного стула надежным и упорядоченным. Он знал, что в конце концов все устроится, как говаривали старые наборщики: взойдет солнышко – выйдут и газеты!
– Послушай-ка, – окликнул он вдруг технического редактора, молодого мужчину со светлой бородкой, – что, если нам пойти выпить пива? А?
Технический редактор удивленно поднял голову.
– Наш брат все-таки имеет право выпить кружку пива, – продолжал рассудительно Освальд. – Пошли, промочим горло, почему бы и нет? – И, когда технический редактор робко кивнул, он добавил: – Не бойся, мы ненадолго. Пошли к «Мамонту», выпьем по кружке.
Технический редактор снова кивнул, и Оскар Освальд удовлетворенно потер руки, он уже чувствовал на языке вкус хорошо охлажденного пива.
– Поди сюда! Поди, пройдемся немного! Только тут, во дворе, мне что-то не хочется на улицу. Уже темно, смотри-ка, на небе опять тучи собираются, черт бы их побрал! Можно подумать, что сто лет дождя не было! Ну, давай, двигайся с места, а то я тебе сейчас наподдам!
Юрай Матлоха лениво и неуклюже зашагал вдоль забора своего садика, и пес двинулся за ним. Он шагал осторожно, словно боялся на что-то наступить.
Он остановился возле яблони, которую посадил здесь несколько лет назад. Кажется, в этом году она даст богатый урожай. С довольным видом он погладил рукой ствол дерева.
– Человек надрывается на работе, – сказал он вполголоса, обращаясь к яблоне, – а потом случается то, что случилось, и какой-нибудь журналист распишет тебя в газете как… как какого-нибудь преступника…
Пес, услышав голос хозяина, подбежал и стал тереться об его ногу. Матлоха отпихнул его легонько и двинулся дальше.
– Я, что ли, виноват? – спросил он, ни к кому не обращаясь. – Только я и никто больше?! – Он покрутил головой. – Да кто станет спрашивать, работала станция или нет, вышли из строя фильтры или нет?.. Ты директор? Ты и отвечай!
Он думал о том, что теперь, по-видимому, прибудет комиссия из министерства и из района, будут расследовать, искать повреждения, причину аварии.
Придут к выводу, что помимо всего прочего сказался и человеческий фактор, как теперь выражаются. Человеческий фактор – это он, Матлоха. Ну, что ж, фактор так фактор. Он сделал, кажется, немало. Во всяком случае, достаточно для того, чтобы теперь мог вынести критику в свой адрес. И не только критику, но и самокритику. Он достаточно опытен, чтобы понимать, что своевременная самокритика обезоруживает критику. Ладно, скажет он им, я, товарищи, допустил ошибку, но кто из нас не ошибается? Работы много, комбинат огромный, директор в нем как отец большой семьи. Он должен думать обо всем: о производстве, о выполнении плана, о качестве, об экспортных поставках, о личных проблемах своих людей, об обновлении оборудования… А кроме того, сколько еще политических и общественных обязанностей! Кто все это может подсчитать? Каждый день совещания, заседания, приемы, посещения зарубежных гостей и гостей из вышестоящих организаций, всевозможные делегации, смежники и заказчики, профсоюзные собрания, партийные заседания в комитете… То пригласят на конференцию Союза женщин, то придут комсомольцы, потом общество охотников, встречи с бывшими партизанами, футболистам нужен почетный председатель, торжественные заседания в Академии… И так далее. А командировки? В район, в Братиславу, в Прагу, иногда за границу, на ярмарки… Надо съездить и к детям… Вот и крутится карусель, мчится, увеличивает и увеличивает скорость!..
– Вот и случаются ошибки, – произнес он резко, словно хотел остановить стремительный бег мысли. – Кто работает, тот и ошибается, – обратился он к собаке. – Не удивляйся, что и со мной это случилось. Я признаю, самокритично признаю, что совершил ошибку, что я должен был быть строже и последовательнее. Я должен был быть! Но человек учится на собственных ошибках. Товарищи, я действительно совершил ошибку, но не судите меня только по ней!
Матлоха погладил пса, словно желая показать, что доволен своей защитительной речью. Что было бы, подумал он, если бы мы судили людей за одну-единственную ошибку, не принимая при этом в расчет их прошлую жизнь и все заслуги? Это было бы несправедливо.
– У нас не было такого дома, как этот, – сказал он собаке, указывая в темноту, где виднелся силуэт его домика. – У нас был только маленький домишко с общим двором, через который текла навозная жижа… Что я тебе буду рассказывать! Пятеро детей, все замызганные и голодные! Батька, тот с нами не нянчился, не то что я с моими детьми. Каждый день – бац! – затрещина! Когда я получал диплом, мне пришлось одолжить костюм… А мой сын, сдав экзамены на аттестат, пожелал иметь «маг»… Маг! Слово какое-то…
Он замотал головой, будто отгоняя все эти мысли. Гораздо приятнее думать о родительском доме на Грубой улице, как ее называли: узкая полоска сада вела к откосу на луг, на котором пасли скотину и за которым начинался лес. Отец работал железнодорожником в Зволене, от него всегда пахло дегтем, маслом и сажей; когда Юрай подрос достаточно для того, чтобы кое-что понимать в этом сложном мире, отец брал его с собой в город на рабочие собрания. Детство! Это был запах паровозного дыма, запахи луга за их домом, едкий аромат навозной жижи и отцовские наставления: «Держись прямо, парень! Если будешь себя уважать, то станут уважать и другие!»
Где ты, отец?! Где твои мозолистые руки, разъеденные маслом и пахнущие дымом и сажей, где твое серьезное, обветренное лицо с колючей бородой, серые беспокойные глаза в глубоких глазницах? Куда это все подевалось, отец?! Еще недавно ты был, и вот тебя нет, нет ни того дома, ни улицы, ни луга, и даже не поднимается больше паровозный дым. Куда все это подевалось, отец?
Матлоха стоял в нерешительности, пораженный внезапным чувством жалости, стараясь проглотить откуда-то взявшуюся горечь. Держись прямо, парень!
– Вот так, – нежно сказал он собаке. – Вот так.
Когда его дочь выходила замуж, они купили в районном центре кооперативную квартиру. Дали ей и денег, пусть молодые устраиваются как следует. Мебель теперь дорогая, цветной телевизор тоже надо, потом стерео, да и отпуск в Югославии на море стоит недешево. А во что обходится лыжное снаряжение! Да ладно! Они молодые, пусть пользуются! Если бы хоть почаще приезжали домой проведать отца с матерью, поговорить хотя бы. Хотя бы это, а то ведь ему и поговорить не с кем! Только с собакой.
Как сильно я изменился, подумал он, как изменился с тех пор, как с раненой ногой спустился с гор! Но ведь изменилось все вокруг, да и я не мог оставаться таким, как прежде. Или мог?
– Мог? – спросил он пса, который бегал где-то в темноте. – Нет, не мог, – отвечал он сам себе и продолжал в полный голос. – Нам хотелось иметь хороший дом, нам хотелось машину, потом дачу, дети хотели учиться…
Отцу, наверное, многие вещи не понравились бы: зачем тебе, парень, такой большой дом да к тому же и дача в Подбанском? Почему вам надо, чтобы у вас все было не так, как у соседей? И потому что ты директор, у твоей жены должно быть две шубы из «Тузекса»? Ай-ай-ай! Твоя Желка больно занеслась, а какая была скромная да бедная девка…
– Но, отец, – сказал он в темноту, – другие времена. Нельзя ведь жить старыми порядками и старыми представлениями… Пошли спать! – окликнул он пса. – Чего зря мудрствовать!
По привычке он посмотрел вверх: небо было затянуто, сквозь тяжелые облака не видно ни кусочка чистого небосвода.
– Будет дождь. Опять будет дождь… Все повторяется… Как-то мало фантазии во всем этом!..
Он улыбнулся собственным словам, погладил собаку и, хромая, двинулся к тихому, темному дому, который казался ему сейчас совершенно чужим.
– Я должен завтра сдать репортаж, – бормотал Якуб Якубец, – а я не написал еще ничего, ничегошеньки! Я невезучий! Ни одной строчки… Мне казалось, все так просто! Думал, посижу в суде, зайду к психологу, полистаю статистику, поговорю с разведенными и напишу репортаж. Я думал, что сегодня вечером вам его принесу, чтобы вы прочитали. Мне страшно жаль. Извините…
– Вам незачем передо мной извиняться, – Таня Грегорова отвечала холодно. – Я вам не начальство.
Якуб был растерян.
– Вы напрасно пришли…
– Почему напрасно? Я рада, когда есть возможность хоть куда-то смотаться.
Он заказал себе сок, а для Тани красное вино.
– Вы хотите меня напоить? Берегитесь… Когда я выпью, я опасна. Я неуправляема…
Он притворно удивился.
– Нет, нет, только не это! Ради бога! Вы кажетесь такой… кроткой! – Он думал только о том, как бы поскорее смыться отсюда, и о том, что он завтра скажет в Пресс-центре.
А Таня разговорилась, и он механически поддакивал и кивал головой.
– А почему, собственно, вы не написали? Столько времени меня расспрашивали… Как на исповеди! Я вам рассказала более чем достаточно и даже такие вещи, о которых никому не говорю… Вполне могли написать…
– Чем больше я узнавал, тем меньше понимал. Если бы я хотел написать, действительно, только правду, мне пришлось бы писать историю всего человеческого рода. Но я ведь не писатель. Я не знаю, почему люди разводятся. Для меня речь идет не о разводах. Вообще… Раз я должен писать, так я хочу писать только правду. Иначе вообще не буду…
– Мне кажется, что вы придаете слишком большое значение этой вашей газете. А что, собственно, изменится, если вы даже напишете правду о разводах? Или правду о чем бы то ни было? О чем угодно?! Обо мне, о себе, о людях… Что, они станут счастливее?
– Правда говорится не для того, чтобы люди стали счастливее, – сказал он хмуро. – Правда – одно дело, счастье – другое…
Она неожиданно погладила его по руке.
– Вы еще так молоды… Неопытны… Вы мучаетесь, бедняга.
Он смущенно отдернул руку.
– Я? Я думал, что это вы мучаетесь.
– А кто не мучается? Все мы мучаемся, каждый по-своему…
– Знаете что, – сказал он энергично. – Пошли отсюда. Из этого мерзкого трактира… Немного пройдемся, поднимемся вверх, к Граду, ладно?
– Мне все равно. Здесь очень накурено.
Когда они вышли на бугристую дорогу, поднимающуюся к Граду, она поскользнулась и со смехом уцепилась за него.
– Ай! Хорошо, что вы меня поддержали… Иначе упала бы. Что я вам говорила? Когда выпью, черт знает что вытворяю. Страшная женщина…
Когда он открыл дверь своей квартиры, его встретил крик мальчишек, оба выскочили в коридор в одних пижамах, повисли у него на шее, потащили в комнату.
– Папка пришел! Папка пришел! Будешь с нами играть, правда же, ты с нами будешь играть?! Мама, папка пришел!
В коридор вышла Алиса с засученными рукавами, лицо у нее было уставшее.
– Марш в постель! – прикрикнула она на ребят. – Чтоб сию минуту были в постелях!
– Да оставь их, – сказал Прокоп, позволяя тащить себя в детскую комнату. – Не надо на них кричать.
– В постель! – повторила строго Алиса и, когда мальчишки обиженно сморщили носы, обратилась к мужу: – Ты их только портишь.
– Кричать на них не надо, – повторил он миролюбиво, хотя чувствовал, что с языка готовы сорваться гневные слова. – Мне кажется, что я могу с ними поиграть…
– Надо бывать дома, – отрезала она. – Тогда можешь вволю наиграться с ними!
– Я был в командировке, ты же знаешь. Когда мне уделять им время, если я все время в разъездах?!
– А ты не езди! Будь добр понять, наконец, что у тебя есть семья, которой надо уделять внимание.
– А ты пойми, наконец, что муж у тебя – журналист и у него есть свои обязанности!
– Да мне плевать на это! Ты что же думаешь, что меня хватит на все?! Что я должна разорваться, пока ты ходишь бог знает где и бог знает чем занимаешься!
– Но позволь! – он опешил и тут же осознал, что начинается глупейшая супружеская ссора. – Не расходись! – он через силу старался говорить спокойно. – Нет смысла кричать друг на друга.
– А в чем есть смысл? В такой жизни есть смысл?! С утра до ночи я тебя не вижу… Встречаемся только в постели, да, собственно, даже и в ней не встречаемся! Два раза в месяц швыряешь мне на стол зарплату… А что тебя интересует? Как я живу, какие у меня проблемы, как учатся дети?.. Ты ничего об этом не знаешь! Если так пойдет дальше…
– Что тогда? – спросил он вызывающе.
Она заколебалась, но лишь на мгновение.
– Тогда лучше давай разойдемся! – повернулась и ушла вслед за детьми.
Матуш Прокоп стоял в коридоре, держа в руке чемоданчик, и не знал, что делать: то ли двинуться за женой и детьми, голоса которых все еще раздавались в детской комнате, то ли раздеться и влезть в домашние тапочки, умыться, засесть в своем кабинете… Он не чувствовал усталости, была лишь глубокая тоска и страх, словно стоял над пропастью, это было лишь одиночество мужчины, понимавшего, что он может все потерять.
Он слонялся по комнате, включал и выключал радио, брал в руки книги и снова клал их на место, он чувствовал, что находится на пределе, что он измотан и хочет спать. Когда он вошел в спальню, маленький ночник возле Алисиной постели еще светился, Алиса читала. Он надел пижаму, в нерешительности постоял перед постелью, потом медленно подошел к окну и раскрыл его.
– Ты ложишься? – раздался за спиной Алисин голос.
Порыв ветра вздувал занавеску словно тонкую паутинку.
– Ложусь, – отозвался он.
Однако остался у окна, глядя в сгущающуюся темноту, и вдруг почувствовал теплый прилив грусти и жалости, которая словно липкая глазурь разлилась и заполнила душу. Самое грустное из всех открытий, подумал он, что не существует ничего постоянного. Постоянство есть только в движении.
– Иду, – повторил он и прикрыл окно.
Он лег в постель и закутался в одеяло. Алиса отложила книгу, но свет не погасила.
– Ты ничего не хочешь мне сказать?
Он мысленно улыбнулся: до чего же похожи некоторые ситуации!
– Я не знаю, что тебе хотелось бы услышать.
– Может быть, ничего. Возможно, нам обоим уже не о чем говорить.
– Оставь это, – ответил он недовольным тоном. – Почему это нам не о чем говорить?
– Ну так скажи! Скажи хоть что-нибудь.
– Не знаю, что я должен тебе сказать. Я сам уже ни в чем не могу разобраться.
– Что ты имеешь в виду?
– Не знаю. Ничего я не знаю.
– Если бы ты хоть иногда помогал мне!.. Квартира большая, дети все разбрасывают, нужно убирать, готовить, ходить по магазинам. О, боже! Ношусь по городу, чтобы что-то достать… А кроме того, у меня все-таки еще и работа! Мне все-таки надо готовиться, ты понимаешь это или нет? Я не могу прийти в институт и сказать студентам: «Дорогие мои! Мы сегодня не будем говорить о немецкой литературе прошлого столетия, потому что мне надо было приготовить ужин, выгладить мужу рубашки, заштопать детям рваные штаны… Милые студенты, у вашего амбициозного преподавателя есть еще более амбициозный муж-журналист, и потому свое честолюбие она должна принести в жертву его честолюбию…» – Голос ее вдруг как-то сломался, и в нем послышались тоскливые, почти плачущие нотки. – И, наконец, я обыкновенная женщина… Мне нужна нежность… А ты! Ты ничего не видишь… Что, если вместо тебя тут был бы кто-то другой?..
Его пронзила боль, словно он наступил на острый камешек. Он прикрыл глаза, и вновь вернулись воспоминания, ему казалось, что они возвращаются в Горский парк, где тогда жила Алиса, вспомнил узкие лесные тропинки и широкую лестницу перед женским общежитием, где стояли парочки, держась за руки или молча прижавшись друг к другу. Они могли так долго стоять, опьяненные близостью. Внизу, вдоль берега, тропка вела к садовому ресторанчику, где весной цвели розовые кусты, студенты сидели под деревьями, а в кружки с пивом падали бледно-зеленые листочки. Они заходили сюда вместе выпить пива, а в теплые вечера просто сидели на лавочке, укрытые кронами деревьев, тесно обнявшись, чувствуя растущую тревогу и боль, предшествующие близости. Они любили друг друга целомудренно и стыдливо, как люди, которые действительно любят.
Кто-то другой? Что она имела в виду?
Он открыл глаза, но видел только неподвижную круглую тень, которую отбрасывала ночная лампа, он чувствовал на лице волну теплого воздуха, вливающегося в окно и вздувающего занавеску, который вдруг превратился в волну нежности, затопившую все его сомнения. Он в эту минуту словно вдруг понял, что жизнь – это осознание взаимосвязей с прошлым, со всем, что человек пережил, что сделал и что сказал, что через все это проходят какие-то силовые линии, направленные в какой-то определенный нынешний миг, чтобы потом снова связать все с прошлым. Это было просто, как взгляд из окна.