355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Луи-Себастьен Мерсье » Картины Парижа. Том II » Текст книги (страница 13)
Картины Парижа. Том II
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 02:37

Текст книги "Картины Парижа. Том II"


Автор книги: Луи-Себастьен Мерсье



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 28 страниц)

287. Проповедники

В Париже одни только проповедники пользуются правом обращаться с речью к народу. Нужно пожелать, чтобы они осознали всю важность этого права. Некоторые из них, обогатившись светом философии, высказали полезные истины. Вместо того чтобы глупо высмеивать такое благородное занятие, не лучше ли было бы почтить эту ценную привилегию наложением на проповедника известных обязанностей, обязанностей человека и гражданина? Для проповедников настал удобный случай проявить себя именно таковыми и заслужить этим всеобщее уважение.

Являясь под священным знаменем религии общественными учителями морали, они действительно могли бы силой своего красноречия бороться с господствующими злоупотреблениями и, развивая евангельское учение, распространять божественную заповедь милосердия, со всех сторон нападая на наиболее яркие примеры взяточничества и притеснения.

Все преступления, начиная с самого крупного и кончая самым незначительным, происходят от скупости и жестокосердия. Проповедники могли бы подвергнуть осуждению все политические злодеяния, причиняющие вред народу. Ничто не могло бы остановить этот крик души. Простая, голая правда обладает сокрушающей силой; к тому же правительство никогда не осмеливалось прямо поражать святую истину.

Исходя из этой точки зрения, проповедники, не оскорбляя правительства, могли бы принести ему пользу. Пусть они впитывают здравые, всеми признанные идеи. Все идеи, полезные человечеству, находятся в Евангелии, которое проповедует только любовь и милосердие; философия наших дней является лишь ответвлением христианства. Некоторые проповедники, повторяю, уже выполнили этот благородный долг в присутствии короля. А как прекрасна обязанность – доводить до слуха монарха стоны, которые сам он не в состоянии услышать, и те высокие идеи, от которых пытаются его оградить!

Я высоко ценю церковное красноречие, и мне хотелось бы быть одним из тех проповедников, которые способны приносить утешение в горестях, царящих повсюду, говорить народу языком апостолов, распространять слово божие в том виде, как оно запечатлено в священном писании! Только в этот момент проявляется во всем своем блеске достоинство священнослужителя. Убеждать, привлекать, утешать, развертывать все сокровища самой высокой морали, наиболее способной преподать людям любовь к миру и к милосердию, – какое это почтенное поприще!

Что же касается аббатов, так называемых остроумцев, которые, гоняясь за бенефициями, проповедуют напыщенными фразами и по возможности стараются угодить Двору, которые только и думают, как бы составить себе состояние, и выхватывают из сокровищницы чужих мыслей кое-какие обрывки, кое-какие ораторские приемы, но ничего не дают страждущей толпе, – что же касается всех этих одержимых в рясе, изрыгающих плоские грубости против философов, не умея ни читать, ни понимать, ни ценить; которые пренебрегают здравым смыслом и превращают талант проповедника в талант клеветника, – то я могу только сожалеть, что они оскверняют такой высокий сан и не чувствуют своей действительной силы и того влияния, какое они могли бы иметь на умы, если бы научились говорить людям о их нуждах.

Говорят, что один бывший иезуит, по имени Борегар{129}, напускавший на себя ораторский пыл, думал, что достиг высшего совершенства в своем искусстве, когда неистово и нелепо выкрикивал: Нас упрекают в нетерпимости! О! Разве не знают, что и милосердие способно на яростные порывы и что усердию не чужда мстительность? В другой раз он начал свою проповедь так: Приблизьтесь, друзья! Опустите завесу, закройте алтарь!.. Я поведу речь о философах!.. Как это забавно!

Иной проповедник говорит в одном из предместьев Парижа или в какой-нибудь деревушке сочиненную им речь против роскоши: Братья! – восклицает он, обращаясь к беднякам. – Роскошь вашего стола, изысканная тонкость ваших блюд, возбуждающая чувства, притупленные и уставшие от наслаждений… Все это он говорит жалким беднякам, которые по воскресеньям лакомятся только хлебом, салом и капустой, сваренной в соленой воде!

Зачем же он это говорит? Это просто-напросто проба проповеди, которую он должен произнести на следующий день в церкви Сен-Рок, в богатом финансовом квартале Парижа. Народ спит за его проповедями, потому что не способен воспринимать его красноречие и его познания. Господин Улье де-Безансон говорит, что видел в 1739 году в стокгольмской церкви св. Клары церковного сторожа, который ходил с длинной тростью в руках и хлопал ею по головам тех, кто засыпал во время проповеди. Если бы такой же способ применили во Франции, то рука служителя никогда не оставалась бы праздной и пришлось бы дать ему в подмогу несколько человек.

288. Англофоб

В обществе можно встретить иногда людей, злословящих Францию; люди же, злословящие другие нации, а в особенности англичан{130}, изобилуют повсюду, причем никакого основания для этого они, разумеется, не имеют. Было бы очень полезно, если бы среди наций существовало известное соревнование, если бы они взаимно укоряли друг друга в ошибках, заблуждениях и глупостях. Пусть бы они противопоставляли друг другу свои искусства, пусть бы, одним словом, друг за другом следили. Тогда они могли бы лучше пользоваться своими открытиями, могли бы обмениваться своими достижениями.

Благодаря своему положению, своей промышленности и нравам населения Франция имеет, повидимому, большое преимущество перед другими народами, и поношения, которым она подвергается, являются поношениями влюбленного, которому хочется видеть любимую во всей ее красоте, в том цветущем виде, в каком она могла бы быть.

Двадцать миллионов жителей, сто пятьдесят миллионов квадратных десятин земли, или около этого, – какое мощное государство! Государство, которому сама природа в изобилии предлагает все необходимое для жизни и благоденствия! Не ей ли должно принадлежать преимущество перед всеми государствами Европы? Природа наградила ее первенством, а ее положение предопределило ее могущество. Почему же граждане этого государства не хотят, чтобы его благоденствие соответствовало его величине? Почему у английского народа есть гордость, энергия, средства, непоколебимое и спокойное мужество, которые дают ему возможность устоять в гражданской войне, устоять в войне с тремя соединенными державами и успешно действовать против собственных крамольных партий? О, кому не ясно, что нрав англичан создан их политическим устройством и что они своим умом, своей твердостью, просвещенностью и законами заслужили того, чтобы наложить цепи на тиранию и повелевать океаном!

289. Французская академия

Избегнет ли Французская академия, столь славящаяся в пределах наших еловых застав и не существующая за их пределами, – избегнет ли нашей кисти? Нет, так как она-то именно и является предметом пересуд этого большого города Парижа.

Ришельё, руководимый своим инстинктом, не мог создать учреждения, которое не носило бы деспотический характер{131}. Французская академия – учреждение несомненно монархическое. В столицу были призваны писатели так же точно, как и аристократы, и с тою же самой целью, то есть чтобы всех их иметь под рукой. Легче держать людей в почтении на близком расстоянии, чем в отдалении.

Писателю, желающему сделаться членом Академии, еще задолго до избрания приходится смириться. Его перо смягчается, как только он подумает о том, что в будущем ему понадобится одобрение Двора, который сможет закрыть ему двери, невзирая на единодушный выбор всей Академии. Писатель боится не понравиться и всячески стремится избегнуть этой неприятности. Правда в его извращенном изображении теряет свой подлинный облик.

Некоторые льстят даже из честолюбия и предпочитают милость Двора общественному уважению.

Французская академия пользуется и может пользоваться уважением только в Париже. Эпиграммы, которые на нее сыплются со всех сторон, спасают ее от забвения.

Исключительный вкус, который она себе приписывает, дает повод к справедливым насмешкам. Всем людям дано право судить об искусствах, и все сознают это, а потому всегда будет казаться странным, что некая горсточка людей осмеливается выдавать свои взгляды на искусства за самые справедливые и верные, а свой ум – за самый совершенный. Личный вкус этих людей не может, конечно, выражать общественного вкуса.

Образ действий подобных учреждений неприемлем еще и потому, что склонность к подражанию доказывает связанность и рабское подчинение и что ни один писатель, считающий себя вправе свободно выражать свои мысли, не согласится творить по готовым образцам.

И наконец, странная привилегия объявлять во всеуслышание, что такой-то человек является одним из сорока самых умных людей, тогда как среди жителей города изобилуют выдающиеся люди, постоянно вызывает веселый смех. Притязания на звание академика осуждаются строже, чем какие-либо другие претензии, так как никто не считает себя глупее вновь принятого члена, который еще накануне был простым смертным.

Далее, Академия устанавливает почти что оскорбительную разницу между писателями. Получается, что они как бы не имеют никакого значения, если не занимают академического кресла. Это вносит настоящий разрыв между людьми, ценящими равенство, так как все они прилагают одинаковые усилия мысли, у них у всех один и тот же судья, все они обладают одинаковым пылом, одинаковой настойчивостью в стремлении к славе, а между тем силы для борьбы у них далеко не одинаковы.

И действительно, корпоративный дух всегда поддерживает произведение, рожденное в недрах Академии, в ущерб другим произведениям. Если автор не имеет ничего общего с Академией, то за отсутствием глухого неодобрения, прибегают к злостному и предумышленному молчанию. О выходе книги не объявляют, ее не рекламируют, ей приходится прокладывать себе дорогу собственными силами. А какая книга была оценена по достоинству при своем появлении на свет? Пенсии и награды, которые снискивают себе академики, находящиеся у самых источников милостей, дают лишний повод к жалобам и раздорам в среде литераторов.

Услуги, оказанные Французской академией нашему языку, очень малы, чтобы не сказать – ничтожны. Без этого учреждения язык достиг бы гораздо более быстрых и значительных успехов. Что может быть гибельнее идеи – обречь язык на полную неподвижность, в то время как другие искусства двигаются вперед! Что может быть нелепее того догматического тона, который порой себе присваивает Академия! Насмехаясь над Сорбонной, не повторяет ли она сама только старые слова, не руководствуется ли старыми авторитетами, подобно теологам, которые брюзжат на своих скамьях?

Это учреждение, состоящее, правда, из хороших писателей, но включающее далеко не всех их, имеет свою ценность, но лишь пока речь идет об отдельных личностях. Собравшись вместе, ее члены разделяют судьбу всех вообще корпораций: становятся мелочными, порождают одни только мелкие идеи, пользуются только мелкими средствами, руководствуются лишь мелкими соображениями. Это учреждение было бы полезно, если бы стряхнуло с себя жалкие предрассудки и осмелилось бы развить в себе вкус, диаметрально противоположный тому, каким оно вдохновляется теперь, – другими словами, если бы взамен местной, условной манеры, напоминающей манеру отдельной живописной школы, оно постигло бы беспредельность искусства, выражающего человеческую мысль, если бы оно допускало любой колорит, любую манеру и поняло бы, что не существует никаких постоянных правил для искусства, запечатлевающего на бумаге могущество наших мыслей и пылкость наших чувств.

Благодаря тому, что писатели составляют в Академии только маленькую группу, характер этого учреждения быстро искажается; оно начинает само себе вредить и, помимо воли, принимает в свою среду собственных же врагов. У Академии нехватило мужества отказаться от чужеземной награды; доверие к Академии много раз было подорвано интригами, а потому в глазах бедного, гордого и скромного литератора вскоре совсем потеряет всю прелесть единственное место, которое предоставляет ему родина и которое могло бы вознаградить его за труды. Для вельможи является только лишним наслаждением лишить этого места писателя, не имеющего за собой ничего, кроме общественного мнения. Добрейший и чистосердечный Патрю{132} произнес следующую речь, когда Академия вздумала принять в свою среду одного невежественного вельможу вместо известного писателя: В древние времена у некоего грека была превосходная лира. Когда у нее лопнула одна струна, он заменил ее не кишечной, а серебряной струной, И лира потеряла всю свою гармоничность.

Мне кажется, что писатели хорошо бы сделали, если бы во-время отказались от этой коварной награды. Их таланты приобрели бы бо́льшую мощность и непринужденность. Они не стали бы тогда безрассудно отказываться от славы, которая ждет их за пределами столицы, ради известности в Париже, всегда бурной и вспыхивающей только затем, чтобы вскоре угаснуть.

В академиях писатели видят друг друга слишком близко; недостатки каждого кажутся еще бо́льшими, чем они есть в действительности, самолюбие обостряется, интересы расходятся, нет больше взаимного согласия, гармония нарушена. Мне очень нравится ответ поэта Лене{133}. Один академик предложил ему предпринять что-нибудь, чтобы войти в эту корпорацию. Поэт гордо ответил: Хорошо; но кто же тогда будет вас судить?

Академия, занятая своими интересами, недостаточно отдает себе отчет в том, что читающая публика следит за выборами, обсуждает их и считает нелепостью, когда избранником является незнакомое ей лицо. Когда начинают обсуждать сомнительные заслуги, публика возмущается и смеется над никому неведомым избранником.

Некоторые академики разыгрывают роль гения. Но гениальность подобна стыдливости: ее невозможно сыграть.

Кофейня. С гравюры Сент-Обена.

Теперь уже Академия не предлагает в качестве темы ежегодного конкурса вопрос: В чем заключается высшая добродетель короля?, как бывало в царствование Людовика XIV. В наши дни писатели, входящие в ее состав (надо им отдать эту справедливость) не ограничиваются наблюдением за чистотой стиля; они считают себя призванными исправлять нравы и никогда не позволили бы себе обсуждать такую недостойную и презренную тему.

Отрешившись от лести, академики, однако, не отрешились от некоторого педантизма; у одних он тоньше и искуснее, чем у других, – в этом надо признаться, – но все они верят и хотели бы всех заставить поверить, что Академия действительно представляет собою судилище, повелевающее вкусом и призванное руководить им; что звание академика связано с понятием о непогрешимом знатоке искусств. А между тем это отнюдь не так благодаря пристрастию академиков к своей собственной манере и притворному пренебрежению ко всему, что не подчиняется правилам их школы, а также и благодаря их незнанию многих литературных произведений, иноземных и отечественных, читать и разбирать которые им мешает лень или текущие занятия.

290. По поводу слова «вкус»

Теолог горячится, становится изувером и теряет здравый рассудок при каждом упоминании о благодати, а с академиком случается то же при упоминании о вкусе. Оба стремятся вас убедить во что бы то ни стало и не уступают друг другу в колкостях. Как же не согласиться после этого, что у каждого свой конек? А академик смеется над теологом, когда тот, так же точно, как и он сам, проявляет странные притязания на непогрешимость.

Подобно тому как можно разрушить всю заслугу самого прекрасного и чистого поступка, объясняя его порочными намерениями, так же точно можно обесславить самое прекрасное произведение, применив к нему холодную и мелочную критику. А это опять-таки является делом академика – или завистливого, или разочарованного, или разыгрывающего из себя ученого.

Иной академик говорит: Я обладаю вкусом, потому что не осмеливается сказать: Я – гений. Он прекрасно чувствует, что все знают, что такое гений (ибо гения легко распознать); и, видя, что на гениальности ему нельзя настаивать, ограничивается тем, что называет себя человеком со вкусом. В этом случае с ним никто спорить не будет, так как довольно трудно оспаривать такое мнение, да и не важно, если кто и присвоит себе это звание.

Утвердив же его за собой, академик воображает, что творения его отмечены хорошим вкусом; между тем это отнюдь не так, ибо у него есть вкус только для критики чужого произведения, а не для своего собственного.

291. Академия надписей и изящной словесности

Тут любитель древностей посмеивается над каждым поэтом, который не зовется Гомером или Еврипидом. Здесь Аристотель почитается выше Декарта и Ньютона; чем идеи древнее, тем больше в них ценности. Век Медичей еще не получил здесь прав гражданства.

Иной ученый не удостаивает обратить внимания на колоннаду Лувра, а говорит лишь о древнем храме Цереры, антаблементы, архитравы и прочие детали которого он восстанавливает. Если проиграно сражение, то это объясняется только тем, что теперь забыта сила македонской фаланги.

Апеллес и Зевксис{134} – первые художники мира, потому что их картины от ветхости перестали существовать.

Если мы и создаем что-нибудь сносное, то только благодаря прошлому; древние все сказали, все видели, все разгадали; мы сами не отдавая себе в том отчета, лишь повторяем за ними, в силу законов метампсихоза; сами мы – поколение дегенеративное, выродившееся для искусств, – да здравствуют греки!

Язык наш не стоит древнееврейского, являющегося языком священным; мы приобретем некоторую ценность лишь по прошествии четырех тысяч лет.

Все эти хулители нашего времени сочиняют огромные in quarto о древних; пусть же и читают их древние! Академики переводят древних, и древние в их передаче предстают глупыми и бессодержательными. Они перелагают Гомера плоскими стихами, чтобы его или вовсе нельзя было прочесть или чтобы только они одни и могли им восторгаться. Другие переводят его плохой прозой, чтобы заставить нас возненавидеть наш родной язык и чтобы еще громче кричать: Да здравствуют греки! Ловкий расчет!

Шпанхейм{135} таял от восхищения перед античной статуей. Хорошо посмотреть на статую раз, но этого и довольно. Если все дело тут в древности, то ведь какая-нибудь скала древнее финикийской письменности, хотя бы она и не была заимствована греками. Иной литератор страдает любопытством, – это его дело, раз это его забавляет, но ведь другой вовсе не обязан видеть в медали причину для особенного восторга[20]20
  Шутник Пирон сочинил занятную эпитафию одному из таких исследователей древности. Ее мало кто знает:
Упрямый антиквар, друзья, здесь погребен,И телом и душой в этрусской урне он.  Прим. автора.


[Закрыть]
.

Члены этого учреждения{136} называются академиками, но в Париже их титул имеет лишь весьма слабое значение, неизвестно даже почему. Повидимому, надо быть членом Французской академии, чтобы считаться настоящим академиком.

Чем объясняется такое различие между соседями, которых разделяет в Лувре только тоненькая стенка{137}? С обеих сторон одинаково много предрассудков и притязаний. Многие члены даже переходят из одной залы в другую; их следовало бы поставить на одну доску: ведь и тут и там сочиняют и прозу и стихи.

Публика или, вернее, общественное мнение установило огромную разницу между этими двумя академиями. А между тем было бы вовсе не трудно противопоставить как две равные величины Академию изящной словесности – Французской академии, если бы только первая пожелала немного ближе подойти к изящной словесности, название которой она носит, примириться с современной литературой, изредка читать французские стихи и не порывать с остроумием. Тогда эти антиквары сошли бы за писателей и все привыкли бы говорить, что и они обладают остроумием. Вкус привился бы впоследствии, а у сорока была бы отнята их исключительная привилегия на славу и бессмертие.

Совершится ли это или нет, я все же скажу Французской академии:

 
Твой злейший враг, о Рим, у твоего порога!
 

Говорят, что Академия надписей отныне не желает больше разрешать своим членам вступать во Французскую академию, ибо слишком много славы для смертного соединять в себе титулы ученого и литератора. В дальнейшем придется выбирать, так как нельзя будет служить двум ревнивым и соперничающим возлюбленным. Между ученостью и музами согласия нет!

292. Корпорации

Указ, изданный во время министерства господина Тюрго, отменил все торговые корпорации и цехи – эти срамные места нашего правительства, – и все пошло довольно сносно. Полтора года спустя второй указ создал шесть купеческих гильдий и сорок четыре ремесленных корпорации.

Досадные преграды развитию ремесел были отменены, торговле была предоставлена бо́льшая свобода; корпорации смежных профессий были объединены. В прежние времена они вели между собою бесконечные тяжбы, утруждая суды нелепыми и дорого стоящими распрями.

Двери промышленности теперь открыты для всех желающих работать. Однако для этого все еще нужны деньги. Корпорации деньги больше не выдаются. Куда же деньги деваются? В королевские сундуки! Все незаметно, но неуклонно стекается в этот бассейн.

Цветочницы, дамские парикмахеры, садовники, учителя танцев, сапожники и отходники тем же самым указом были объявлены работниками свободных профессий и освобождены от уплаты налогов.

До появления этого эдикта бывали случаи, когда преследовали несчастную женщину, которая несла накануне какого-нибудь праздника цветы на своем лотке; цветы сбрасывали, а ее заставляли платить штраф; именем короля и закона хватали наполовину сшитые башмаки и доходили до того, что сажали под арест бунтовщика, накладывавшего папильотки на женскую голову и не имевшего патента, который давал бы ему право завивать и помадить волосы! Мы выходим уже из эпохи подобных чу́дных мероприятий, но у нас еще остается много других, почти такого же достоинства. Вот работа прежних правителей нашего великого государства!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю