Текст книги "Картины Парижа. Том II"
Автор книги: Луи-Себастьен Мерсье
Жанры:
Публицистика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 28 страниц)
Народонаселение Парижа увеличивается и будет еще увеличиваться, потому что с тех пор, как доро́ги открыты, все устремляются из провинции в столицу. Целые полчища молодых людей являются в Париж, бросив родительский дом с тем, чтобы нажить состояние или чтобы пользоваться в столице большей свободой; отсюда это несметное число ищущих работы и мест.
В Париж притекает масса денег, и это усугубляется еще тем, что эти деньги не возвращаются в провинцию, с сосредоточиваются здесь в небольшом числе рук.
Подобного рода соображения вызвали у многих желание превратить Париж в порт, каким он и был, повидимому, в былые времена. Нет сомнения, что морская торговля как нельзя более подошла бы столице такого населенного королевства, каким является Франция, особенно если принять во внимание то обстоятельство, что почти все деньги сосредоточены именно в Париже. Такая торговля ничем не повредила бы другим городам королевства, – во-первых, потому, что новые сношения, завязавшиеся с Америкой, могли бы удвоить или утроить число кораблей, курсирующих в настоящее время; во-вторых, потому, что торговля оживляет все области, в которые она проникает; и наконец, потому, что со временем, при некоторых усилиях, можно было бы оспаривать у Англии и у Голландии часть того исключительного господства на море, которое они присвоили себе.
Какое невероятное оживление и рост промышленности получились бы от такого мероприятия! Оно расширило и облагородило бы деятельность наших финансистов, превратившихся в ростовщиков за отсутствием более крупных задач. Оно доставило бы множество новых возможностей людям, которые, при всей своей смелости и талантах, в настоящее время бездействуют.
Проект устроить пристань для торговых судов у подножия прекрасного Тюильерийского дворца не считается неосуществимым. Предполагают даже, что сумма, необходимая для преодоления всех трудностей, не превысит сорока шести миллионов. Я познакомился, между прочим, с одним планом, который, повидимому, способен победить все препятствия и сделать реку судоходной во все времена года.
Как! Неужели же народ, который соединил Средиземное море с океаном, неужели страна, породившая Рике и Лорана{102}, убоится гораздо более легкого предприятия? А между тем, когда понадобилось заставить воды Лангедокского канала подняться выше уровня моста и пересечь реку, протечь через горный хребет, просверленный на большой высоте, подняться на другую гору и опять спуститься, нигде не затерявшись, то в этой работе усматривали не меньше трудностей, которые тоже считались непреоборимыми. И, тем не менее, их преодолели на протяжении более сорока льё, несмотря на то, что машины в то время далеко не достигали теперешнего совершенства.
Насколько новое предприятие было бы и полезнее и нужнее! У нас истрачено много больше на боскеты с ненужными мраморными изваяниями, свидетельствующие лишь о тщеславии королей, а не о их величии. Мне хотелось бы ускорить момент, когда столица даст выход своим многочисленным детям, вынужденным чаще всего эмигрировать или же пресмыкаться, занимаясь унизительными делами. Я предвижу для столицы обеспеченное существование, – залог счастья, и уже не буду беспокоиться о ее будущем: она станет равной всем столицам мира. Но я почту ее действительно благоденствующей лишь тогда, когда она проложит себе пути к морям, чтобы дать непосредственный доступ изобилию. Без этого самые неожиданные бедствия смогут ее иссушить, истощить и принести смерть ее гражданам.
276. Париж-портИстратив триста или четыреста миллионов на бессмысленные, ненужные и бесплодные войны, как могли не привести в исполнение проекта, имеющего целью привлечь в Париж корабли? Сделать из Парижа порт, каким он был когда-то{103}, возобновить древнюю морскую торговлю этого большого города, привлекать корабли, приплывающие со всех сторон света, не значило ли бы это дать торговле Франции сильный толчок. Роскошь столицы, ее населенность, старания жителей – все обеспечило бы полный успех.
Проект этот вполне выполним; нужно только углубить русло реки, чтобы сделать ее судоходной; можно ли бояться расходов, когда дело идет о таком великолепном и важном предприятии?
Возможно, что тогда, помимо королевского флота (этой дорогой и ненужной декорации), и торговые суда во множестве двинулись бы в море, представляя собою внушительный флот, так как они были бы снабжены всем, что могут дать соединенные силы богатого, трудолюбивого и обширного города. За его судьбу не приходилось бы больше бояться; всем его коренным гражданам были бы обеспечены средства к жизни. Франция могла бы иметь, благодаря своим природным богатствам, до шести первостепенных приморских портов, а у нас до сих пор их всего только три.
Все деньги, которые расходуются в Париже на пустую роскошь, на легкомысленные удовольствия, нашли бы себе применение в области широкой и честной торговли, которая возвысила бы души и умы; спекуляция исчезла бы, уступив место коммерции; ростовщичество покрылось бы краской стыда, познакомившись с более благородными, более прибыльными и законными способами наживы. Наконец, если успехи вообще пропорциональны усилиям, которые вкладываются в то или иное предприятие, то какие только выгоды не сулит нам будущее!
Столица такого королевства показалась бы еще великолепнее в окружении тысячи судов; достаток, которым она теперь пользуется за счет истощения окрестностей, утомления людей и лошадей и порчи дорог, приплывал бы на парусах, без труда и усилий, к самому подножию ее величественных стен. Промышленность, подгоняемая во всех направлениях, стала бы смелее и просвещеннее; благодаря этому проекту она развилась бы, и в результате получилось бы нечто действительно великое, другими словами, – нечто способное повысить мощь королевства.
Эта новая победа была бы, несомненно, ценнее, чем завоевание каких-то отдаленных островов, на обладании которыми настаивают политические рутинеры.
Если мы заглянем в глубь истории, то увидим, что народы Швеции, Дании и Норвегии, в числе сорока тысяч человек с Сигфридом во главе, явились в 885 году во Францию и предприняли осаду Парижа; у них было семьсот парусных судов, не считая барок; Аббон{104}, современник и свидетель этих событий, монах аббатства Сен-Жермен-де-Пре, написавший латинскими стихами двухтомную историю этой войны, говорит, что вся река была сплошь покрыта судами на пространстве в два льё. Он прибавляет, что в течение столетия они уже дважды являлись во Францию.
Юлий Цезарь в третьей книге своих Записок{105} рассказывает, что во время войны с галлами он приказал за одну зиму соорудить в окрестностях Парижа шестьсот деревянных судов, что весной он погрузил на них свое войско, оружие, поклажу, лошадей и провизию и, спустившись по Сене, приплыл в Дьепп, а оттуда направился в Англию, которую и завоевал.
Не видели мы разве всего несколько лет назад, именно 1 августа 1766 года, капитана Бертло{106}, приплывшего к Пон-Роялю на судне, вместимостью в сто шестьдесят тонн, длиною в пятьдесят пять футов, с гросс-мачтою в восемьдесят футов вышиной? Когда он уехал 22-го числа того же месяца, нагрузив свое судно товарами, вода в Сене достигала почти такого же уровня как теперь, то есть двадцати пяти футов. Это судно дошло из Руана в Париж в семь дней, из Руана в Пуасси в четыре дня, а в другой раз из Гавра в Париж в десять дней.
Руанская Академия наук, изящной словесности и художеств на открытом заседании 1 августа 1759 года объявила, что предлагает для будущей конкурсной работы ответить на следующий вопрос: Не была ли Сена в прежние времена судоходной для кораблей значительно бо́льших размеров, чем те, которые плавают по ней сейчас, и нет ли средств восстановить ее былую судоходность или создать таковую? В 1760 году премию никто не получил, так как Академию не удовлетворили присланные сочинения; в 1761 году ее тоже не удовлетворила ни одна работа, и Академия решила дать для конкурса какую-нибудь другую тему.
У инженеров этот проект никогда не считался невыполнимым, и предварительная смета работ за подписью нескольких архитекторов уже подавалась в министерство.
На разрушительные войны, на глупые министерские выдумки у нас деньги есть, но их нет на то, чтобы оживить колоссальный город и облегчить провинциям уплату громадной и тягостной дани, которою обкладывает их столица.
277. ТюрьмыВернемся теперь от этих возвышенных проектов к действительности. Оставим прекрасные мечты, чтобы обратить внимание на нашу нужду и бедность. Отдадим себе отчет в нашем крайнем равнодушии ко всему, что касается человеколюбия. Вокруг меня только что реяли светлые образы; тюрьмы, цепи, звук запираемых засовов пробудили меня от грез!
Закон одинаково хватает и сажает в тюрьму как невинного, так и виноватого, пока не выясняются все обстоятельства преступления. Но так как тюрьма представляет собой в высшей степени тяжелую кару, то наказание это должно быть по возможности смягчено. Ведь для того, чтобы удостовериться в моей личности, не требуется губить мое здоровье, лишать меня солнца и воздуха, запирать меня в зловонное помещение и заставлять томиться среди шайки разбойников, один вид которых является настоящей пыткой.
Если имеется подозрение и требуется лишить свободы, – пусть меня ее лишают, но пусть не отдают во власть алчного тюремщика; если меня вырывают из родного дома, пусть не смешивают с теми, кого ведут на виселицу, так как я могу оказаться и невиновным.
Закон не возместит мне никаких убытков, когда признает мою невиновность. Я против этого не возражаю, так как закон действует во имя общего блага, которому должно быть все подчинено. Но пусть бы только я не вынес из тюрьмы какой-нибудь ужасной болезни, тем более, что так легко оградить меня от всех этих ужасов, предоставив мне немного воздуха во время заключения.
Тюрьмы тесны, воздух в них нездоровый, зловонный; их совершенно правильно сравнивают с глубокими и широкими колодцами, к стенкам которых пристроены отвратительные, узкие каморки. Если заключенный желает помещаться отдельно от других, он должен платить шестьдесят франков в месяц за маленькую каморку в десять квадратных футов! В тюрьмах все продается по двойной цене, словно нарочно, чтобы увеличить нищету заключенных.
Громадные собаки делят с тюремщиками обязанности сторожей и даже надзирателей. Аналогия в их характерах поразительна! Эти ученики так выдрессированы, что по первому знаку хватают заключенного за шиворот и тащат его в камеру; они слушаются малейшего знака.
Маленькая плотная дверь открывается в течение четверти часа раз тридцать. Вся пища и вообще все необходимое для жизни вносится через эту дверь; другого выхода нет.
Камеры являются средоточием всех несчастий и ужасов. Там укоренились самые чудовищные пороки, и праздный преступник только глубже погружается в новые мерзости.
Тех, кто задыхается в этих подземельях, называют pailleux[19]19
Соломенный.
[Закрыть]. Тут человечество предстает в отвратительном и страшном виде. Поспешим же опустить занавес…
У входа в тюрьму стоит общественный гроб в ожидании покойника из числа временно заключенных и pailleux. Милосердие отказывает им в отдельном гробе; с них достаточно савана. Гроб этот очень толст и крепок; в нем ежедневно переносят всех мертвецов. В тех случаях, когда покойники – подростки, их перетаскивают в гробу по два сразу. Гроб в тюрьме Шатле служит уже восемьдесят с лишком лет.
Сами pailleux называют его коркой пирога. О вы, дикари, кочующие в лесах Северной Америки, – вы съедаете своих врагов, вы делаете из их скальпов кровавые трофеи, и, тем не менее, вы никогда не доставляли дрожащей от ужаса руке историка таких картин, какие мне следовало бы описать здесь… Но нет! Оставим под плотной завесой эти чудовищные гнусности развратного человечества. Свирепых тюремных сторожей ничто не трогает, они сами усугубляют жестокость своих обязанностей.
Благодетельный, чисто отеческий указ прекратит бо́льшую часть этих злоупотреблений, а добро, которое уже творится, является залогом того, которое ждет нас впереди. Но как медленно оно совершается!
278. Смертный приговорЧей это пронзительный и зловещий голос раздается на улицах и перекрестках и доходит до самых верхних этажей домов, извещая всех о том, что человеку в расцвете сил предстоит погибнуть, что другой человек во имя общественного блага хладнокровно убьет его? Газетчик на бегу выкрикивает эту новость и продает свеженапечатанный приговор. Его покупают, чтобы узнать имя виновного и его преступление; вскоре, однако, забывают и то и другое. Неожиданность приговора не надолго взволновала умы.
В день казни народ покидает мастерские и лавки и толпится у эшафота, чтобы посмотреть, как осужденный выполнит трудную задачу – умереть на глазах у всех среди страшных мучений…
Философ, услыхав из глубины своего кабинета известие о смертном приговоре, испускает стон и, усевшись снова за свое бюро, с тяжелым сердцем, с растроганным выражением лица пишет об уголовных законах и о том, что́ вызывает необходимость казни; он тщательно исследует действия правительства и закона, а в то время как он в своем уединенном кабинете сочиняет речь в защиту человечества и мечтает получить Бернскую премию, – палач широким железным брусом наносит несчастному одиннадцать страшных, расплющивающих ударов{107}, а потом привязывает его к колесу, но не лицом к небу, как гласит судебное постановление, а с низко повисшей головой; раздробленные кости разрывают покровы тела… С всклокоченных от страданий волос сочится кровавый пот. Несчастный в течение длительной пытки молит то о воде, то о смерти. Народ смотрит на циферблат Отель-де-Вилля, считает удары часов, содрогается от ужаса, глядит и безмолвствует.
Но на следующий же день опять воздвигается эшафот; ужасное зрелище, происходившее здесь накануне, не помешает совершиться новому злодеянию. Народ опять сбегается на зрелище. Палач, омыв окровавленные руки, смешивается с толпой граждан.
Убийца умирает, а человек, который заставил целую армию испытать все ужасы голода, который был для своих солдат страшнее, чем железо и огонь неприятеля, который утаил целые воза с мукой и переполнил больницы несчастными, – этот самый человек строит себе дворец перед статуей монарха, которого он обманул и обворовал. До него должен был бы дойти ропот государства, жалобы солдат, которых он довел до смерти от истощения; он должен был бы просыпаться от страха и видеть вокруг себя грозные призраки. А между тем он спит спокойно; документы, удостоверенные подкупленными блюстителями закона, оправдывают его хищения; фальшивые счета снимают с него всякое подозрение; его гнусное ремесло внушает к нему доверие и создает ему почетное положение среди людей, жаждущих золота. В минуты хорошего настроения он рассказывает о своих убийственных подвигах, о том, как он сам поджигал провиантские склады и перепродавал государству то, что уже было раз оплачено. Запятнав себя в Германии поджогами и убийствами, он смеется над этим в Париже.
Погрузившись в размышления после хорошего обеда, миллионер придумывает искусные и тонко рассчитанные планы увеличения налогов на неимущее население и во время пищеварения подсчитывает, какой барыш ему даст это политическое злодеяние!
Я никогда ему не прощу! Я всегда буду призывать его к ответу перед лицом всего человечества. Я скорее прощу несчастному, не имеющему ничего, кроме смелости и пистолета, когда он набросится на меня в каком-нибудь закоулке, чтобы отнять у меня деньги – символ съестных припасов, в которых он так нуждается.
Да! Человек, который лишит меня жизни, будет мне менее ненавистен, чем эти угнетатели родины. Я заранее его прощаю, если со мною случится подобное несчастье; как пострадавший – я примиряюсь с ним, я даже его оправдываю. Свою ненависть я храню для того чудовищного существа, которое, пребывая в роскоши и изобилии, хватает людей за горло. Я всегда буду клеймить презрением законы, которые бессильны пресечь или наказать эти возмутительные преступления.
279. ПалачИсполнитель высшего правосудия получает восемнадцать тысяч жалования в год. Десять лет тому назад он получал только шестнадцать тысяч, но тогда он имел право накладывать свои гнусные руки на общественные съестные припасы и брать себе определенную долю. Теперь ему возмещают это деньгами. За последние сорок лет в Париже был обезглавлен только один человек, а потому палач не особенно опытен в этом деле.
Простонародье хорошо знает его в лицо. Он является великим трагиком для грубой черни, которая валит толпой на эти ужасные зрелища; ее влечет чувство необъяснимого любопытства, увлекающее даже цивилизованных граждан в тех случаях, когда преступник пользуется известностью. Женщины во множестве сбежались на казнь Дамьена{108} и последними отвернули взоры от ужасающей сцены.
Мелкий люд часто ведет беседу о палаче, говорит, что у него всегда готовый стол для бедных кавалеров ордена Сен-Луи{109}; простонародье ходит к нему за салом повешенного, так как палач по своему усмотрению продает трупы хирургам или же оставляет их себе; у нас преступник не может сам себя запродать, как это делается в Лондоне.
Ничто не отличает палача от прочих граждан, даже когда он находится при исполнении своих страшных обязанностей; это очень плохо. Он завит, напудрен, в галунах; у него белые шелковые чулки и башмаки с пряжками; в таком виде он всходит на роковые подмостки. Это кажется мне возмутительным; я считаю, что он должен был бы в эти ужасные минуты нести на себе печать закона, карающего смертью.
Неужели никогда не научатся говорить воображению, и раз идет дело о том, чтобы запугать народ, – неужели никогда не догадаются прибегнуть к красноречию внешних приемов? Наружность этого человека должна бы соответствовать его должности.
Он несомненно является последним изо всех граждан; только его ремесло действительно позорно. Но у него есть, между прочим, слуги, исполняющие за сто экю то, что он сам исполняет за шесть тысяч. И у него еще находятся слуги!
Нужно было бы серьезно поразмыслить об этом исполнителе наших уголовных: законов, чтобы решить, кому именно он служит. Но такая задача привела бы нас к рассуждениям, чуждым существу этой книги.
Палач выдает своих дочерей, если они у него имеются, замуж за провинциальных палачей. В своем кругу они называют друг друга (по примеру епископов): мсьё Парижский, мсьё Шартрский, мсьё Орлеанский и т. п. Шарло и Берже{110} поставляют простонародью неисчерпаемые темы для бесед. Иной сапожник знает историю повешенных и палачей не хуже, чем какой-нибудь светский человек – историю европейских монархов и их министров.
280. Гревская площадьСюда попадали все, кто мнил себя безнаказанным (нельзя себе даже представить, как они обманывались на этот счет); тут побывали Картуш{111}, и Равайак{112} и Ниве, и Дамьен, и еще более низкий преступник – Дерю{113}. Этот последний проявил здесь холодное бесстрашие и спокойную храбрость лицемера. Я видел и слышал его в Шатле, потому что он был в той же тюрьме, что и автор Философии природы{114}, которого, я навещал.
У Дерю на губах только и были священные, божественные слова. По обдуманности же и по сложности своих злодеяний он представлял собою все самое страшное, что только может таить в себе черная и непроницаемая бездна человеческого сердца, подпавшего под власть разврата.
Происхождение живописи. С гравюры Уврие по рисунку Шено (Гос. музей изобраз. искусств в Москве).
Эта площадь все еще узка, хотя она только что была расширена. Казни должны бы совершаться в другом месте, а то теперь толпа рантье, одолживших свои деньги королю, поневоле бывает вынуждена смотреть на возмущающие душу приготовления к казни, а это отвратительно и недостойно величия законов. Но все, что касается нашего уголовного законодательства, пребывает еще в таком плачевном хаосе, что предстоит осуществить еще много других реформ, прежде чем можно будет позаботиться о придании казням такой окраски, которая отличала бы их от убийства или от акта дикой мести.
Клал ли когда-нибудь убийца, действующий в глуши лесов, свою жертву на крест, чтобы потом раздробить ей кости одиннадцатью страшными ударами? Привязывал ли он ее когда-нибудь к колесу в присутствии духовника, который не имеет возможности развязать обреченного и только наставляет его терпению? Согласитесь, что правосудие страшнее самого преступления! Убийца, поразив свою жертву, боится взглянуть ей в лицо, бежит от нее в раскаянии, а правосудие в продолжение целых суток равнодушно внимает отчаянным крикам несчастного, окруженного несметной толпой.
Простонародье упрекают в том, что оно толпами сбегается на это ужасное зрелище, но когда дело идет о каком-нибудь исключительном злодеянии, о каком-нибудь знаменитом преступнике, то и высший свет устремляется туда, как самая подлая чернь.
Наши женщины, со столь чувствительной душой и с такими деликатными нервами, что им делается дурно при виде паука, присутствовали при казни Дамьена и, повторяю, последними отвратили взоры от самой ужасной и самой отвратительной пытки, какую только могло выдумать правосудие, чтобы мстить за королей.
Для участия в возмутительных истязаниях, которые привлекли такое множество любопытных и любителей, были призваны палачи всей округи.
Автор одного новейшего труда об азартных играх уверяет, что в день этой казни на той же площади вели азартную игру; игра на деньги в ожидании кипящего масла, расплавленного свинца, раскаленных докрасна клещей и четверки лошадей, которые должны были четвертовать убийцу! А мы-то считаем себя цивилизованными, культурными! И мы смеем еще говорить о наших законах, о наших правах, между тем как, не будь возмущенных возгласов писателей, мы и не выучились бы краснеть за такие позорные деяния! Как нам необходимы еще уроки чувствительности и разума!
Обреченный, – так сильна власть обычаев, – никогда не обращается с речью к собравшимся, как часто делается в Англии, – у нас это ему не разрешили бы. Когда генерал Лалли{115} сделал знак, что желает обратиться к народу, ему заткнули рот. Таким образом, наша система управления обнаруживается во всем и никому не позволяет возвысить голоса даже в последний, предсмертный час.
Газетчики с медными бляхами на груди выкрикивают иногда смертные приговоры так громко, что слова доходят до ушей самого осужденного; непростительная жестокость! При этом они особенно напирают на слова смертный приговор смертоубийце. Это отвратительное словечко – их изобретение, но оно поражает слух резче, чем слово убийца, и простонародье всегда говорит и будет говорить смертоубийца{116}, – это кажется ему внушительней.
Несколько лет тому назад некий вдохновитель убийства своего отца был казнен на площади Дофин вместе со своим сообщником, исполнителем убийства. Отцеубийца, вовлекший в преступление человека слабого и соблазнивший его самой ничтожной наградой, вел себя на эшафоте так надменно, так твердо, не проявляя ни малейшего признака раскаяния (в то время как его товарищ был покорен своей участи и молился), что при первом крике, который он испустил под ударом железного бруса, раздался единодушный взрыв рукоплесканий.
Мне кажется, что этот случай – возможно единственный – должен быть упомянут при зарисовке нравов нашей столицы.
Голов больше не рубят, а это говорит о том, что вельможи держатся в известных рамках и не совершают преступлений. Сабля, которая рубила благородные головы, ржавеет в ножнах, и палач забыл эту отрасль своего ремесла. Теперь он только вешает и колесует. И ослабевшая рука промахнулась во время казни генерала Лалли.
Каждый год приносит новое поколение воров и злодеев, носящих свой определенный характер. В прошлом году были отравители, известные под именем усыпителей, которые примешивали к табаку и напиткам усыпляющий опасный и смертельный яд; в этом году – грабители церквей, святотатцы, которые по ночам взламывают церковные двери, обкрадывают ризницы, уносят дароносицы, чаши, кресты, подсвечники и пр. По дороге во Фландрию и в окрестностях Парижа таким образом ограблено около сорока церквей.
Говорят, что один святотатец, украв дароносицу, послал находившиеся в ней дары местному священнику в письме, запечатанном этими же дарами в качестве облатки.
Слухи о ночных казнях, производимых при свете факелов, подвергались сомнению, но, повидимому, они вполне правдоподобны. Непостижимо, как может закон допускать тайное убийство. Ничто не может сравниться с чудовищностью такого образа действий. Смертная казнь может быть рассматриваема только как пример, отнюдь не как наказание; какой же смысл приканчивать человека втихомолку, впотьмах, втайне от спящих граждан? Если вы его спасаете от гласности, то сохраните ему и жизнь. Ведь только во имя общества он и должен ее потерять, и ваш приговор превратится в преступление, если общество не будет знать ни проступка, ни понесенного за него наказания.
Англичане и швейцарцы обладают уголовным законодательством, с которым согласны и справедливость, и разум, и человечность, а нам еще приходится краснеть за свои жалкие и варварские законы; мы еще не научились защищать нашу свободу, честь и жизнь от вторжения слепой власти и обдуманной подлости. Закон пребывает в нерешительности перед смелой преступностью и робкой невиновностью. Он едва их различает, и в то время, как следствие производится в тени, вдали от очей и слуха граждан, – казнь устрашает все взоры. При виде ужасных орудий пытки, воздвигнутых на многолюдной площади, толпе приходится спрашивать: кто именно преступник и в чем его преступление?