444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Левиафан Кейн » Лейтенант (СИ) » Текст книги (страница 8)
Лейтенант (СИ)
  • Текст добавлен: 30 июля 2026, 21:31

Текст книги "Лейтенант (СИ)"


Автор книги: Левиафан Кейн



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 17 страниц)

Глава 11
Предложение

Город на третий день войны я не узнал – и узнал одновременно.

Не узнал глазами: витрины заколочены досками и щитами, железные шторы лавок опущены среди дня, у водоразборных будок очереди с вёдрами, на перекрёстках Нового города – патрули, заборы обросли объявлениями от коменданта, поверх которых уже лепили частные: «отъезжающим продаётся обстановка». Узнал – памятью. Очередь к очереди, патруль к патрулю, этот город стоял на фотографиях из моих книг, и реальность догоняла альбом. Я шёл от пристани в штаб и ловил себя на дикости происходящего: я единственный человек на этой улице, для которого всё это повторение пройденного.

До штаба я добирался с попутным катером и пешком, и по дороге город успел показать мне всё своё новое хозяйство. У Морского собрания разгружали подводы с койками – готовили, стало быть, лазаретные места, и я отвернулся раньше, чем память успела подсказать, сколько их понадобится. На углу старого базара китайская харчевня переписывала вывеску по-русски крупнее прежнего: торговля приспосабливалась быстрее всех. Мальчишки-газетчики орали уже не «телеграммы» – «реляции»; «Новый край», три месяца хоронивший тревожные слухи, теперь выходил с шапками в ладонь и расходился до полудня. Война за трое суток отстроила себе весь городской быт, как отстраивает его ярмарка – со своими ценами, своим жаргоном и своими ворами.

В штабе эскадры пахло сургучом, табаком и бессонницей. Писари бегали рысью; в коридорах сидели, стояли и спали вестовые со всех кораблей; дверь с табличкой дежурного флаг-офицера хлопала, как клапан машины на полном ходу. Меня приняли быстро – и совсем не те, кого я ждал по предписанию. Флаг-офицерская часть штаба эскадры съехала на берег, под крыло наместничьего дома, и всё дальнейшее происходило в одном здании, что многое упрощало. Флаг-капитан занял четыре минуты: уточнил два пункта моего донесения о ночной атаке, объявил, что обстоятельства поимки мины сетью затребованы наместником и пойдут в Петербург, поморщился на слове «Петербург» и отпустил. Уже в дверях он задержал меня вопросом, который задают не для ответа:

– А скажите, лейтенант… вот это ваше учение с сетями. Сами додумались или подсказал кто?

– Старший офицер разрешил, командир одобрил, – ответил я. – Флот, ваше высокоблагородие, дело артельное.

– Артельное, – повторил флаг-капитан со вкусом и посмотрел на меня так, как смотрят на лотерейный билет с оторванным углом. – Ну-ну. Идите, артельщик.

Я уже понял эту механику: подписи на предписании было две, но содержание у предписания было одно, и ждало оно меня дальше по коридору.

* * *

Ставров занимал в штабе наместника угловую комнату – не кабинет, комнату, но угловую, с двумя окнами. Расположение этой комнаты говорило о её хозяине больше любой таблички. До двери наместника отсюда было двадцать шагов, и все двадцать по ковру.

– Андрей Николаевич. – Он поднялся навстречу, чего я не ждал. – Благодарю, что нашли время. Понимаю – третий день войны, у строевых офицеров его нет. Тем ценнее.

Перчаток в этот раз не было. Был чай – настоящий, с лимоном, в подстаканниках, – и был Ставров, который наливал его сам. Эта домашность была пристрелкой, и мы оба это знали.

Выглядел он, к слову, превосходно – куда лучше, чем при мирной жизни. Война шла Ставрову, как иным идёт траур: подбирала, подтягивала, придавала значительности. По коридорам штаба болтались люди с серыми лицами и красными глазами; Аркадий Петрович был свеж, выбрит до синевы и распространял вокруг себя спокойствие человека, чьи акции растут на любом рынке.

– Я читал ваше донесение о ночи на двадцать седьмое, – начал он, когда я отпил положенный глоток. – И донесение о бое двадцать седьмого. И, разумеется, я помню нашу беседу у орудия. Помните, что я вам говорил? Про правых раньше времени?

– Дословно, Аркадий Петрович.

– Так вот, я ошибся. – Он сказал это легко, без видимого усилия, и я впервые подумал, что он сильнее, чем я считал: люди его породы признают ошибки только тогда, когда покупают этим что-то подороже. – Вы оказались правы вовремя. Редчайший случай. Война началась через четыре дня после того, как ваши тревоги стали циркуляром, и через три – после того, как ваша сеть встала за борт. Будь вы правы на месяц раньше – вас бы съели. На месяц позже про вас бы забыли. А так… – он развёл руками, и жест вышел почти искренний, – так вы теперь самый осведомлённый лейтенант на этом театре. И у меня к вам дело.

Он сел напротив. Дальше он говорил минуты три, без пауз, как читают заранее написанное, – и это, я полагал, было заранее написано.

Смысл сводился к простому. При морском штабе наместника создаётся – уже создано, бумага подписана – отделение для сбора и разработки сведений о военных действиях: сводки, анализ, доклады наверх. Заводили его при наместнике и подчёркнуто помимо штаба командующего: адмиралу Алексееву нужна была своя, отдельная картина войны – не та, что докладывал флагман, который эту войну вёл. В этом, я понял сразу, и была половина смысла затеи – не столько знать, сколько знать помимо командующего. Делу нужны офицеры, умеющие, как он выразился, «читать войну до того, как она написана набело». Лейтенант Маринин с его «арифметикой» нужен этому делу, как никто. Должность – обер-офицера для поручений; производство в следующий чин – вопрос полугода; доступ – к данным, о которых строевой офицер может только мечтать; и влияние – настоящее, не палубное: бумаги отделения будет читать наместник, а через него Петербург. Жалованье, квартира в Новом городе, вестовой – об этом он упомянул скороговоркой, в самом конце, как упоминают мелочь, и правильно сделал: мелочью оно и было рядом с главным товаром, а главным товаром был доступ.

– Вы ведь этого хотели, – закончил он. – Я читал все ваши рапорты, Андрей Николаевич. Все до одного. Вы три месяца пытались докричаться наверх через головы – и каждый раз бумага умирала на втором этаже. Я предлагаю вам кабинет на верхнем. Кричать больше не придётся: достаточно будет говорить. Тихо. Рядом с ухом.

Он замолчал и стал ждать, и чай в его подстаканнике остывал с той же скоростью, что и в моём.

За окнами его угловой комнаты лежал рейд – оба окна выходили на гавань, и я готов был спорить на годовое жалованье, что комнату он выбирал в том числе за этот вид: хозяйство, которое он обсчитывал, стояло у него перед глазами в натуральную величину. С такого расстояния не видно ни заплат на бортах, ни лиц на палубах. С такого расстояния флот – это тоннаж и вымпелы. Удобная дистанция для незаменимости.

Худшее, что я мог сделать, – ответить быстро. Поэтому я молчал и думал, и думал я о том, что предложение настоящее. Ему в самом деле нужен ручной пророк. Война началась, его «папка прозорливца» лежала наверху стопки, и владелец персонального оракула в этой новой конфигурации становился незаменимым человеком – при любом командующем, при любом исходе кампании. Исходы Ставрова не интересовали. Его интересовала незаменимость.

И самое подлое – он не лгал. Кабинет рядом с ухом наместника мог сделать для этой войны больше, чем десять миноносцев. На бумаге. В мире, где бумаги исполняются.

И была у этой медали оборотная сторона, о которой Ставров благоразумно молчал. Тот же наместничий вес, каким он меня приманивал, работал и против меня. Вздумай кто из строевого начальства вытащить меня наверх через его голову – это вышло бы щелчком наместнику, а лезть в застарелую тёрку Алексеева с командующим из-за одного лейтенанта не станет ни один разумный адмирал. Меня можно было либо взять к Ставрову, либо оставить Ставрову. Третьего он мне почти не оставлял – и это, надо полагать, тоже было посчитано заранее.

– Подождите отказываться, – сказал он, не дав мне открыть рта, и я рот закрыл. Торг пошёл всерьёз. – Я знаю, что вы скажете. Строевой офицер, место в строю, война. Слышал тысячу раз, от людей похуже вас. Так вот, забудьте на минуту катехизис и посчитайте – вы же любите считать. На палубе вы спасаете десятки. Сотню, если повезёт. Одна правильная бумага наверху спасает тысячи. Вы три месяца бились за то, чтобы вас читали, – я предлагаю гарантию чтения. Где арифметика вашего отказа?

Арифметика отказа у меня была, и я выкладывал её не торопясь, по слагаемому.

– Аркадий Петрович, – сказал я наконец. – Спасибо. Это серьёзное предложение, и отвечу я на него серьёзно. Нет.

Он не моргнул. Только чуть наклонил голову – продолжайте, мол, любопытно.

– Я наврал бы вам, если бы сослался на скромность, – продолжал я. – Дело в другом. Всё, что я угадал, я угадал с палубы. Снизу, из железа, от людей. Это точка обзора, а не дар. Пересадите меня в угловую комнату – и через полгода я буду угадывать не лучше любого штабного, потому что стану любым штабным. Вам нужен оракул – а оракул работает, только пока стоит на палубе. Заберёте с палубы – получите чиновника с хорошим почерком. У вас таких два коридора.

Ставров слушал, не перебивая, и где-то на середине моей речи в его пустых глазах-бланках появилась первая за два знакомства настоящая запись. Не злость, а интерес.

– Любопытно, – сказал он. – Знаете, мне ещё никто не отказывал с формулировкой «я стану хуже работать на вас». Обыкновенно врут про долг и строй. – Он встал, прошёлся к окну. – Хорошо. Я услышал. Тогда последний вопрос, Андрей Николаевич, и можете идти к своему железу. Чего вы хотите? Не вообще – по службе. Конкретно. Считайте это… – он поискал слово, – учётом пожеланий.

Вот она, секунда, ради которой стоило ехать. Я знал цену таким вопросам. Их задают, чтобы узнать твою цену. Ответ «ничего» был бы ложью и трусостью. Ответ «справедливости» – пошлостью. Я ответил тем, что было правдой:

– Миноносцы, Аркадий Петрович. Отряд воюет каждую ночь, у него некомплект, и на одном из них с осени лежит запрос о моём прикомандировании. Дайте бумаге ход – и считайте, что учли все мои пожелания на год вперёд.

Ставров посмотрел на меня долго – и засмеялся. Коротко, сухо, как кашляют.

– Миноносцы. Двести тонн железа и верная могила. Я предлагаю человеку ухо наместника, а он просит миноносцы. – Он покачал головой. – А ведь вы не дурак, вот что обидно. Ну что же. Каждый сам выбирает себе сук. Ступайте, лейтенант. Бумаге будет дан ход – хотя бы ради того, чтобы посмотреть, что вы там устроите. Я, видите ли, теперь ваш… – он подбирал слово с видимым удовольствием, – заинтересованный читатель.

Уже у двери он добавил мне в спину, без нажима, тоном справки:

– Да, Андрей Николаевич. На вашем месте я не считал бы наш разговор оконченным. Предложения вроде моего не отзываются – они ждут. Люди приходят к ним сами. Обыкновенно – после первой настоящей потери.

Я вышел, унося в спине этот прейскурант номер два, и в коридоре поймал себя на том, что несу плечи слишком прямо – как держат их под прицелом дальномера.

«После первой настоящей потери». Он сказал это не со зла и не в угрозу – он сказал это как человек, видевший много чужих биографий и знающий их типовую разметку. И худшее заключалось в том, что разметку он знал верно. У меня ещё не было настоящих потерь. Три месяца я ходил по этой войне, как по музею с экспонатами, которые слушаются рук, – и где-то впереди стояла та витрина, у которой это кончится. Ставров будет ждать меня у той витрины. Терпеливо, с чаем и лимоном.

* * *

Векшина я нашёл сам – выкроил час до катера, благо от штаба до его казённого дома было десять минут пешком. Не пойти было нельзя: он обещал прийти с вопросом, и пусть лучше его вопрос догонит меня на моей территории – на ногах, а не за столом.

Жандармский кабинет за войну не переменился – те же два стула и карта, – но сам Векшин переменился разительно: помолодел лет на пять. Война развязала ему руки, и руки работали: на столе, в которые я успел заглянуть, лежали бланки протоколов задержания, а у дверей теперь стоял часовой не для порядка, а по делу. В доме появились задержанные.

– А, лейтенант. – Он не удивился, по своему обыкновению. – Садитесь. У меня к вам… впрочем, вы знаете, что у меня к вам.

– Знаю. Спрашивайте.

Про свой улов за трое суток войны он рассказал сам – скупо, по-журнальному, но не рассказать не мог: охотника распирает. Двое из его «шестерых» взяты: один – с сигнальным фонарём на чердаке дома над Восточным бассейном, прямо в ночь атаки; второй – на железной дороге, с расписанием воинских эшелонов, переписанным в поваренную книгу. Остальные четверо залегли. – Зато теперь у меня есть право искать, – сказал Векшин. – Целое право. Война, лейтенант, для моего ремесла – как амнистия наоборот.

Он сел напротив, достал свою тетрадь, раскрыл на заложенном месте – я увидел вверх ногами собственные слова, записанные его почерком, – и долго смотрел на них. Потом закрыл тетрадь.

– А спрашивать-то, выходит, нечего, – сказал он с неудовольствием. – Я три дня сочинял вам вопрос. Хороший был вопрос, профессиональный: откуда у строевого лейтенанта точность очевидца на события, которые ещё не произошли. А вчера ночью я понял, что вопрос мой умер. Знаете отчего?

– Отчего?

– Оттого, что ответ перестал иметь значение. – Векшин побарабанил пальцами по тетради. – Смотрите сами. Измена? Изменник готовит удар, а не отбивает его; ваша сеть и ваши тревоги – худшая в мире подготовка измены. Случайность? После пяти совпадений в случайность не верит даже прокурор. Остаётся третье: вы как-то умеете считать то, чего другие не считают. Как – этого я не понимаю.

Он встал, прошёлся до карты и обратно – два шага туда, два обратно, кабинет другого не позволял.

– Но «не понимаю» – это, Андрей Николаевич, моё служебное состояние двадцать лет, я в нём как дома. – Он убрал тетрадь в стол и запер ящик, и щёлк этого замка был лучшим звуком за весь мой день. – Посему вопрос снимается. Заменяется предложением: считайте дальше. Насчитаете что-нибудь по моей части – несите мне. Без объяснений. Объяснения, как выяснилось, и не нужны: нужна точность, а она у вас имеется.

– По рукам, Павел Карлович. Тогда первое, без объяснений: шестеро ваших, которым велено сидеть до конца, – теперь заработают всерьёз. Сигнальные огни с берега, голуби, а скоро – джонки к островам, где встанет их флот. И ещё: когда у японцев не выйдет с брандерами – а они попробуют закупорить проход, и скоро, – они станут платить китайцам за промеры у входа. Лодочники, рыбаки. Считайте лодки, которые рыбачат без рыбы.

Векшин записал оба пункта, не спросив ни «откуда», ни «когда». Договор вступил в силу с первой строки.

– Брандеры, – повторил он, дописав. – Это ведь у вас не догадка уже, это у вас как с той ночью – с числом?

– Числа пока нет. Будет – узнаете первым после меня.

– Вот за это, – Векшин закрыл тетрадь, – я и люблю наш с вами союз, лейтенант. Все кругом знают всё и не знают ничего. Один вы знаете кое-что – и ровно столько, сколько нужно. Берегите голову. Она у нас с вами теперь, можно сказать, казённое имущество.

* * *

На пристань я шёл уже в сумерках, мимо очередей и патрулей, и подводил итог дня по своей всегдашней бухгалтерии.

День разговоров. Ни одного выстрела, ни одной мили хода, а вымотался я, как после шторма, и было с чего: оба разговора были минными постановками, и на обоих я прошёл по чужим банкам без подрыва. Пока без подрыва.

Ставров понят. Не до конца – такие не понимаются до конца, – но рабочая модель сошлась с натурой: ему нужна незаменимость, и пророк в кармане был бы её гарантией. Я не пошёл в карман, я остался в поле его интереса, что опаснее, но свободнее. «Заинтересованный читатель». Что ж, буду писать разборчиво.

Векшин закрыл вопрос, который мог стоить мне всего, – закрыл сам, по-профессиональному, заменив «откуда» на «сколько». Из всех способов носить мою тайну этот был самым удобным из возможных: молчаливое партнёрство с человеком, которому результат дороже природы результата.

Оставался третий итог, самый странный, и я крутил его всю дорогу до пристани. За три месяца я выстроил себе в этом мире сеть – не ту, что висит на шестах, а людскую: Лутонин, Рощин, Карцев, Лобов, Огарёв, Векшин, теперь вот даже Ставров со своим читательским интересом. Ни один из них не знал обо мне правды, и каждый сочинил себе своё объяснение: чудак, аналитик, везунчик, пророк, ценный кадр. И сеть держала. Держала лучше, чем держала бы правда: правде нужно верить, а объяснению, которое сочинил сам, человек верит даром. На этом, если вдуматься, стояла половина моей здешней войны. Думать об этом слишком долго не стоило: от таких мыслей заводится бухгалтерия, которой я боялся больше Ставрова.

А у трапа «Полтавы» меня ждал Рощин – без шинели, на морозе, с лицом, по которому всё было ясно до слов. Он сунул мне измятый листок: копия, писарская, неофициальная, добытая по кают-компанейскому телеграфу, который работает быстрее штабного.

Предписание. Лейтенанта Маринина – прикомандировать ко 2-му отряду миноносцев. Впредь до укомплектования – исполнять должность вахтенного начальника миноносца «Сторожевой».

– Быстро у тебя враги работают, – сказал Рощин с непонятной интонацией. – Я б своим друзьям так не доверял, как тебе твои враги… Когда?

Внизу листка стояла дата исполнения. Послезавтра.

Послезавтра. Сутки на сдачу вахтенного хозяйства. Сутки на всё остальное. Я держал листок и считал – уже не дни до войны, той бухгалтерии больше не было, – считал людей, с которыми предстояло прощаться, и дела, которые предстояло передать так, чтобы они не умерли без меня. Тревоги по вахтам живут, расписание подписано. Сеть живёт, теперь уже приказом по эскадре. Рощин догонит и перегонит. «Полтава» во мне больше не нуждалась, и это было лучшее, что я мог о своей работе на ней сказать.

Новость по кораблю разошлась за час, и вечер в кают-компании вышел длинным. Полтавское офицерство, три месяца смотревшее на мои чудачества кто с интересом, кто со скукой, проводило меня так, что стало ясно: корабль успел счесть меня своим – а это на флоте даётся не быстро и отнимается ещё медленнее. Дед-механик подарил мне на прощание собственноручный чертёжик дельных мелочей миноносного котла («у их машинистов спросите, они оценят»); штурман, мой ноябрьский оппонент, долго тряс руку и просил «там, на отряде, не зарываться»; Глазов покраснел и сказал, что будет учиться у второй вахты, как у первой. Лутонин речей не говорил. Лутонин сказал мне одно, отдельно, у дверей: «На миноносце, Андрей Николаевич, вас будет четверо офицеров на полсотни душ. Там не служат – там живут одним телом. Дослужитесь до старшего офицера на большом корабле – вспомните, что этому вас выучила жестянка. Ступайте». Из его уст это было напутствие на архиерейском уровне.

Двое суток на сдачу дел, на «Полтаву», на всё. Война дала мне то, что я просил, руками человека, которому я отказал, – и теперь следовало очень внимательно понять, который из нас двоих сегодня выиграл.

– Послезавтра, Глеб, – сказал я. – Пошли. У нас с тобой ящик шампанского недопит.

Шампанское оказалось кстати вдвойне: в кают-компании его открывали в тот вечер и по второму поводу. Пошли представления к наградам за ночь на двадцать седьмое – пока не приказом, кают-компанейским телеграфом, но ему верили: Лутонину прочили Владимира с мечами, командиру – благоволение, нижним чинам – кресты, и в списках, говорят, есть фамилии с «Полтавы». Кают-компания пила за всё подряд, и за меня тоже – «за артурского лешего, который накаркал», по тосту Рощина, – и я пил со всеми и думал, что вот так, наверное, и выглядит со стороны удавшаяся жизнь: чужое тело, чужое имя, чужая война – и комната людей, которым с тобой по пути.

Послезавтра у этой жизни начиналась новая глава, на двести тонн водоизмещения.

Глава 12
Двести сорок тонн

Сдача дел заняла сутки, прощание – вечер, а самое трудное в переводе оказалось то, чего я не предвидел вовсе: Михеев.

Вестовой явился ко мне вечером накануне, встал в дверях каюты и доложил, глядя поверх моей головы, что «согласно желанию» просится со мной. Я объяснил: на миноносце вестовых не положено, там матрос – это матрос, уголь, швартовы, подача, ледяная вода через палубу. Михеев выслушал и доложил вторично, тем же голосом: согласно желанию. Просится. Со мной.

– Да зачем тебе это, Михеев? Тут – броненосец, печки, гусь на Рождество. Там утонуть – простейшее дело.

Михеев подумал. Видно было, как мысль ходит у него под большими ушами, подыскивая слова.

– А кто ж за вами глядеть будет, вашбродь? – спросил он наконец с искренним недоумением. – Вы ж без догляду – никак. Ватник вон чуть не забыли.

Аргумент был неотразим. Я подал рапорт о переводе матроса второй статьи Михеева на «Сторожевой» – строевым, без всяких вестовых, о чём честно его предупредил. Михеев просиял так, словно его произвели в боцманы.

У Успенского я был с прощальным рапортом четверть часа. Командир говорил о службе, о том, что аттестацию мне напишет такую, «какую тут не всякому кавторангу пишут», и уже отпустив меня, у самых дверей, спросил:

– А скажите, Андрей Николаевич… тогда, в ноябре. С запиской вашей. Если б я дал ей ход – что-нибудь переменилось бы?

Я посмотрел на него – старого, грузного, с усталыми умными глазами – и соврал единственный раз за всю нашу с ним службу:

– Не знаю, Иван Петрович.

Потому что правда – «нет, не переменилось бы ничего, ваша инстанция была не той инстанцией» – утешила бы его меньше, чем моё «не знаю». А он заслужил утешение. Его «полагал бы полезным» стояло теперь, после ночи на двадцать седьмое, в одном ряду с лучшими резолюциями этой эскадры, и он знал это, и весь штаб знал.

Карцев пришёл прощаться со свёртком. В свёртке оказался его собственный цейсовский бинокль – старый, тёртый, с трещинкой на ободе окуляра.

– Бери. У меня казённый есть, а этот – рука к нему привыкла, жалко, пусть лучше твоя привыкает. На жестянке без своего стекла нельзя. – Он поправил очки и прибавил ворчливо: – И вот ещё что. Мины ставить будут много – и мы, и они. Гляди на воду, Маринин. Всё время гляди на воду. Это тебе вся моя минная наука в одной строке.

С Лобовым мы прощались на баке, у шестидюймовой башни, которую он три месяца гонял моими ночными тревогами. Старик долго молчал, перекладывая рукавицы из руки в руку, потом сказал:

– Вы там, вашбродь, на жестянке-то… поаккуратней. Народ там лихой, а только лихость – она без присмотру дурная. Вы у нас тут к присмотру привыкши. – Он помолчал и добавил главное: – А за башню не беспокойтесь. Две сорок держим. Будем держать и две.

– Верю, Ерофеич. И вот что. Кошки твои – ты их слушай и дальше. Заскребут про «Полтаву» – пиши мне на отряд, хоть с оказией, хоть как. Я твоим кошкам, может, единственный на эскадре полный кавалер доверия.

Боцман посмотрел на меня долго, по-стариковски, и в первый раз за всё знакомство улыбнулся – углом рта, как улыбается человек, лет двадцать этого не делавший.

– Запишем-с, – сказал он.

Это было лучшее, что я увозил с «Полтавы»: дело, которое не умирало с моим уходом. Тревоги жили в расписании, сеть – в приказе по эскадре, замеры – на доске в батарейной палубе, и Калашников с конкурентами из второй вахты резались за секунды уже без всякого моего участия. Машина крутилась сама, ради этого всё и затевалось.

Рощин провожал меня до трапа. Шампанское было допито накануне, слова сказаны, и теперь он просто стоял и смотрел, как вестовые подают в катер мой сундучок.

– Слушай, заноза, – сказал он вдруг. – А ведь я тебе завидую. Нет, серьёзно. Ты едешь туда, где всё просто: вот море, вот японец, вот мина. А я остаюсь тут считать, какая сволочь у меня в подаче медленнее наводки… – Он сгрёб меня за плечи, тряхнул. – Воюй, Андрюша. И это… пиши, что ли. Кают-компанейским телеграфом.

Катер отвалил. «Полтава» уходила назад и вверх – серая стена борта, сетевая борода, знакомые до заклёпки шлюпбалки, – и я смотрел на неё, пока не запретил себе смотреть. Три месяца. Лучшая каюта в моей жизни, в обеих. Самая длинная вахта.

У этого корабля было в моих книгах своё будущее, и я знал его до последней страницы: год боёв, Жёлтое море, потом расстрел с суши в гавани, в ноябре, одиннадцатидюймовыми, рядом с «Палладой» и остальными. Та страница в моём новом календаре была ещё не написана, и переписывать её я собирался не отсюда, не с полтавской палубы – с той, куда ехал. Большие корабли этой войны спасались маленькими – таков был один из её невыученных уроков, и у меня имелся год, чтобы выучить его за всех.

* * *

«Сторожевой» встретил меня запахом – углём, горячим маслом, мокрым сукном, – и теснотой, по которой я, оказывается, скучал.

Огарёв принял мой рапорт на юте, выслушал по форме, а потом сгрёб мою руку обеими своими и сказал не по форме:

– Ну, слава богу. Я уж думал, сгниёте на вашем утюге.

Командиром он стал законным: Киткина списали по болезни на север, врио сняли, и теперь на фуражке Огарёва сидел свежий чехол, а в голосе – новая, чуть удивлённая хозяйская нота человека, который год шёл к своему кораблю и всё не верит, что дошёл. Офицеров на «Сторожевом» было теперь четверо, как и положено: командир, я – вахтенным начальником, минный офицер мичман Дитерихс – двадцать два года, восторжен, бесстрашен и до зубовного скрежета аккуратен с механизмами – и судовой механик Зарубин, молчаливый человек с глазами мученика, у которого в заведовании были котлы с норовом и машина, требовавшая рук.

Дитерихс в первый же день потащил меня к аппаратам – показывать хозяйство, и показывал его так, как показывают невесту: вот, извольте видеть, прибор Обри выверен, вот курки, вот мины – он говорил «мои мины» – со свежей смазкой. Восторженность его меня сперва насторожила – восторженные на войне горят первыми, – но за восторгом обнаружилась хватка. Журналы велись образцово, расчёт у него работал молча и быстро, и кондуктор – тот самый пожилой, что в декабре стоял у аппарата, сложив руки, – поглядывал на своего мичмана со сдержанной гордостью мастера, у которого удался подмастерье.

Зарубину я в первый вечер передал чертёжик деда-механика. Молчаливый Зарубин развернул листок у свечи, долго смотрел, потом сказал первую при мне длинную фразу: «Это по питательной части… умно. Передайте Аристарху Саввичу – кланяюсь». И ушёл к себе в машину, и с того вечера у меня в машинном отделении был союзник, добытый чужим умом и одним листком бумаги. Дед-механик знал, что дарил.

Полсотни нижних чинов я принял за два дня – по фамилиям, по лицам, по ухваткам. Сигнальщик Жилин, мой знакомец по декабрьскому походу, встретил меня как родного и в первый же вечер, смущаясь, спросил, правда ли, что «вашбродь мину сеткой словили». Я подтвердил. К утру, по докладу Михеева, на нижней палубе ходила уже полная сага: и про сетку, и про тревоги, и про то, что новый вахтенный начальник «войну сосчитал наперёд по книжкам». Последнее было ближе к правде, чем хотелось бы, и я велел Михееву саги не множить. Михеев ответил «слушаюсь» с честными глазами, и к вечеру сага обогатилась эпизодом про японского фотографа.

Принимал я и бумажное хозяйство – вахтенные журналы, расписания, приказы по отряду, – и в этих бумагах нашёл то, чего не ждал: свою собственную тень. Схема ночной атаки «из мёртвой полосы заката», перерисованная чьей-то рукой с огарёвского журнала, лежала в папке приказов по отряду с пометкой «принять к руководству». Декабрьская наша с Огарёвым самодеятельность стала отрядным наставлением, пока я ходил по штабам. Дитерихс, увидев, что я разглядываю схему, доложил с гордостью: «По ней теперь все ходят. Называется – огарёвский заход». Огарёвский. Я мысленно поаплодировал судьбе: она расставляла авторство мудрее любого начальства – командиру наставление, и точка. Мне хватало барометра.

Жизнь на миноносце была устроена просто, как лом, и тяжела, как лом же. Спали не раздеваясь – не из готовности, из холода. Железо промерзало насквозь, и угольные печки в кубрике и командирской каюте грели как раз настолько, чтобы чернила не замерзали. Ели все одно и то же – офицерского стола на «соколах» не водилось, камбуз был один на всех, и борщ в нём был честный, флотский, с той разницей от полтавского, что есть его приходилось, упёршись коленом в переборку. Вахта на ходу в феврале – это сорок минут, после которых человек перестаёт чувствовать лицо, и смена, которая стоит её за тебя, пока ты отогреваешь руки о кружку, – это технология выживания, а не любезность. Михеев, к слову, в строевые вписался стремительно и через неделю был уже общий любимец: его дар появляться с горячим в самую нужную минуту на миноносце оценили выше всякой саги.

И я втянулся в эту жизнь со скоростью, которая меня самого удивила. Тут не было ни кают-компанейских шахмат, ни штабных бумаг, ни Ставрова с чаем – тут было дело, голое, как зимнее море, и люди, с которыми это дело делалось. Через неделю я ловил себя на том, что «Полтава» вспоминается, как прошлая жизнь. Вторая прошлая. Я начинал коллекционировать прошлые жизни, как иные коллекционируют ордена.

* * *

Боевую работу отряд получил быстрее, чем я ждал, – и работа была та самая, ради которой я сюда просился.

После ночи на двадцать седьмое минная война пошла с обеих сторон сразу, наперегонки. Наши заградители выставляли крепостные заграждения у подходов; японцы, по всем признакам, готовили свои банки на наших путях; и между этими двумя невидимыми огородами ходили мы – дозором, охранением, разведкой. Работа без реляций: о ней не пишут в газетах, за неё редко награждают, и на ней, как я знал из книг, выигрывается и проигрывается вся блокадная война. Кто владеет ночью и минным полем – тот к лету владеет морем.

Пятого февраля «Амур» выходил на минную постановку, и «Сторожевой» с «Расторопным» ходили в охранении. Минный заградитель – самое беззащитное существо в военном море: тихоходен, набит минами по жвака-галс, и всякий, кто его поймает за работой, получает фейерверк на полнеба. Мы ходили мористее, парой, тёмные, без огней, и я четыре часа простоял на крыле мостика, слушая море так, как не слушал его ни разу в той жизни: ушами, кожей, затылком. Ночь постановки была безлунная, мглистая, и «Амур» работал в ней, как работает хороший вор: тихо, быстро и без света. Сам заградитель я разглядел толком только при выходе, в сумерках: высокий, нескладный, двухтрубный минный транспорт обманчиво мирного вида – и смертельно опасный для всякого, кто понимал, что у него в трюмах. Минёры на эскадре говорили о нём с нежностью; Карцев в своё время вздыхал о его минных палубах, как о консерватории. Нам с «Расторопным» на эту ночь полагалось быть его тенью и щитом.

Мы держались мористее, на малом, и слышали его работу больше, чем видели: глухой размеренный всплеск за кормой заградителя – мина, всплеск – мина, и так час за часом, по линии, известной только его штурману. Я считал всплески по привычке считать всё. На сорок третьем сбился: Жилин тронул меня за рукав – ему почудился дым на зюйде. Дыма не было, было облако, но следующие полчаса мы простояли со стиснутыми зубами, и сорок четвёртый всплеск я услышал как личный подарок.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю