444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Левиафан Кейн » Лейтенант (СИ) » Текст книги (страница 10)
Лейтенант (СИ)
  • Текст добавлен: 30 июля 2026, 21:31

Текст книги "Лейтенант (СИ)"


Автор книги: Левиафан Кейн



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 17 страниц)

Глава 14
Командующий

Две недели между брандерами и Макаровым я потратил на одно-единственное дело, и дело это снаружи выглядело как разговоры.

Разговор с Огарёвым – за картой, вечером, как бы о брандерной ночи: а ведь как удачно вышло, Владимир Семёныч, что мы той ночью ходили парой и что «Расторопный» знал наш курс наизусть; а ведь возвращающимся из дальней разведки такой же пары у своих берегов нет; а ведь самое битое место всякой разведки – последние мили до дома, на рассвете, когда уголь к концу, люди никакие и противник знает, куда ты идёшь. Огарёв слушал, мрачнел и заканчивал мои мысли сам – это он умел лучше всех моих здешних знакомых.

– Стало быть, ждать их надо не у дома, – сказал он на третьем моём «а ведь». – У дома их ждёт японец. Ждать надо в стороне, откуда японец не ждёт никого… – он повёл пальцем по карте и остановился сам, без подсказки, почти там же, где останавливался мой палец на этой карте за сутки до того, в одиночестве. – Вот тут. Со стороны рассвета. У них солнце в глазах будет наше.

– Запишите, Владимир Семёныч. Это отрядная мысль просится.

– Просится, – согласился Огарёв и посмотрел на меня со своей кривой ухмылкой. – Заметьте, Андрей Николаевич, до чего удобно с вами думать: думаешь вроде сам, а выходит – как у вас. Фокус когда-нибудь покажете?

– Никакого фокуса. Я просто заранее знаю, что вы умный.

– Тьфу, – сказал Огарёв удовлетворённо, и мы сели чертить.

Разговор с начальником отряда – это уже вёл Огарёв, своим сорванным голосом, со своей бумагой: предложение о порядке встречи возвращающихся разведчиков парой дежурных миноносцев в назначенном квадрате. К бумаге была приложена схема. Схему чертил Дитерихс – у мичмана оказалась рука чертёжника, – а думали над ней мы втроём, и от «огарёвского захода» в ней была преемственность, видная всякому: тот же принцип, что у атаки из тёмной полосы, только вывернутый к обороне. Встречающая пара ждёт не там, где ждёт противник, – мористее точки рассвета, со стороны солнца.

Начальник отряда бумагу прочёл, схему оценил и наложил резолюцию, которой я в этом веке уже наслушался: «полезно; по возможности». По возможности. Возможность, как всегда, должна была наступить после первой крови.

Я записал это без злости – злости на «по возможности» у меня не осталось ещё с циркуляра. Машина не виновата, что она машина. Виноват тот, кто знает расписание поездов и не успевает к стрелке. Я успевал: до стрелки оставалось двенадцать дней, и у меня в запасе был человек, который умел превращать «по возможности» в «исполнить». В запасе не у меня лично – у всей этой эскадры, у крепости, у России на этом театре. Просто из всех перечисленных одно я знал точно: никто, кроме меня, не понимал пока, до какой степени всё здешнее будущее стояло на одном немолодом человеке в простом пальто – и на тридцати четырёх днях его календаря.

Человек ехал к нам через Сибирь со скоростью двадцать вёрст в час.

Тем временем война напоминала о себе ежедневно, мелким и не мелким. Двенадцатого крейсера выбегали на перестрелку с подошедшим Того – полчаса грома с дальней дистанции, без решающего; в тот же день пришла дурная весть: «Внушительный», прижатый у Голубиной бухты крейсерами Дэвы, затоплен своей командой. Командир счёл себя отрезанным, открыл кингстоны и свёл людей на берег, не приняв боя. Отряд ходил чернее тучи, и суд над этим решением шёл по всем кают-компаниям. Я в него не лез. Мой бухгалтер видел в потере своё: миноносец шёл один, без пары, без поддержки, и решаться командиру пришлось в одиночку. Для моей проповеди о парах эта потеря была аргументом страшной силы, и я ненавидел себя за то, что бухгалтер отметил это раньше, чем человек отгоревал.

Письмо матери я в те дни получил и перечитал трижды: она писала, что молится, что Машенька вырезает из газет всё про Артур и завела альбом, и что в Кронштадте по церквам служат молебны о флоте. Альбом. Где-то на другом конце земли девочка-гимназистка клеила в альбом газетные строчки про мою войну. Я написал в ответ полстраницы – что жив, что служба идёт, что миноносец наш ходит хорошо, – и впервые добавил отдельно для Машеньки два слова про то, как выглядит зимнее море на рассвете. Пусть в альбоме будет хоть строчка не из газет.

Пары мы с «Расторопным» тем временем отработали до автоматизма – благо «по возможности» не запрещало учиться. Трижды выходили на рассвете в свой квадрат, мористее точки восхода, и трижды «встречали» условных своих: расхождение, опознание, прикрытие отхода. На третьем выходе Жилин опознал «своего» за четыре мили по манере дымить. Я записал в книжку: готовы. Не хватало одного – приказа, который превратил бы учение в службу.

* * *

Двадцать четвёртого февраля, с утренним поездом, в Порт-Артур приехал Макаров – и я, стоявший в тот час на стенке Восточного бассейна по делам погрузки, видел исторический момент так, как его не видел ни один из моих учебников: со спины, через головы, мельком.

Утро было серое, с мокрым снегом, и снег этот таял, не долетая до земли, – день как день, ничем не отмеченный в небесной канцелярии. Меня всегда занимало в исторических датах это: их будничная погода. Внутри учебника день приезда Макарова набран жирным. Внутри самого дня шёл снег, у пристани ругались из-за места две шаланды, и часовой у пакгауза маялся зубом.

На вокзале гремел оркестр. Толпа – офицеры, чиновники, дамы, нижние чины, китайцы-зеваки – стояла плотно, как на крестном ходе. Из вагона вышел невысокий плотный старик с раздвоенной бородой, в простом пальто, оглядел всё это великолепие – и, по рассказам очевидцев, поздоровавшись с начальством, спросил первым делом не о парадных вещах, а о доке: готов ли кессон для «Цесаревича». После чего сел в коляску и уехал не в отведённую резиденцию, а в порт.

Подробности дня расходились по эскадре со скоростью, какой не знал ни один семафор, и обрастали в пути живописными деталями: где-то Макаров уже снял с должности трёх интендантов, где-то собственноручно пробовал на зуб уголь, где-то обещал выпороть подрядчика. Я слушал и отделял правду от фольклора без труда – правда была у меня тридцать лет как законспектирована. Но самый фольклор был симптомом: эскадра сочиняла себе командующего, по которому стосковалась, – деятельного, скорого, грозного к тыловым и своего к строевым. Сочиняла и тем самым обещала ему слушаться. Половина макаровских реформ, если по-честному, держалась на этом авансе.

К полудню эскадра знала о новом командующем три вещи. Что флаг он поднял не на броненосце – на «Аскольде», крейсере, который ходит, а не стоит. Что в доках он был раньше, чем в штабе. И что инженеров и мастеровых он привёз с собой два вагона, а бумаг – один портфель.

На «Сторожевом» новость обсуждали за обедом, всем железом сразу – перегородок наш камбуз не признавал. Зарубин высказался в том смысле, что командующий, который начинает с дока, – это командующий от бога; Дитерихс цитировал «Рассуждения по вопросам морской тактики» страницами, к месту и не к месту; Михеев, подавая, сиял молча, как самовар. Скепсиса не держал никто. Я слушал и думал, что эскадра за один день получила то, чего я не мог ей дать всеми своими тревогами: веру в верх. Низы у неё к февралю уже были, теперь становился верх.

К вечеру случилось четвёртое, и четвёртое стоило первых трёх: «Ретвизан» сняли с мели. Подготовка шла неделями, прилив был расчётный, Макаров тут был ни при чём и сам бы первый это сказал – но корабль, две недели сидевший у всех на глазах калекой, пополз с банки в гавань в день приезда нового командующего, и эскадра выдохнула: знак. Я не верил в приметы. Я верил в совпадения, которые работают лучше приказов, – а это совпадение за один вечер сделало для духа эскадры больше, чем месяц реляций.

– Везучий, – сказал Зарубин за ужином, и в его устах это было целое богословие.

– Везучий – это который готовился, когда другие спали, – проворчал Огарёв. – Вон, Андрея Николаевича спросите. Он по этой части у нас первый.

– А я скажу, – неожиданно встрял Дитерихс, у которого от событий дня горели уши, – что нам всем теперь стыдно жить по-старому. Вот увидите: через неделю эскадра будет выходить в море. Вся. На эволюции. Помяните моё слово!

– Помянем, мичман, – сказал Огарёв. – Особливо если на тех эволюциях нас с вами не утопит какой-нибудь энтузиаст маневрирования. Эскадра год от стенки не отлипала, у неё повороты, как у свадебного поезда.

Я промолчал. Про человека с раздвоенной бородой я знал то, чего не знал никто за этим столом: что везения ему отпущено тридцать четыре дня и что отсчёт пошёл сегодня. В моих книгах этот срок стоял непреложно, как камень, и весь мой год, вся моя зима, все мои сети и тревоги были, если честно перед собой, только подступами к этой одной дате. Тридцать первое марта. Я смотрел на ликующую эскадру и держал своё знание, как держат на весу полное ведро. Не расплескать. Донести до дела.

* * *

Смотр миноносцам Макаров устроил на третий день – если слово «смотр» вообще годилось для того, что он устроил.

К смотру отряд готовился сутки – и готовился наоборот: не красили и не скоблили, а наоборот, прятали поглубже всё парадное. Слухи с больших кораблей донесли уже, как новый командующий смотрит корабли: краску не хвалит, спрашивает дело. Огарёв, послушав слухи, распорядился коротко: «Ничего не наводить. Показываем, как живём». Решение было рискованное и единственно верное – как большинство огарёвских решений.

Никакого фронта, никаких белых перчаток. Командующий пришёл на отряд утренним катером, с одним флаг-офицером, влез на «Выносливый», потом на «Властный», спускался в машины, щупал котельную обмуровку, разговаривал с кондукторами – с кондукторами дольше, чем с офицерами, – и задавал вопросы, от которых вытягивались не по уставу, а по существу: сколько часов держите полный пар, чем заделываете трубки, когда последний раз стреляли миной и куда она пошла. Командир «Властного» – лейтенант Карцов, однофамилец моего полтавского минёра, к которому я так и не привык, – вышел после этого разговора, по слухам, мокрый, как из бани, и счастливый, как именинник: командующий нашёл его машину «приличной». Слово «приличной» отряд к вечеру носил, как кокарду.

До «Сторожевого» он добрался к полудню. Поднялся – мы встретили по форме, – оборвал рапорт Огарёва на втором предложении («это я читал, дальше»), прошёл к аппаратам, к орудиям, заглянул в машину к Зарубину и вышел оттуда удовлетворённо-хмурый, что у него, как мы уже поняли, было высшей оценкой.

У минного аппарата он задержался. Спросил кондуктора – не Дитерихса, кондуктора, – который из аппаратов стрелял по брандеру. Старик показал. Макаров тронул трубу рукой, как трогают лоб лошади, и сказал «добро» – и кондуктор наш после этого «добро» неделю ходил так, словно его причислили к лику.

А у самого трапа командующий вдруг повернулся ко мне. В упор, со своим знаменитым прищуром, от которого, по мемуарам, потели жандармы и министры.

– Маринин?

– Так точно, ваше превосходительство.

– Это вы – лейтенант с сетью.

Это не было вопросом, и отвечать я не стал – стоял смирно. Макаров рассматривал меня секунды три, как рассматривал час назад котельную обмуровку.

– Доклад о поимке мины я читал, – сказал он. – Дельно написано: без геройства, с пеленгами. Так и пишите впредь. – И, уже взявшись за поручень: – Тревоги ваши полтавские тоже читал. Почему «ночных» вычеркнули?

Секунду я решал, что дороже – гладкость или правда. С этим человеком вопрос решался сам.

– Не я вычеркнул, ваше превосходительство. Вычеркнули там, где слово «ночных» нервировало.

– А. – Макаров не удивился. Он, судя по всему, знал эту механику лучше моего. – Ну, теперь не нервирует. Теперь бодрит.

Полсотни человек на палубе «Сторожевого» запоминали этот разговор для внуков. А командующий уже шёл к трапу и уже у трапа, натягивая перчатку, спросил – без перехода, в пространство между мной и Огарёвым:

– Чья мысль – встречать разведчиков парой со стороны солнца?

Пауза вышла короткой, но содержательной. Огарёв сказал: «Отрядная разработка, ваше превосходительство», – и это была правда. Я сказал: «Командира, ваше превосходительство», – и это тоже была правда. Макаров посмотрел на нас обоих по очереди, и в прищуре его мелькнуло что-то очень понимающее.

– Отрядная, – повторил он. – Хорошо, когда мысль отрядная: её не жалко исполнять. Схему вашу я видел у начальника отряда – с резолюцией «по возможности». – Он договорил уже с трапа, не оборачиваясь, тоном, каким диктуют писарю: – Объявите: возможность наступила. Пары встречи – с завтрашней ночи. Расписание – мне на стол к вечеру.

Катер отвалил. Огарёв посмотрел ему вслед, потом на меня, и сказал с чувством, негромко:

– Вот так это делается, Андрей Николаевич. Учитесь. Двадцать лет служу – первый раз вижу, чтобы «по возможности» умерло за восемь секунд.

– За восемь секунд оно умерло у нас на палубе, Владимир Семёныч. А готовилось к смерти две недели – вашей бумагой, дитерихсовским чертежом и тремя учебными выходами. Командующему осталось только подписать готовое. На том и стоит вся его скорость: он подписывает готовое, а у кого не готово – у тех он спрашивает, почему.

Я учился. Я смотрел вслед катеру с такой жадностью, что глазам было больно. Тридцать с лишним лет я читал об этом человеке; теперь он прошёл в трёх шагах, спросил о моей схеме и убил резолюцию, на которую у меня не было управы. Так работал Макаров, и так предстояло работать с Макаровым: не пророчествами, не записками через головы, а готовыми отрядными мыслями, положенными там, где он ходит. Он ходил везде. В этом был мой шанс – и шанс этой эскадры.

И ещё одно я унёс с того получаса, и это одно было важнее всего. Он молодой. Не по годам – по ходу. Пятьдесят пять лет, борода в седине, а по трапам бегом, и мысль бегом, и от него на корабле оставался след, как от свежего ветра в задраенном отсеке. После его получаса наша палуба ещё час разговаривала вполголоса, торопливее обычного, и кондуктор у аппарата дважды без приказа протёр и без того сухую трубу – заразился спешкой, которой минуту назад не было. Тридцать четыре дня, говорили мои книги. Я смотрел на этот свежий ветер и впервые за зиму чувствовал не страх перед датой, а злость на неё. Хорошую, рабочую злость, какой хватает надолго.

* * *

Назавтра, двадцать пятого, с темнотой, в дальнюю разведку к островам уходили двое: «Решительный» и «Стерегущий».

Команды на разведку расписывал штаб, и в этой росписи не было ничьей злой воли, обычная очередь. Я знал из книг, что очередь ляжет именно так, и всё равно, читая приказ, испытал короткое глухое сопротивление материала: до последнего часа теплилась дурацкая надежда, что новое расписание перетасует и эту колоду. Не перетасовало. Большие узлы держались своего.

Приказ привёз с берега вечерний катер, и я прочёл его через плечо Огарёва, уже зная каждое слово: осмотреть острова, выяснить базирование миноносцев противника, к рассвету вернуться. Подписи, время, два названия. Бумага как бумага – таких за войну будут сотни.

В моих книгах эта бумага была некрологом.

Я ушёл с ней – мысленно – на ют и там, в одиночестве, проделал упражнение, которое за зиму стало моей главной гимнастикой: разложил будущее на то, что менять нельзя, и то, что можно. Нельзя: выход состоится, встреча с четырьмя истребителями состоится, бой состоится – это большие узлы, их не сдвинуть, не выдав себя и не сломав всю разведочную службу. Можно: чтобы у боя был свидетель с минами; чтобы отрезанные знали, что к ним идут; чтобы у японцев на третьем часу драки появилась причина оглядываться через плечо. Расписание встречи, подписанное Макаровым, превращало «можно» в «приказано», и большего попаданцу не даёт ни одна книга.

– Встречающей парой по новому расписанию заступаем мы с «Расторопным», – сказал Огарёв, складывая приказ. – Квадрат – по схеме, время – с пяти утра. Андрей Николаевич, вы у нас глазастый и невыспавшийся, стало быть, как всегда. Прошу на мостик к четырём.

– Есть к четырём.

Огарёв ушёл распоряжаться. А я остался на юте и смотрел, как в густеющих сумерках вытягиваются к выходу два низких силуэта – первым «Решительный» под брейд-вымпелом Боссе, за ним «Стерегущий», – как прошли они створ, как растворились в сером.

С «Решительного», проходя, нам отмахали ручным семафором: «до встречи». Обычная меж миноносцами вежливость; сигнальщик ихний и не знал, как читалось это на нашем мостике этой ночью. До встречи. Так точно, братцы. В том и замысел.

На «Стерегущем» уходили в ночь лейтенант Сергеев, ещё один лейтенант, мичман, инженер-механик и сорок восемь нижних чинов, из которых я знал по именам четверых – тех, чьи фамилии в моих книгах стояли в самом коротком на свете списке: «спасены японцами». Остальных списков история не оставила – только братскую цифру.

Сергеева я знал и лично – шапочно, по отрядным делам: серьёзный, исполнительный, в командирах без году месяц, с того же января, что и вся эта война. Третьего дня мы курили рядом на стенке, и он расспрашивал про брандерную ночь – дельно, по-штурмански, про пеленги и дистанции. Я отвечал и не знал, куда девать глаза. Есть особый род мерзости в том, чтобы смотреть на живого человека через его некролог; за зиму я научился с этим жить, но привыкнуть не привык и надеялся не привыкнуть никогда.

Я стоял и провожал их, как не провожал ещё никого в обеих жизнях: с ненавистью к собственному знанию и с холодным, выверенным за зиму расчётом против него. Расписание встречи подписано командующим. Квадрат выбран по моей схеме, мористее точки рассвета, со стороны солнца. Пары заступают с пяти. Всё, что могла сделать арифметика, было сделано; остальное предстояло делать железу и людям, и я был теперь, слава богу, не пророком при этой истории – я был железом и людьми.

В четыре утра я поднялся на мостик. Ночь стояла серая, мглистая, с зыбью от зюйда.

«Сторожевой» и «Расторопный» снялись тихо, без огней, и легли на курс к своему квадрату. Машина стучала ровно. Михеев принёс чай и не ушёл – встал у обвеса, рядом, молча: его барометр показывал бурю. Жилин на крыле уже врос в свой сектор. Дитерихс доложил с юта о готовности аппаратов голосом человека, который этой ночью не намерен промахиваться. Я проверил всё, что проверялось, – связь с «Расторопным», ракеты, прогретые орудия, – и встал к биноклю.

Где-то там, у островов, уже разворачивались домой два миноносца, и навстречу им, отрезая от Артура, выходили из мглы четыре японских истребителя, которым в моих книгах было отведено по странице, а «Стерегущему» – по главе.

Пять ноль-ноль. Квадрат. Стоп машина – дрейфуем, слушаем. Зыбь толкала в скулу, мгла лежала ровно, и где-то за ней, в получасе хода, лежала точка рассвета, на которую выйдут – должны выйти – двое наших.

Ждём.

Посмотрим, что им отведёт эта ночь.

Глава 15
Стерегущий

Гром пришёл с зюйда в шесть часов одиннадцать минут – время отметилось механически, по часам Буре, раньше всякого понимания.

До того был час ожидания, и этот час стоил мне дороже многих боёв. Квадрат. Дрейф. Машина на самом малом, чтобы не остывала. Рассвет подбирался к мгле снизу, серым по серому, и каждые пять минут я говорил себе, что отсутствие стрельбы – это хорошо, и каждые пять минут себе не верил. В книгах бой начинался около шести. Часы показывали без четверти. Без десяти. Без пяти. Я стоял неподвижно, держа руки за спиной, и Михеев, принёсший чай, посмотрел на моё лицо и унёс кружку обратно.

Орудийный гром. Дальний, частый, мелкокалиберный – голос миноносного боя, ни с чем не путаемый. Он шёл из мглы, из той стороны, где лежал Ляотешань и где должны были – должны были, по всем расчётам, уже миновав опасную полосу, – возвращаться домой двое наших.

Той же минутой, дальним фоном, заговорило и другое – тяжко, размеренно, со стороны крепости: раз, ещё раз. Перекидная стрельба: японские броненосцы из-за Ляотешаня начинали свой первый концерт по городу и гавани. Это тоже стояло в моих книгах этим же утром – у войны выдался густой день. Но перекидная была не моя забота. Моя гремела ближе.

– Слышу стрельбу! – Жилин, секундой позже меня.

– Слышу, – сказал я и повернулся к Огарёву.

Командир уже стоял рядом – он этой ночью так и не спускался. Квадрат встречи нам нарезали мористее точки рассвета; стрельба гремела к норду от нас, ближе к берегу, в полосе, через которую разведчикам лежал последний отрезок дороги домой. Всё, как в книгах. Всё, как в расчёте. Только в книгах в этой полосе никого не было, кроме своих и чужих, а в расчёте были мы.

По уму, по всем писаным правилам, следовало запросить «Расторопного», доложить ракетой на станцию, дождаться подтверждения. По уму войны – не следовало ничего, кроме одного. Огарёв потратил на это «одно» ровно столько времени, сколько занимает вдох.

– Курс норд, оба полный, – сказал Огарёв. – «Расторопному» – следовать за мной. Боевая тревога.

«Сторожевой» развернулся на пятке и пошёл на гром.

Внизу, в машине, Зарубин уже знал всё без слов – по тому, как легла стрелка телеграфа. Из люка кочегарки рванул чёрный дым: кидали от души. Палуба ожила бегом без топота – за месяц войны люди выучились бегать по железу так, что слышен был только сам корабль: машина, форсунки, зыбь в скулу.

Двадцать два узла – всё, что было у капризных котлов Ярроу, и Зарубин выжимал из них двадцать два с половиной. Мгла редела; зыбь била в скулу, обдавая бак; впереди, над серой полосой горизонта, уже различались вспышки, точечные, злые, и среди них один растущий дым, чёрный, неподвижный, дым корабля, который не идёт.

Который стоит. Под огнём.

– Вашбродь… – Жилин, не отрываясь от бинокля, забыв все формы доклада: – Двое наших… один прорывается, к дому идёт, по нему четверо бьют вдогон… второй – стоит. Парит. Это «Стерегущий», вашбродь, по трубам вижу. Стоит!

Стоит. Шесть сорок утра. По моим книгам – всё по расписанию, минута в минуту: «Решительный» с избитой машиной прорывается к Артуру, «Стерегущий» с перебитыми паропроводами замирает посреди полосы, и четыре японских истребителя, бросив погоню за первым, заворачивают на второго – делить добычу.

Расстояние до них было миль семь. Двадцать минут полного хода. В книгах у «Стерегущего» оставалось около часа жизни, и из этого часа сорок минут он дрался один. Сегодня – двадцать минут, если котлы выдержат, если мы не опоздали уже сейчас, на этой первой миле.

По моим книгам, дальше у этой главы не было вариантов.

Посмотрим.

* * *

Мы вывалились на них из рассветной стороны – оттуда, откуда нас не ждали, потому что со стороны рассвета не приходит никто.

За двадцать минут гонки я успел сделать всё, что положено, и ещё одно сверх того. Положенное: расчёты у орудий, аппараты к выстрелу, доклад ракетами на станцию, «Расторопный» – в пеленг, уступом. Сверх того: я снял с себя – усилием, физически ощутимым, как снимают намокшую шинель, – всё книжное. Все схемы того боя, все стрелки на тех картах. Они были про другой бой, про бой без нас. Этот предстояло читать с листа.

Картина открылась разом, вся: «Стерегущий» – низкий, окутанный паром, с сорванной трубой, огрызающийся одним уцелевшим орудием; четыре истребителя вокруг него – двое держат дистанцию и бьют, третий заходит с кормы, четвёртый, отвалив, добивает вдогон уходящего «Решительного». Чёрная вода в столбах. И солнце – наше солнце, только что вставшее, бьющее им в глаза.

– По заходящему с кормы – огонь! – Голос Огарёва. – Дитерихс – аппараты к выстрелу! Андрей Николаевич – дистанции!

Дальше – зёрнами.

Наши носовые ударили. Сразу, без пристрелки – дистанция была наглая, миноносная: кабельтовых двенадцать и таяла.

Японцы нас увидели с опозданием в полминуты. Полминуты на войне – это состояние. Заходивший с кормы «Стерегущего» истребитель – узкий, четырёхтрубный, «Акэбоно» или «Сазанами», в этой свалке было не до чтения имён – шарахнулся от накрытия и покатился влево, ломая свой заход.

По нам ответили – все, кто мог. Вода встала у бортов; что-то с дрянным визгом прошло над мостиком; на баке коротко вскрикнули и тут же отозвались «есть, легко!» – осколком чиркнуло подносчика. «Сторожевой» нёсся сквозь эти всплески, не сворачивая, потому что сворачивать было некуда: за нашими спинами никого больше не было, мы и были та подмога, на которую час молился избитый корабль впереди.

– «Расторопный» – справа! Работает по дальнему!

Пара. Вот что меняло геометрию: нас было не один. Двое свежих, с полным боезапасом, из солнца – против четверых, час как дерущихся, с расстрелянными погребами и с добычей, которую вдруг стало некогда брать. Вся моя февральская проповедь, вся бумага с дитерихсовским чертежом, все три учебных рассвета сошлись в одну простую вещь, видимую сейчас с любого мостика на этом куске моря: русских двое, и за двоими – берег.

– Мина! – Дитерихс с юта, звонко, как на экзамене: – Аппарат наведён!

– По головному из двух – пли!

Толчок. Шипение. И – следом, не дожидаясь результата, Огарёв в трубы: «Лево на борт!» – потому что по нам уже пристрелялись и вода вставала ближе и ближе.

Мина прошла у японца за кормой – он увернулся, гибко, по-кошачьи: эти четверо умели всё, что умели мы. Но увернулся он от боя: разворот вынес его из свалки, и обратно он уже не повернул. Сигналы запестрели у них по фалам; двое, бившие «Стерегущего» с дистанции, прекратили огонь; и все четверо, набирая ход, потянулись на зюйд, к своим, унося пробоины и оставляя нам поле.

«Расторопный» проводил их вдогонную серией – больше для души, чем для дела, – и встал в циркуляцию мористее: прикрывать. Мы покатились к «Стерегущему». Между нами и им лежало с полмили чёрной воды, и эта вода была самой длинной в моей жизни: с каждой саженью корабль впереди показывал всё больше из того, что с ним сделали шестьдесят минут одиночества против четверых.

Не потому, что мы их били. Мы их только царапали. А потому, что у миноносного боя своя арифметика, и они считали её мгновенно: добыча перестала быть бесплатной, у русских подмога, у подмоги мины, день разгорается, и где-то за горизонтом уже дымят разбуженные ракетами крейсера. Брать «Стерегущего» стало дорого. Они снялись с торга.

В семь часов четыре минуты утра бой кончился. Я записал и это время – для рапорта и для себя. Сорок с лишним минут от первого выстрела. На двадцать минут короче, чем в книгах.

В книгах за эти двадцать минут «Стерегущий» умер.

Здесь за эти двадцать минут он стоял под прикрытием двух миноносцев, и его уцелевшее орудие – кормовое, последнее, с расчётом из двух человек на всю прислугу – успело дать ещё четыре выстрела. Эти четыре выстрела не решали уже ничего и решали всё: корабль, стреляющий в семь утра, живой корабль. Право умереть у него никто не отнимал. Отняли обязанность.

* * *

Он не умер – но то, к чему мы подошли вплотную, кораблём можно было назвать только по упрямству.

Подходили медленно, со стопорённой машиной, и эти последние кабельтовы дали разглядеть всё. Палубу, перепаханную так, что не оставалось прямого метра. Орудия – кормовое цело, остальные смяты или сорваны. Мостик, от которого осталась рама. И людей: двое тащили третьего к уцелевшему борту; кто-то, сидя, перетягивал себе ногу; кто-то лежал так, как живые не лежат, – много, слишком много лежало так. Наша палуба смолкла вся, до последнего кочегара, высунувшегося из люка. Тишину рвал только пар – он шёл из перебитых магистралей «Стерегущего» с ровным, страшным, нечеловеческим свистом, как будто сам корабль не мог перестать кричать.

Труба сорвана. Борта – решето. Из пробитых паропроводов ещё сочился пар, и в этом паре, по исковерканной палубе, среди своих мёртвых, двигались живые – мало, страшно мало живых, – и один из них, держась за обвес, просемафорил нам руками, медленно, с ошибками, как семафорят контуженные: «имеем раненых. машина не действует. командир убит».

Командир убит. Лейтенант Сергеев, с которым мы третьего дня курили на стенке, погиб и в этой редакции истории – в первые же минуты, у своего мостика, как и в той. Большие узлы держались своего даже здесь, в малом. Я принял это, как принимают осколок. Сейчас не больно, больно будет после.

После – будет. Я знал за собой это устройство: в деле я не чувствовал ничего, кроме дела, и трачу положенное мне горе по ночам, малыми порциями, как трачу всё. Сейчас дела было на час, и часа этого могло не хватить: с зюйда никто не обещал нам тишины.

– Швартовые партии наверх! – командовал Огарёв. – Подходим лагом! Андрей Николаевич – примите буксирное!

Дальше был час работы, который я помню руками, спиной и горлом. Швартовы на исковерканный бак – с третьей подачи: принимать их у «Стерегущего» было почти некому. Буксирный конец – стальной, с проводником, – завели, оборвали на первой же потяжке о размочаленный кнехт, завели снова, через клюз. Раненых – тех, кого можно было двигать, – передавали к нам на тросовых беседках, по одному, через полосу чёрной воды между бортами, и каждая беседка шла медленно, чтобы не растрясти; фельдшер наш развернулся прямо на палубе, на разостланном брезенте, в кубрик не успевали носить. Михеев таскал носилки в паре с кочегаром и плакал на ходу, не замечая этого; Дитерихс, белый, как его собственный воротник, командовал на юте приёмкой так ровно, что я впервые услышал в его голосе не мичмана – офицера.

На «Стерегущий» с нашей палубы перешли четверо добровольцев во главе с боцманматом – крепить буксир, заводить пластырь на самую злую пробоину, делать ходкими хоть какие-то механизмы. Старшим из стерегущевских уцелел кондуктор-машинист – обожжённый, оглохший, он командовал на своём железе жестами и матом и не дал себя снять с корабля: «с им пойду». С ним и пошёл – на буксирном конце, в дыму, на корме, у флага. Фамилию его – Хиринский – я знал из книг, из того самого короткого списка. В книгах его спасли японцы; здесь он отказался покинуть корабль. Я смотрел на него и думал, что списки списками, а человек больше любого списка.

С зюйда дважды показывались дымы – и дважды уходили: «Расторопный» ходил между нами и горизонтом, скалясь всем бортом, а с веста уже спешило подкрепление, поднятое нашими ракетами и донесением «Решительного».

Первым из мглы вывалился «Новик» – и ход его, на пределе машин, белый бурун до клюзов, сказал всё раньше флага на стеньге: Макаров. Командующий флотом, четвёртый день в должности, шёл на крейсере второго ранга в полосу миноносной свалки – лично, потому что не умел иначе и потому что в гавани не успел бы никто. За ним, отставая, дымил «Баян». Эскадра выходила за своими – впервые на этой войне всерьёз, не дозором, силой.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю