Текст книги "Лейтенант (СИ)"
Автор книги: Левиафан Кейн
Жанры:
Альтернативная история
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 17 страниц)
Под утро на мостик поднялся Рощин – его сменили у орудий, но вниз он не пошёл. Встал рядом, к поручню. Достал свою трубку, набитую с вечера, и наконец – первый раз на моей памяти – раскурил её, с третьей спички, неумело затягиваясь.
– Ну вот и всё, – сказал он непонятно про что. Потом посмотрел на меня. – Ящик за мной.
– Глеб…
– Молчи. – Он затянулся, закашлялся, продолжил сквозь кашель: – Ящик за мной, и неделя за мной, и ещё… – он поискал слово и не нашёл ничего, кроме самого простого, – и ещё спасибо. От плутонга. Мои все целы, и стреляли мои сегодня первыми на этом корыте, после твоих сорокасемимиллиметровых. А теперь иди ты к чёрту, Андрей Николаич, со своей арифметикой, потому что если я начну думать, откуда ты всё это знал, я до утра не доживу. Вопросы потом. После войны.
– После войны, – согласился я.
Это была лучшая формула из возможных, и до неё Рощин дошёл сам: вопросы потом. У войны есть одно-единственное достоинство: она отменяет «откуда ты знал» в пользу «что делаем дальше».
Михеев принёс на мостик чай – никто не приказывал, сам сообразил, – и я пил этот чай, обжигаясь, глядя, как над «Палладой» опадает дым, и чувствовал странное, ни на что не похожее. Знание кончилось. Не всё – впереди лежали ещё месяцы расписания. Но эта ночь, моя главная ночь, которую я три месяца знал наизусть, истекла и стала прошлым. Общим прошлым, одним на всех. Теперь о ней можно было говорить вслух.
* * *
Светало.
Рассвет над Артуром в то утро занимался долго, нехотя, сквозь дымную мглу, и был он уже не мирный. Это трудно объяснить человеку, не видевшему: свет тот же, сопки те же, вода та же, а рейд другой. За одну ночь с него сошло всё лишнее, всё мирное, вся скорлупа уставного благополучия, и осталось железо, дым и работа.
В сером свете рейд предъявил себя: мазутные радуги, обгорелый катер у «Паллады», сетевая борода «Полтавы» с чёрной сигарой в кольцах – у борта уже висели на беседках минёры Карцева, и сам он, страшный, небритый, в прожжённом ватнике, руководил снизу таким голосом, словно всю жизнь только и разряжал боевые мины в чужих сетях.
Мину подняли на свет в начале девятого.
Карцев разряжал её сам, в четыре руки с кондуктором, два часа, и когда вылез на палубу – мокрый, серый, со снятым ударником в руке, – сказал мне только одно, вполголоса, чтобы не слышала команда:
– Зарядное отделение боевое, взрыватель исправен. Осечки не было, Маринин. Была сеть. – Он посмотрел на ударник в своей ладони. – Шесть пудов пироксилина. Под носовой погреб. Я потом посчитаю, что бы от нас осталось, – а ты потом расскажешь, почему подал тот рапорт двадцать третьего, а не двадцать четвёртого. После войны.
– После войны, Жорж.
Очередь желающих отложить вопросы на «после войны» росла. Я надеялся дожить до этих ответов – и ещё не знал, что буду на них отвечать.
Она лежала на рострах – длинная, мокрая, с помятым зарядным отделением, с японскими клеймами на корпусе, – и к ней шли смотреть со всего корабля, по одному и группами, как ходят смотреть на гроб и на чудо разом. Уже была послана телеграмма в штаб. Уже сигналил флагман: «„Полтаве“ – донести обстоятельства». Уже, говорят, на «Петропавловске» кто-то из штабных, глядя на нашу сеть в бинокль, произнёс историческую фразу: «Однако учение-то, господа, вышло уместное».
Уместное учение. Три месяца чудачеств, паникёрства, рапортов под сукно и постановки на вид – всё это теперь лежало на рострах «Полтавы», вещественным доказательством в тридцать пудов, и каждый корабль эскадры мог рассмотреть его в подробностях. Спорить с миной не возьмётся ни один штаб в мире. Сегодня к вечеру сети будут ставить все, кто успеет. Завтра «учение „Полтавы“» войдёт в приказы. Послезавтра у него найдётся десять авторов, и Ставров, надо полагать, окажется первым из них.
Пусть. Эту бухгалтерию я переживу.
С берега, с утренним катером, пришла записка – без подписи, карандашом, почерк с прокуренным наклоном: «Не учение. Помню число. Иду по своим шести адресам – теперь можно. В.». Векшин начинал свою войну в то же утро, что и все, только список целей у него был готов с декабря. Я сжёг записку и подумал, что из всех союзников, собранных мной за эту зиму, жандарм оказался единственным, кому война развязала руки вместо того, чтобы их занять.
И ещё об одном сказало мне это утро, прямо и грубо, как говорят потери. На «Палладе» были убитые – их свезут на берег завтра, и список придёт по эскадре. В том списке будут люди, которых в моих книгах не было, и не будет тех, кто там был: ночь прошла иначе, смерть собрала другую жатву – меньшую, но другую. Я изменил счёт. Я не выбрал имена. С этим мне предстояло жить дальше – и лучше было выучить это сейчас, в первое утро, чем удивляться потом.
В исходе одиннадцатого часа, когда я, сменившись, пил в рубке четвёртый за ночь чай и пытался вспомнить, какой сегодня день недели, наверху горны заиграли боевую тревогу.
Я был на мостике через двадцать секунд – раньше собственных мыслей.
– Вашбродь! – Сигнальщик, сорванный, как и все мы, на хрип. – С Золотой горы пишут!
На мачте сигнальной станции, в утреннем ветре, лез вверх и разворачивался флажный набор, и я прочёл его раньше, чем сигнальщик продиктовал по складам:
«Вижу дымы главных сил неприятеля. Зюйд-ост. Идут к крепости».
Того выходил к Артуру – посмотреть на работу своих миноносцев и добить повреждённых, пока они не уползли в гавань. Шесть эскадренных броненосцев. Пять броненосных крейсеров. Лучшие комендоры Восточной Азии, два года не вылезавшие с учений, – против эскадры, не спавшей ночь, с тремя подранками у мели.
В тот раз этот бой продлился сорок минут и кончился ничем – Того не полез под береговые батареи. Я знал это. И я знал, что «в тот раз» больше ничего не гарантирует: я сам, своими руками, три месяца сдвигал эту историю с рельсов, и теперь она ехала по новым – без расписания, общим для всех, включая меня.
Ночь кончилась. Начинался первый день войны – и первый эскадренный бой этой эскадры.
– Боевая тревога, – сказал я.
Глава 10
Сорок минут
Эскадра поднимала пары так, как не поднимала их ни разу за всю мою здешнюю жизнь.
Дым встал над рейдом стеной – чёрной, плотной, рабочей. Гремели брашпили: часть кораблей снималась с якорей, часть готовилась дать ход прямо со шпринга. На «Полтаве» машинная вахта удвоена с ночи, пары – во всех котлах с четырёх утра: дед-механик, как выяснилось, ещё затемно объявил своим, что «после такой ночи жди гостей к обеду», и оказался точнее половины штабов.
Начальника эскадры на флагмане не было.
Это я знал из книг, и это подтвердил семафор: Старк с утра убыл с докладом к наместнику – война войной, а доклад по форме. Возвращался он, по моим книгам, к самому началу боя, под огнём поднимаясь на «Петропавловск» с катера. История тут шла по своим рельсам, и менять её было некому и некогда.
– Дымы – счёт! – потребовал я у марса.
– Шестнадцать! Идут строем, вашбродь! Головным – двухтрубный!
Шестнадцать вымпелов. Главные силы. Головным – «Микаса».
Странное это было чувство – смотреть на них в трубу. Три месяца они существовали для меня как строки справочника: водоизмещение, узлы, дюймы брони. Теперь строки справочника шли через горизонт развёрнутым строем, дымя на полнеба, и собирались убивать лично меня. К этой перемене жанра я, как выяснилось, готов не был. Никто не бывает.
Я опустил трубу и оглядел свой корабль. Сеть убрана по-походному – Лутонин распорядился ещё до тревоги, на ходу с бородой не повоюешь. Расчёты у орудий, башни провёрнуты, дальномерщики на местах. Люди после бессонной ночи были серые, как палуба, и злые той правильной злостью, которая в бою лучше свежести. По палубе, между расчётами, прошёл с обходом Лобов – без всякого дела, просто прошёл, по-хозяйски оглядывая каждого, и после его прохода спины у людей делались ровнее. Михеев возник у мостика с фляга́ми горячего чая для дальномерщиков – опять никем не посланный, опять вовремя. Корабль был готов не по писаному: по-настоящему, всем своим многосотенным телом, от киля до клотика.
Лутонин на мостике распоряжался уборкой сети, когда я поднялся с докладом о готовности противоминной артиллерии – теперь уже смешной, мелкокалиберной заботы: на нас шли не миноносцы.
– Готовность приняли, – сказал он, не отрываясь от бинокля. – Андрей Николаевич, ваше место по расписанию – дальномерный пост и корректировка. Помнится, на учениях вы похвалялись, что умеете считать падения. Нынче утром похвальба будет проверена. – Он опустил бинокль, и я увидел, что он улыбается – сухо, зло, в первый раз с ночи. – Какая, однако, у нас с вами вышла насыщенная неделя учений.
Эскадра строилась к бою враскоряку, честно сказать, – какой строй у кораблей, половина которых стояла на якорях, а треть тыкалась подранками у мелей. Но она строилась. Сигналы с «Петропавловска» – старший на рейде распоряжался до возвращения Старка – шли разумные: линию вдоль берега, под прикрытие батарей, ход малый, бой на контркурсах. Кто-то там, на флагмане, в отсутствие начальства соображал быстро и правильно.
В тот раз этот бой эскадра приняла на якорях и шпрингах, полуготовая, с провалом в середине строя, где должны были стоять подбитые. В этот раз подбитых было столько же – но машина завелась на четверть часа раньше, и четверть часа на войне это валюта твёрже фунта.
Того выкатывался из-за горизонта неторопливо, парадно, в безупречном строю – шесть броненосцев, за ними броненосные крейсера Камимуры, – и шёл прямо на крепость, уверенный в том, что увидит: разгромленную, деморализованную эскадру, добиваемую у своих мелей.
Посмотрим, адмирал, что вы увидите.
* * *
Старка я увидел в самом начале боя – то есть увидел его катер: белая скорлупка шла от Тигрового к «Петропавловску» через воду, по которой уже гуляли всплески, и с мостиков половины эскадры за этой скорлупкой следили, я уверен, пристальнее, чем за неприятелем. Начальник эскадры поднимался по трапу флагмана под двенадцатидюймовыми перелётами – что бы я ни думал о его приказах, в личной храбрости этому поколению адмиралов отказать было нельзя. Беда их была не в храбрости, а в том, что храбрость они считали планом.
Огонь открылся в начале двенадцатого, с сорока с лишним кабельтовых, и первые минуты были самым страшным, что я видел в обеих жизнях.
В той жизни я не был под огнём ни разу – учения, походы, дежурства, всё что угодно, но не это. Все мои знания о бое были книжными, и все мои представления о себе в бою – теоретическими. Три месяца я гнал от себя простой вопрос: а каков я окажусь, когда начнут стрелять в меня? Ответ пришёл вместе с первым накрытием, и ответ был никакой. На вопрос не осталось времени. Стало не до себя. Подозреваю, так он решается у большинства, у тех, кто потом не сочиняет мемуаров о своём бесстрашии.
Страшно было не из-за попаданий, а из-за всплесков. Двенадцатидюймовый всплеск встаёт у борта горой, белой, медленной, выше труб, и осыпается на палубу тоннами воды, и когда их встаёт четыре сразу, накрытием, кажется, что море встало на дыбы вокруг корабля. По «Полтаве» пристреливался кто-то из головных. Вода шла стеной. Осколки секли надстройки.
– Носовая башня – по головному! Прицел сорок два! – Голос Рощина с кормы, сорванный, весёлый, страшный. Батарея била залпами, башни – по готовности.
Я стоял на своём месте по боевому расписанию и делал свою работу: следил за падениями, корректировал, докладывал. Работа съедала страх, как топка съедает уголь: на полном ходу, без остатка. Дальномерщик рядом выкрикивал дистанции; они сокращались: Того шёл смело, ходко, наискось мимо крепости, выжимая из своего парада всё.
Дальше бой шёл валом, без отдельных событий – одна сплошная работа. Падения наши ложились сначала с недолётами: комендоры после ночи мазали, дистанция плыла. Я наводил порядок в той епархии, какая была моя: брал пристрелку залпами, осаживал горячку («не частить! по падению!»), гонял дальномерщиков, и постепенно, минуте к десятой, наша стрельба собралась – недолёты подтянулись, вилка сузилась, батарея заработала ровно, как на тех самых ночных учениях, ради которых всё затевалось. Со стороны, должно быть, это выглядело обыденно. Изнутри это было самое большое моё достижение за три месяца: корабль, который стрелял по противнику хуже всех в линии, теперь стрелял не хуже лучших.
По надстройкам дважды стегало осколками. Один снаряд – среднего калибра, шестидюймовый – лопнул о воду так близко, что водой накрыло кормовой мостик и Рощина на нём; он выплыл из этого душа с непередаваемым выражением лица и, говорят, сказал плутонгу нечто такое, от чего хохотала, под огнём, вся кормовая батарея. Что – мне потом передавали в шести вариантах, один другого непечатнее.
Удар пришёл между первой и второй трубой – не в нас, рядом, в воду, но снаряд лопнул при ударе о волну, и осколки хлестнули по палубе веером. Звон, треск дерева, чей-то короткий вскрик у третьей сорокасемимиллиметровки.
Комендор сидел на палубе, удивлённо глядя на свою руку. Рукав набухал тёмным. Подскочили двое, повели вниз; он оборачивался на своё орудие и говорил «я ж только… я ж сейчас», пока его не свели в люк.
Первая кровь «Полтавы» в этой войне. Я отметил её про себя одной строкой – и вернулся к падениям. В бою нет места ничему, кроме боя; всё остальное – после.
– Накрытие по головному! – заорал дальномерный. – Попадание! Вижу попадание, вашбродь!
На «Микасе», у кормового мостика, вспух и расползся клуб не того цвета – не угольный, рыжий. По линии, от корабля к кораблю, покатилось «ура» – хриплое, ночное, не парадное. Я не остановил его, хотя по уставу полагалось бы: пусть. Эскадра, которую этой ночью пытались зарезать спящей, увидела свою сталь в чужом борту. Такое лечит лучше всех приказов.
* * *
Самый дерзкий номер этого утра выкинул «Новик». Маленький, быстрый, наглый, он один рванул на сближение – на дистанцию минного выстрела, под огонь всей японской линии, – получил снаряд, окутался паром и вернулся, огрызаясь, под общий рёв эскадры. Безумство, конечно, по всякому учебнику безумство. Но после таких безумств эскадра начинает верить, что с этим противником можно драться. Я смотрел на возвращающийся «Новик» и думал, что его командиру я бы уже сегодня дал следующий чин. История, впрочем, с ним согласится и без меня.
В половине двенадцатого вступили батареи.
Электрический утёс ударил первым – басом, от которого дрогнула вода в гавани, – и его десятидюймовые всплески встали у японской линии. За ним Золотая гора. Перекрёстный огонь с моря и с берега – то, на что Того не подписывался: его план строился на ночном разгроме, а дневной дуэли с крепостью в нём не было.
И Того отвернул.
Красиво отвернул, надо отдать должное: «все вдруг», строй не сломан, огонь не прерван. Но отвернул, и дистанции пошли расти, и всплески вокруг «Полтавы» встали реже, а потом и вовсе ушли вслед за хвостом японской колонны. К полудню над морем остались только дымы – уходящие на норд-ост, к Эллиотам, домой.
На палубах ещё догорал азарт: комендоры кричали вслед, кто-то лез на ванты смотреть, сигнальщики наперебой читали флаги соседей. Лутонин с мостика рыкнул «по местам!» – больше для порядка, чем со зла. Порядок вернулся, но другой: за эти сорок минут корабль перестал быть мирным навсегда, и это чувствовалось во всём – в походке людей, в том, как теперь смотрели на горизонт, в том, как у орудий, не дожидаясь приказа, начали банить стволы и пополнять кранцы. Война въехала в привычку с первого же дня – как въезжает в дом хозяин после долгой отлучки.
– Эк ведь, – сказал за спиной Лобов: он поднялся на ют будто бы по делу и стоял теперь рядом, глядя на уходящие дымы из-под руки. – Пришли, пострелял, ушли. Это что ж, вашбродь, и вся война?
– Нет, Ерофеич. Это она здоровается.
– Ну-ну. – Боцман пожевал губами. – Здоровкается она. А кошки-то у меня, между прочим, отпустило. Как ночью отгремело – так и отпустило. К чему бы?
– К тому, что ждать кончилось. Ждать, Ерофеич, всегда тяжелее.
Сорок минут. Весь бой – от первого залпа до последнего – занял сорок минут, и я знал это заранее, и всё равно стоял теперь, держась за поручень, с пустотой в ногах, как после десяти часов шторма. Сорок минут эскадренного боя стоят суток любой другой работы. Это я тоже теперь знал – не из книг.
Счёт предъявили к обеду, семафорами и катерами. Попадания были и у нас и у них; у нас – раненые на четырёх кораблях, убитые на двух. На «Полтаве» – трое раненых, тяжёлых нет. Корабли линии все на плаву, все на ходу, кроме ночных подранков. Того увёл свои шестнадцать вымпелов, не добив никого, – а пришёл добивать.
Я разбирал этот бой про себя весь день, по горячему, как разбирают его потом историки по холодному, – только у меня перед историками было преимущество очевидца и недостаток участника: очевидец видит всё, участник – свой сектор. Мой сектор сказал мне вот что. Стреляли мы лучше, чем я смел надеяться, и хуже, чем нужно для победы. Дальномеры врали на больших дистанциях безбожно – у японцев новее, и это не лечится учениями, это лечится заводами. Снаряды наши при падении почти не давали видимого разрыва – корректировать своё падение среди чужих всплесков было мукой; об этом я знал из книг целые главы, и теперь эти главы подтверждались у меня на глазах, всплеск за всплеском. Всё это предстояло как-то доносить наверх – теперь, после ночи и мины в сети, мои донесения читались бы иначе. Список тем для будущих записок я начал составлять прямо на мостике, между падениями.
По меркам всех будущих учебников – ничья. По меркам вчерашнего вечера, когда «войны не будет», – чудо устояния. По моим личным меркам – лучший исход из возможных: эскадра получила боевое крещение по сходной цене и не получила привычки к поражению. Привычка к поражению – вот что убивало её в моих книгах вернее снарядов, начиная с этого самого дня. Сегодня прививка не состоялась.
Было и ещё одно следствие, которое я понимал, кажется, один на всём рейде. Того ушёл к Эллиотам с новым знанием: внезапность истрачена, эскадра жива, гавань не заперта. Его план первого удара – самый выверенный, самый дорогой его план, готовившийся годами, – принёс ему три повреждённых русских корабля вместо трёх уничтоженных и ни одной решённой задачи. Теперь ему предстояло импровизировать: брандеры, минные банки, дальние блокады – весь тот арсенал второго выбора, который я знал по книгам. Но книги мои с этой ночи весили меньше: его второй выбор будет делаться против другой эскадры – не той, что в них описана. Мы оба, я и Того, входили в новую кампанию с устаревшими справочниками. Разница была в том, что я о своём знал.
* * *
Сводки шли весь вечер. Семафором. Катерами. Слухами.
«Ретвизан» – на мели у косяка, разгружается для всплытия. Снимут. «Цесаревич» – крен выправлен, в гавань пойдёт со следующей водой. «Паллада» – пожар потушен; убитых пятеро, обожжённых десятки. «Новик» – пробоина выше ватерлинии; команда, говорят, ходит героями и уже сочинила про своё дело песню. Батареи – расход снарядов и ни одного попадания в ответ. Город – пёстро: пол-Артура ликует, пол-Артура пакует чемоданы.
Эскадра – жива. Это слово стояло за каждой строкой сводок, и его выговаривали по-разному: с удивлением, с гордостью, со страхом сглазить. Жива. Не разгромлена. Воюет.
А вечером пришла телеграмма из Чемульпо. Вернее – обрывок, через Шанхай, через третьи руки: «Варяг» и «Кореец» приняли бой с эскадрой Уриу. Крейсер затоплен командой, канонерка взорвана. Экипажи на нейтральных судах.
Кают-компания встретила это молчанием и поднятыми бокалами – за «Варяга», за Руднева, за то, что не спустили флага. Молчание держалось долго, и в нём каждый думал своё: кто про крейсер, который видел в Кронштадте, кто про знакомых офицеров, кто – про простую арифметику: на второй день войны список потерь флота открыли не мы. Рощин, сидевший рядом, наклонился ко мне и спросил тихо, без своего обычного тона:
– Андрюша. Чемульпо… оно ведь тоже было в твоей арифметике?
Я мог соврать. Я не стал.
– Было, Глеб.
Он наклонил голову, медленно, словно принимая груз на спину, и больше ни о чём не спрашивал. Только за «Варяга» пил стоя и до дна.
Я пил со всеми и молчал со всеми, и моё молчание весило больше: я знал про Чемульпо с ноября. Знал – и не сделал ничего, потому что сделать было нечего: не дотянуться лейтенанту с артурского рейда до кораблей в корейском порту, не докричаться, не дописаться. Я проигрывал этот бой в голове сто раз и сто раз приходил к одному. Эта страница переворачивается без меня.
Легче от этого не было. Из всех грузов попаданца этот оказался самым тяжёлым – не то, что изменил, а то, что не смог. Я записал его в ту графу, которую не показывают никому, и закрыл книжку.
Вечером я нашёл десять минут и написал матери – три строки карандашом, на колене: «Жив, здоров, корабль цел. Газетам верьте наполовину. Люблю и помню». Конверт ушёл с последним катером на берег, а я ещё посидел над книжкой, выводя итог первых суток войны – не для истории, для себя.
Эскадра жива. Подранки чинятся, проход свободен, люди злы и веселы той особой злостью первого устоявшего боя. «Полтава» – с миной на рострах и тремя ранеными, из которых все трое будут жить. Векшин где-то на берегу собирает свою жатву по шести адресам. Огарёв с отрядом – в ночном дежурстве по новому расписанию, и сегодня его аппараты заряжены уже на законном основании. Счёт первых суток был рабочим, и одно это меняло всю арифметику кампании.
Кают-компания в тот вечер гудела – устало, вполголоса, но гудела: первый бой разобрали по косточкам, как разбирают первую охоту. Штурман, в ноябре поминавший бумажные фонарики, теперь со знанием дела рассуждал о японской стрельбе – «кучно, господа, надо признать, кучно»; дед-механик принимал поздравления за пары, держался скромно и сиял; Глазов, у которого в бою выбило прислугу из подачи – без крови, контузило двоих, – впервые в жизни выпил залпом и сидел красный и взрослый. Я слушал, поддакивал, и про себя отмечал главное: никто не говорил «как же так». Говорили «как мы их в следующий раз». Грамматика победителей – пусть пока и по очкам.
Доктор к вечеру доложил о наших троих: у комендора с третьей сорокасемимиллиметровки осколок прошёл вдоль кости, не задев, – «дуракам и героям счастье», проворчал доктор, не уточняя, к какой категории относит раненого. Я спустился в лазарет на пять минут. Комендор – фамилия его была Сомов, и я записал её в книжку – встретил меня виноватым докладом, что «к среде заживёт и чтоб орудие никому». Рядом лежали двое с «Паллады», тихие. Пахло карболкой – тем самым запахом, который я слышал на святках сквозь хвою. Расписание исполнялось и в малом.
За ужином Лутонин объявил новости по эскадре. Сети приказано ставить всем – «по образцу учения, произведённого на эскадренном броненосце „Полтава“»; брандвахта усилена; миноносцам – ночное дежурство по новому расписанию. Эскадра училась – со скоростью, которой её не учили десять мирных лет. Война оказалась педагогом без конкурентов.
А после ужина Михеев подал мне пакет – твёрдый, штабной, с сургучом.
«Лейтенанту Маринину. Предписывается прибыть 29-го сего января к 10 часам утра в штаб эскадры».
Подписи под предписанием стояли две. Первая – флаг-капитана, по должности.
Вторая, «за начальника морского штаба наместника», – Ставрова.
Зачем лейтенанта с «Полтавы» зовут в штаб на третий день войны, в предписании не говорилось. За наградой так не зовут – наградные листы ходят сами. За разносом тоже – разнос спускается по команде. Так зовут, когда ты кому-то понадобился лично, и я даже догадывался, кому именно.
Я перечитал предписание трижды. Потом убрал руки за спину – старая привычка на новый случай – и прошёлся по каюте. Три шага туда. Три обратно.
Варианты? Награда – нет. Разнос – нет. Допрос – рано: Векшин молчит, а без Векшина моя «свидетельская точность» – кают-компанейская сплетня. Оставалось одно, самое ставровское: предложение. Какое – увидим послезавтра.
Я положил предписание под часы Буре, лёг и – впервые с ноября – уснул сразу, без счёта дней. Считать стало нечего. Расписание кончилось, война пришла, и завтра она у меня начиналась с самого интересного.
С разговора, к которому из нас двоих три месяца готовился только один.
Засыпая, я успел подумать ещё об одном – коротко, по-канцелярски, как пишут последнюю строку в вахтенном журнале. Семьдесят два дня, отпущенные мне с того утра в каюте, истекли этой ночью. Я их потратил. Все. Сдача – на рострах, в кольцах сети.




























