444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Левиафан Кейн » Лейтенант (СИ) » Текст книги (страница 14)
Лейтенант (СИ)
  • Текст добавлен: 30 июля 2026, 21:31

Текст книги "Лейтенант (СИ)"


Автор книги: Левиафан Кейн



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 17 страниц)

Глава 20
Тридцать первое

Стрельба на зюйд-осте длилась сорок минут.

Я простоял их на мостике, не выпуская поручня. Считал залпы. Терял счёт. Начинал заново. По плотности огня там работали не два корабля и не три – пять или шесть, и среди них один отвечал всё реже. Мгла лежала на зюйд-осте плотная, как вата, и не пускала смотреть. Только звук. Звук – и всё.

В шестом часу со стороны прохода прошёл «Баян». Он шёл красиво и страшно: полный ход с места, дым столбом, башни на борт. Вирен спешил так, как спешат, когда уже знают, что опоздали, и надеются опоздать не совсем.

– На «Страшного» похоже, – сказал Огарёв глухо. – По времени, по месту. Концевой, отстал, к рассвету прибился к чужим.

Я не ответил. Ответ стоял у меня в горле и не годился для произнесения вслух: в моих книгах всё было так – шесть чужих истребителей на рассвете, сорок минут неравного огня, командир убит в первые минуты. Я дал Юрасовскому правило рассвета. Правило не дошло. Чужие правила надевают после первой беды, а первая беда не оставляла времени надеть.

Стрельба стихла, как обрезанная. Стало слышно дождевую капель с тента. Жилин у штурвала перекрестился, не спросясь.

В шесть двадцать с Золотой горы отсемафорили: «Баян» в виду неприятельских крейсеров поднимает людей из воды.

Поднимает людей из воды. В виду крейсеров. Это значило: стопорит машины под огнём, спускает шлюпки и стоит – стоит, пока гребцы выгребают к плавающим, и каждая минута этого стояния стоит дороже всей его брони. Вирен делал то, что в этой войне делали из раза в раз и что не вписывалось ни в какую тактику. Размен корабля первого ранга на горсть тонущих, броненосного крейсера на шесть шлюпочных гребков под шрапнелью. Я знал из книг, что размен сойдётся, «Баян» выйдет. Но те, кто стоял сейчас на его мостике, книг не читали. Они просто стояли.

В шесть сорок пришёл катер с флагманским флаг-офицером, и лейтенанту Маринину было приказано прибыть на «Петропавловск». Немедленно. С журналом и прокладкой ночного похода.

– Идите, – сказал Огарёв. И, когда я уже был на трапе, добавил без всякой связи: – Андрей Николаевич. Что бы там сегодня ни вышло – эту зиму вы прожили правильно. Это вам на случай, если сегодня забудете.

* * *

«Петропавловск» с утра походил на мозг, работающий при открытой черепной коробке: трапы, рассыльные, семафоры, флаг-офицеры с бумагами, и сквозь всё это – ровный, негромкий, успевающий всюду голос командующего.

Меня провели наверх через всю эту работающую машину, и по дороге я успел увидеть её изнутри – впервые с того январского вечера, когда лейтенант с «Полтавы» возил сюда свой первый доклад о сетях. Тогда флагман был учреждением: чистые палубы, скучающие вестовые, время, стоящее в очередях. Теперь это был организм военного времени: штабные писали стоя, прокладочный стол оброс офицерами в три слоя, начальник штаба Молас вёл разом три доклада и не путался, а у дверей штурманской рубки молодой великий князь, состоявший при штабе, держал стопку депеш с видом человека, твёрдо решившего быть полезным. Война переварила даже придворный блеск: здесь он был при деле, при бумагах, в общей упряжке.

Я доложил ночь: поход, потерю строя, пустые Эллиоты, чужой винт на кромке слышимости, время и пеленги. Макаров слушал, не перебивая, глядя поверх моей головы туда, где за Тигровым, на камнях, дотлевал выброшенный пароход.

– Видели его? – спросил он, когда я кончил. – Прошёл в полумиле, ваше превосходительство. Сидит плотно, выгорел до миделя. – Подойдёте позже с минёрами, опишете всё. Это потом. – Он повернулся. Лицо у него было серое от бессонной ночи, и борода казалась тяжёлой, как мокрая. – Теперь главное. «Властный» доносит: пароход до атаки работал у борта не меньше получаса. Ваше мнение – что у меня в квадрате?

– Банка, ваше превосходительство. Рваная, без правильных интервалов – он ставил в спешке и не кончил. От четверти до половины полного груза заградителя. Остальное ушло на дно вместе с ним или горит на камнях.

– Камни осмотрят. – Макаров сделал два шага вдоль поручня и обратно. – «Баян» ведёт бой в виду шести крейсеров. Мне надо выходить, лейтенант. Всей эскадрой и сейчас. А у меня перед проходом – ваша банка и ваш же тральный порядок, подписанный моей рукой. Сорок минут. – Он остановился. В первый раз за утро посмотрел на меня в упор, и в глазах его не было ни гнева, ни сомнения – только счёт, такой же, какой шёл у меня. – Сорок минут там стреляют. Ну, лейтенант? Вы эту петлю вязали – вам и предлагать.

Петля была моя. И ответ у меня был готов с ночи – я вязал его все сорок миль обратной дороги.

– Крейсерам и миноносцам – выходить сейчас: их осадка позволяет обойти квадрат южной кромкой, по протраленному вчерашнему, я дам точки. Броненосцам – по полному тралению. Сорок минут порядок выдержит, если катерам работать с подрывными партиями в две линии. «Баян» дерётся на отходе – Вирен умеет; крейсера успеют. А Того… – я секунду колебался, и Макаров увидел это колебание, – Того будет ждать эскадру у квадрата, ваше превосходительство. Вся его ночная работа сделана ради вашего выхода. Он рассчитывает на спешку.

– На мою спешку, – сказал Макаров медленно. Это не было вопросом, и я промолчал. – Хорошо считаете, лейтенант. Скверное утро вы мне посчитали. – Он уже отворачивался к флаг-офицерам. – Крейсерам – выход. Тральному каравану – полная работа, двумя линиями. Эскадре – по способности, за тралами. Маринин – при мне. Будете считать дальше.

Так я остался на флагманском мостике, в том месте и в том часе, которые тридцать лет были самой страшной страницей всех моих книг.

У дальномера, не мешаясь, стоял немолодой человек в статском, с седеющей бородой, и быстро, не глядя на бумагу, писал в альбоме карандашом. Верещагин. Он рисовал тральные катера. Я отвёл глаза: в моих книгах этот альбом подняли водолазы.

* * *

Следующие полтора часа я провёл на левом крыле мостика, в положении самом странном из всех, какие знала моя двойная жизнь: мне нечего было делать. Расчёт был сдан, порядок работал, катера шли своими двумя линиями, как нарисованные в моей же таблице, – и мне оставалось то, что я умел хуже всего на свете: смотреть, как другие исполняют твою арифметику, и не сметь тронуть ни одной цифры. Крейсера ушли южной кромкой в начале восьмого – «Аскольд» всеми пятью трубами, «Новик», за ними миноносцы первого отряда; их дымы ещё висели над зюйд-остом, когда оттуда перестали доноситься залпы. «Баян» выходил из боя. Что он выносил из него, кроме пробоин, мы пока не знали.

Тралы зацепили первую мину в восемь часов двенадцать минут.

Я засёк по своим, по карманному хронометру. Крышка Буре щёлкнула – «считаем». Привычка отозвалась раньше головы.

Катер поднял красный флаг. Подрывная партия подошла, завела заряд. Грохнуло. Столб воды встал, опал, по рейду прошёл вздох – сотни глаз со всех мостиков смотрели туда. Потом второй флаг. Потом третий. Банка выходила из воды по штуке, как зубы из десны: рваная, кривая, но настоящая. Каждый столб воды бил по мне двойным счётом: вот это – не убило «Петропавловск». И вот это – не убило. И вот это.

В восемь пятьдесят одна мина не далась.

Она рванула в самом трале, под кормой катера номер семь. Катер подняло, переломило, накрыло. Соседняя пара сразу пошла к месту; из воды подняли четверых, двоих – нет. Минный квартирмейстер Силантьев и кочегар Дудка. Я записал фамилии в книжку тут же, на мостике, против времени: восемь пятьдесят. Эти двое были цена. Кто-то всегда платит за перемену расписания; сегодня плата пришлась на катер номер семь. Я не знал этих людей. Теперь буду знать всегда.

Макаров снял фуражку. Мостик снял следом. Потом работа пошла дальше – на войне панихида короткая.

В девять двадцать тральный караван отдал сигнал: проход и разворот чисты, вехи выставлены.

В девять тридцать «Петропавловск» двинулся.

Я стоял у поручня левого крыла и держал часы в кулаке, не пряча. Эскадра вытягивалась за флагманом: «Полтава» в кильватер – я нашёл биноклем её мостик, и шестидюймовую башню, и узел у пластырей, где сейчас, я знал, стоял старик с вологодскими глазами и слушал свои кошки. Город смотрел с сопок. Сигнальная вахта работала. Верещагин рисовал.

Девять тридцать девять.

«Петропавловск» вошёл в квадрат – в тот самый, перечёрканный моими галсами, вымеренный чужим лотом, оплаченный двумя жизнями с катера номер семь. Под килем было десять саженей протраленной воды. Корабль шёл ровно, тяжело, двенадцать узлов, и ничего не происходило. Секундная стрелка резала круг. Сорок. Сорок одна. Я считал вслух, шёпотом, как молитву, единственную, которую знал наизусть.

Девять сорок три.

Квадрат остался за кормой. Впереди открывалось чистое море, и на зюйд-осте уже проступали из мглы дымы – много дымов: Того выходил смотреть на работу своей ночной агентуры.

Я закрыл часы. Руки у меня тряслись – обе, честно, крупно, и я не стал им мешать: они заслужили. Тридцать четыре дня, отпущенные в моих книгах человеку в десяти шагах от меня, кончились сегодня в девять сорок три. Календарь, который я таскал в себе с ноября, как осколок у сердца, перестал существовать. Все дальнейшие дни этого человека были теперь заработанные – каждый куплен сегодняшним утром, тральным караваном и катером номер семь.

– Лейтенант. – Макаров не обернулся; он смотрел вперёд, на дымы. – Что у вас с руками? – Ничего, ваше превосходительство. Прошло. – То-то. – Он помолчал. – На одиннадцать часов тридцать первого марта тысяча девятьсот четвёртого года русская эскадра в Тихом океане цела. Запишите куда-нибудь. Пригодится историкам.

Я записал. Дословно. Историкам это действительно пригодится – я знал по меньшей мере одного.

* * *

Того постоял на горизонте два часа и боя не принял.

Его можно было понять, вторично за месяц. Он пришёл к Артуру получать: утопленный на банке флагман, мёртвого командующего, оглушённую эскадру, которую останется только загнать в гавань и запереть. Вместо этого из-за Тигрового вышла вся линия, в порядке, под вице-адмиральским флагом на фор-стеньге «Петропавловска», и легла курсом на сближение – под прикрытием своих батарей, на своей воде, по-макаровски нагло и трезво. Бухгалтерия размена опять не сошлась у Того ни в одной графе. Около часу пополудни японские дымы стали отходить на зюйд.

Эскадра проводила их до кромки батарейного огня и вернулась. На обратном пути «Победа» прошла квадрат той же протраленной дорогой, всеми своими тринадцатью тысячами тонн, и я проводил её глазами особо: в книгах у неё была своя мина этим утром, в десять десять. Сегодня её мина лежала на дне Жёлтого моря с подорванным шнуром – или сгорела на камнях у Тигрового, в железном брюхе несостоявшегося убийцы.

На «Сторожевой» я вернулся к четырём пополудни, и Огарёв встретил меня на палубе вопросом, в котором не было вопроса:

– Живой флагман-то?

– Живой, Владимир Семёныч. Весь день под флагом, и вернулся под флагом.

– Ну вот. – Он сказал это так, словно ставил подпись под длинным, давно читанным документом. – А теперь идите в каюту и упадите. Это приказ по кораблю. Доклады, рапорты, минёры, камни у Тигрового – всё завтра. Сегодня вы своё отстояли. – И уже мне в спину, тише: – Двадцать второго февраля вы мне сказали на этом мостике: «До конца марта, командир. Дальше – легче». Я тогда промолчал. Теперь скажу: я таких попаданий не видел и у комендоров с призами. Идите, идите.

Упасть не вышло. Лежать я не умел, а каюта была полна ночным журналом, который следовало дописать по горячему. Я дописал. Рука выводила казённые слова – «в 8 ч. 50 м. при выборке заграждения», – а голова параллельно вела свой собственный журнал, который никогда не ляжет ни в один архив.

Счёт дня подвели к вечеру, и счёт был такой.

«Страшный» погиб. Весь, со всеми: Юрасовский, лейтенант Малеев – тот самый, весёлый, с орденком, отбивавшийся до последней пушки, – четыре офицера, пятьдесят три матроса. «Баян» поднял из воды пятерых, под огнём шести крейсеров, и привёл их в гавань: пять человек из шестидесяти двух. «Смелый» дотянул до Голубиной бухты и пришёл к полудню, избитый, но свой. Этот счёт стоял в моих книгах слово в слово, и сегодня я не сумел из него вычесть ничего. Моих гвоздей хватило на один берег ночи. На оба не хватило бы ни у кого, и от этого знания не делалось ни легче, ни честнее.

Дальше счёт менялся. Катер номер семь: Силантьев и Дудка – этих двоих в книгах не было, их внёс туда я, своей рукой, своим порядком. Заградитель – на камнях, выгорел; минный офицер с «Амура», осмотрев остов, насчитал в обгорелых стеллажах места на тридцать с лишним мин и доложил: «Ставил с кормовых скатов, не выставил и половины». Восемь мин – вытралено и подорвано. Одна – в трале, с катером.

И последняя строка, главная, которой не было и не могло быть ни в одном докладе, потому что никто, кроме меня, не знал, что она существует: «Петропавловск» – цел. Макаров – жив. Верещагин вечером, говорят, показывал в кают-компании рисунок: тральные катера на фоне Золотой горы, столб воды, фуражки долой. Подпись: «Жатва».

Город к вечеру уже пел. По набережной Нового города ходили толпами, у «Саратова», говорят, не хватило шампанского; «Новый край» готовил завтрашний лист с заголовком во всю полосу, и в каждой харчевне любой портовый писарь излагал собравшимся подробности ночного боя у запретного квадрата с такой точностью, словно лично наводил мину с «Властного». Эскадра праздновала сдержаннее: эскадра видела «Баян», ошвартевшийся у Перепелиной с пятью спасёнными и сорока пробоинами, и помнила, что под музыку этого дня где-то у Эллиотов осталось пятьдесят семь человек, которых музыка уже не касалась. Война выставила за этот день два счёта сразу и оплатила оба одной и той же ночью.

Лобов с «Полтавы» прислал с оказией три слова, нацарапанные на обороте артельной квитанции: «Пластыри не понадобилися».

Я спрятал квитанцию в бумажник, к самым нужным бумагам. Наградные листы этой войны я знал наперёд – но такого наградного листа не предусматривала ни одна канцелярия.

* * *

Вечером меня снова вызвали на флагман.

Макаров принял в каюте, один. На столе, поверх карт, лежала моя тетрадь – та, с галсами, оставленная ему одиннадцать дней назад «почитать на ночь». По виду тетради было понятно, что читали её не одну ночь.

– Забирайте, – сказал он вместо приветствия. – Хорошая работа. Скучная, аккуратная, без вдохновения. Так пишут не таланты – так пишут люди, которые заранее знают ответ и подгоняют решение. – Он поднял глаза. Усталость из них ушла; смотрел человек, выигравший день и знающий цену выигрышу. – В гимназии за такое ставят единицу, лейтенант. На войне – это украшение мундира. Я предпочитаю войну. Берите.

Я взял тетрадь. Она была вся в его пометах – синий карандаш, короткие злые птички на полях.

– Теперь о деле, которого не было, – сказал он, садясь и указывая мне на стул. – Заградитель ваш осмотрят водолазы, остов опишут, мины со стеллажей поднимут, какие целы. Бумага о ночном бое пойдёт наверх, и в бумаге будет всё: пароход, мина, инструкция, фамилии командиров. Одного в этой бумаге не будет, лейтенант, – того, что было бы, если бы пароход доработал до конца. Этого не бывает в бумагах. Несостоявшееся не имеет канцелярии. – Он провёл ладонью по тетради, как разглаживают карту. – Из всех людей на этой эскадре только мы с вами знаем, какой длины была сегодняшняя ночь на самом деле. Мне этого знания довольно. Вам, подозреваю, тоже придётся научиться, чтобы было довольно: благодарностей за непотонувшие корабли не объявляют.

– Я не за благодарностью считал, ваше превосходительство.

– Знаю. Потому и разговариваю с вами вечером, а не утром. – Он раскрыл трубочный кисет. – Утром я разговариваю с теми, кому нужно. Вечером – с теми, с кем интересно.

– Вопрос, который вам сегодня задаёт вся эскадра, я вам задавать не стану, – продолжал Макаров, набивая трубку. – Не потому, что мне не интересно. Потому, что я видел много офицеров, которые угадывали, и нескольких, которые считали. Угадавший назавтра ошибается, и о нём забывают. Считающий назавтра считает опять. Вы будете считать опять, Маринин. Приказ о вас выйдет на днях – Огарёву я уже сказал, он будет ругаться, и он прав. – Трубка раскурилась; дым пошёл к подволоку. – Идите спать, лейтенант. Сутки на отсып – потом ко мне. Война, видите ли, не кончилась. Она сегодня только начала быть интересной.

Уже на «Сторожевом», перед сном, я сделал последнее дело этого бесконечного дня: спустился к Зарубину и забрал из денежного ящика свои три письма. То есть два – третье я сжёг ещё тогда, двадцать девятого. Зарубин выдал конверты без единого слова, только глянул поверх очков со своей ревизорской проницательностью: ревизоры понимают про даты больше романистов. Письмо матери я порвал на восемь частей и выбросил в иллюминатор: такие письма нельзя хранить, они писаны на случай, которого больше нет, и держать их при себе значит держать дверь приоткрытой. Письмо Рощину со словом «спасибо» оставил: спасибо не устаревает. Слово, написанное рукой, которая не знала, доживёт ли до благодарности, стоило теперь дороже.

Михеев, стеливший койку, наблюдал эту почтовую операцию молча, а высказался, по своему обычаю, уже от двери, в порядке пожелания спокойной ночи:

– Я так понимаю, вашбродь, отстрелялись мы по главному-с. По глазам вижу: у вас нынче глаза, как у людей после Пасхи бывают. Разговеетесь когда – Жилин интересуется, можно ли уже здоровьем вашим не интересоваться каждые полчаса.

– Можно, Михеев. Передай Жилину: расход здоровья кончен, началась мирная жизнь.

– Ну, это вы хватили-с, – сказал он рассудительно и закрыл дверь.

Я вышел на палубу. Над гаванью стояла чистая, промытая вчерашним дождём ночь. Артур светился внизу спокойными огнями города, который ещё не знал, от чего его сегодня избавили, и не узнает никогда. На рейде перемигивались дежурные. Где-то у Тигрового, на камнях, остывало железо.

Расписание, по которому я прожил тридцать лет и одну зиму, кончилось сегодня в девять сорок три утра.

Справочник в моей голове ещё хранил тысячу полезных мелочей – калибры, фамилии, осадки, ветра, – но главная его страница, та, на которой расписана была вся эта война от первого дня до последнего корабля, с сегодняшнего дня годилась только на одно: на растопку. Макаров был жив, и каждое его следующее решение рождалось уже не в моих книгах, а в его седой, никем не предсказанной голове.

Я стоял у поручня и слушал, как внутри, на месте вынутого осколка, толкается незнакомое, лёгкое, опасное чувство – свобода.

Война, которой не было в моих книгах, начиналась завтра с подъёмом флага.

Глава 21
Вопрос

Остов заградителя осматривали на третий день после тридцать первого, в большую воду, и я поехал смотреть, как смотрят на отработавший инструмент: без торжества, проверяя, всё ли он успел сломаться.

Пароход лежал на камнях у Тигрового, заметно осев кормой, с обломанной грот-мачтой и распоротым правым бортом, через который было видно нутро – мокрые шпангоуты, спутанный такелаж, чёрную воду, ходившую внутри корпуса в такт зыби. Минёры с баркаса заводили концы, водолаз готовился к спуску; кондуктор-минёр, пожилой, с лицом, обожжённым не одной войной, докладывал коротко и по делу: стеллажи в кормовом трюме пусты наполовину, мин на борту осталось четыре, все на взводе, поднимать будем по одной. Я слушал, заносил в книжку цифры и думал привычное рабочее: выставить успели меньше, чем могли, квадрат я обвеховал верно, и счёт сошёлся. Думал – и не чувствовал ничего, кроме холода в ногах и желания, чтобы баркас не качало.

Чувствовать я начал на обратном пути.

Михеев встретил меня у трапа «Сторожевого» с лицом человека, который весь день берёг новость и боится, что она протухнет раньше, чем он её отдаст. Подал руку, помог перевалить через борт и забормотал вполголоса, в сторону, как он умел докладывать настоящее – не «вашбродь, такое дело», а будто себе под нос, для порядка вселенной:

– На берегу-с про вас говорят. Жилин с базы привёз: будто бы вы, вашбродь, минную банку наперёд вызнали, оттого флагман и цел. По всей эскадре будто бы. Кто хвалит, а кто… – Он пожевал губами, подыскивая слово почтительнее того, что слышал. – А кто интересуется, откуда у лейтенанта такая память на чужие мины.

Вот оно. Я отдал ему фуражку и постоял секунду, держась за леер, пока баркас отваливал. Накануне, у поручня, я ощущал на месте вынутого осколка лёгкость. Справочник догорел, и завтра впервые приходило неизвестным. Лёгкость продержалась двое суток. Осколок вынули, а рана осталась открытой, и в неё, оказывается, можно было сыпать соль с берега.

– Кто интересуется, Михеев?

– А не знаю-с. Так, в воздухе. – Он мотнул подбородком на берег, на серую муть, под которой лежал Артур со своим штабом, госпиталем и Морским собранием. – В воздухе оно завсегда сперва. Я к чему, вашбродь. Вы здоровьем-то снова поинтересуйтесь, как намедни обещали не интересоваться. Денёк такой.

Огарёв подтвердил «денёк» получасом позже, в своей каюте, не поднимая глаз от бумаги, которую вертел в руках так, будто она жглась.

– Из штаба отряда отношение, – сказал он. – Касательно вас. – Он положил листок на стол, разгладил его ребром ладони и только тогда посмотрел на меня, и в глазах его была не то досада, не то предупреждение. – Представление о вашем назначении старшим офицером группы – придержано. Формулировка: «воздержаться до выяснения некоторых обстоятельств службы лейтенанта Маринина». Чьих обстоятельств, каких – не сказано. Бумага без подписи лица, одно «за делопроизводителя». Андрей Николаевич, я двадцать лет на службе и такие бумаги читаю, как боцман погоду. Это не задержка. Это начало.

Я взял листок. «Воздержаться до выяснения». Три слова, в которых не за что зацепиться: не отказ, отказ обжалуют; не обвинение, обвинению отвечают. Туман с печатью. Я уже знал руку, выводившую такие строки. Эта рука не подписывалась. Она ставила «за».

– Кто продал, как думаете? – спросил Огарёв. – Завистников у вас на эскадре теперь – полк.

– Завистник пишет рапорт, – возразил я. – Тут не рапорт. Тут промокашка. – Я положил отношение обратно. – Спасибо, Платон Сергеевич. Я этого ждал. Только думал – придёт позже.

– Чего вы ждали? – Огарёв прищурился. – Вы что же, и это знали наперёд?

Дурацкая оговорка, и сказал он её не со зла, само сорвалось по горячему следу берегового слуха. Но я увидел, как он сам себя услышал, как ему стало неловко, и отвёл глаза к бумаге на столе. Если уж Огарёв, который мне верил, поймал себя на таком вопросе, что же говорили те, кто не верил.

– Я ждал беды вообще, без точного адреса, – ответил я. – После всякого крупного дела кто-нибудь да придёт за счётом. Закон природы. Я только думал, что счёт предъявят громче – рапортом, очной ставкой, при свидетелях. А он пришёл по почте, на половине листа, без подписи. Могло быть хуже.

Он посмотрел на меня долгим взглядом старшего, потом убрал бумагу в стол.

– Идите отдыхать, – сказал он. – И вот что, лейтенант. Я под этой бумагой вас не выдам. Чего бы там ни «выясняли». На «Сторожевом» командир пока я.

Это стоило дорого, и он знал, что стоило, и сказал грубовато. Я поблагодарил его так же грубовато, по-мужски, и ушёл к себе. Думал я при этом не о Ставрове и не о штабе, а о простой и скверной вещи: моя главная сила в этом мире только что обернулась против меня, и оплатить выписанный ею счёт правдой было нельзя, правда лежала в таком сейфе, ключа от которого не было ни у одного следователя империи.

* * *

Векшин пришёл сам, под вечер, без предупреждения, против всегдашней своей манеры приглашать к себе, и уже этим он сказал мне половину того, зачем пришёл.

Я принял его на юте, в стороне от вахтенных, под кормовым фонарём. Ротмистр был, как всегда, сух и аккуратен, в штатском пальто, пахнущем табаком и дорожной пылью; прокуренные усы, глаза, что смотрели на меня и на тёмную воду за моей спиной зараз. Он не начал с дела. Он никогда не начинал с дела, он обходил его кругами, как обходят полынью, проверяя лёд.

– Поздравлять вас, я полагаю, не время, – сказал он, доставая папиросы. – Хотя дело сделано большое. Я ведь видел флагман нынче утром: стоит на бочке, целёхонек, и адмирал на нём живой и сердитый. Красиво. – Он закурил, прикрыв спичку ладонью от ветра. – Так красиво, Андрей Николаевич, что некрасиво стало мне.

– Говорите прямо, Павел Карлович. Вы умеете не прямо, я знаю. Сегодня я устал для кругов.

Он посмотрел на меня – оценил усталость, принял её к сведению, как принимал всё.

– Хорошо, прямо. Помните мою тетрадь? Запись от января, вашей рукою заверенная при мне: «до конца января, ночью, с моря». Я её хранил, как хранят страховку. Вы тогда поняли – для вас хранил: придёт день, кто-нибудь спросит, не задним ли числом лейтенант умён, а у меня бумага – нет, не задним, вот дата, вот свидетель. – Он стряхнул пепел за борт. – Так вот, день пришёл. Только страховка моя, Андрей Николаевич, обернулась другим концом. Тетрадь, которая доказывает, что вы предсказали войну верно, доказывает заодно, что вы её предсказали. А это, изволите видеть, само по себе вопрос. Большой. Не ко мне даже – выше.

Вода под кормой плескала безразлично. Я молчал и слушал, как он раскладывает передо мной то, что я и сам уже разложил, но из его сухого рта это звучало окончательнее.

– Меня третьего дня запрашивали, – продолжал он, и голос его не изменился, только папироса в пальцах стала чуть короче за затяжку. – По соседней линии, не по моей. Вежливо. Кто таков лейтенант Маринин, давно ли знаком, по какому случаю в моих бумагах его имя с датами раньше событий. Я ответил, как у нас отвечать положено: знаком по службе, человек наблюдательный, врать у нас не принято. – Он впервые за разговор позволил себе тень улыбки, очень холодной. – Но запрос, Андрей Николаевич, это не вопрос. Запрос – это когда вопрос уже задали, а вам сообщают об этом для порядка. За прозорливца на пустом фланге теперь спрашивают и с того, кто прозорливца пригрел. То есть с меня.

– Вас это заденет? – спросил я. И, спросив, понял, что впервые за весь день подумал о ком-то, кроме себя.

– Меня заденет всё, – отозвался Векшин, и в голосе его не было ни жалобы, ни рисовки, одна констатация человека, давно подбившего свой баланс. – Я на этом фланге один, прикрытия у меня нет, и любая тень на моей картотеке – это уже мой формуляр. Бумага, которая на вас работает щитом, на меня ложится вопросом: отчего ротмистр на пустом фланге знал про войну раньше штаба и молчал.

Он повернулся ко мне, и под фонарём лицо его было усталое и внимательное, и сетка морщин у глаз казалась глубже обыкновенного.

– Но я не жаловаться пришёл. Я пришёл сказать две вещи, и обе невесёлые. Первая: вопрос пошёл, и остановить его уже нельзя, его можно только пережить, отвечая скучно и одинаково, пока спрашивающим не станет скучнее, чем вам.

– А вторая?

– Тетрадь свою я не отдам и не сожгу. Не потому, что храбрый, а потому, что у меня в ведомстве сожжённый документ хуже опасного: за опасный спросят, за сожжённый – посадят. Значит, она будет жить, ваша датированная правота, и работать на вас и против вас сразу, и ни вы, ни я больше над ней не хозяева. – Он помолчал, глядя на воду. – Простите старику, что втянул. Я думал, страхую. А выходит – приковал нас одной цепью к одной бумаге.

Я смотрел на тёмную воду и думал, что вот человек, которому я ничего не объяснял и не объясню никогда, и который из-за моей нерассказанной тайны теперь подставил свой собственный формуляр. В концепции моей здешней жизни значилось холодное правило: знание не передавать, цену платить одному. Правило врало. Цену, оказывается, платили и те, кто просто стоял рядом и сочинил себе про меня удобное объяснение.

– Павел Карлович. – Я поискал слова и не нашёл казённых, какими отвечают на службе. – Я перед вами в долгу, которого не назову вслух. Но одно скажу твёрдо: отвечать скучно я умею. Скучнее меня на этой эскадре не отвечает никто. Если их можно пересидеть скукой – пересидим.

– Вот на это и вся надежда, – отозвался Векшин, бросая папиросу в воду. – Скука, Андрей Николаевич, – единственная крепость, которую следствие не берёт штурмом. Стройте её высокой. – Он застегнул пальто. – И ещё. Тот, кто пустил волну, – он вам не враг в простом смысле. Он вам не зла желает. Он на вас ставит. А это много опаснее: от врага можно отбиться, от ставящего – только откупиться или сломать ему игру. Вы знаете, о ком я.

Я знал.

* * *

Он прислал за мной на четвёртый день, не приказом, конечно, приказа у него на меня не было и быть не могло, а запиской через штабного писаря: «Аркадий Петрович Ставров просит лейтенанта Маринина зайти, буде окажется в городе по службе». «Буде окажется». Я оказался: не пойти значило показать, что боюсь, а страх в этой игре стоил дороже визита.

Угловая комната была та же, и хозяин её был тот же: свежий, выбритый до синевы, в идеально сидящем сюртуке, среди общего штабного истощения нестерпимо бодрый, как поливная герань на сером подоконнике. Война по-прежнему шла ему. И декорация была та же, полуторамесячной давности, до мелочи: голые руки вместо перчаток, чай с лимоном в двух подстаканниках, который он разлил сам. Он повторял её нарочно – напоминал, что у нас с ним уже есть общее прошлое, – и видел, что я это читаю. Это и был первый ход.

– Поздравляю, – проговорил он, и, в отличие от Векшина, без всякой иронии, ровно и весомо, как кладут на стол козырь. – Без шуток поздравляю, Андрей Николаевич. Вы сделали то, чего не сделал весь штаб командующего: вы оставили эскадре командующего. Я это понимаю лучше многих. И ценю – тоже лучше многих.

– Благодарю. – Я не притронулся к чаю.

– Вы не пьёте. – Он отметил это без обиды, как отмечают показание прибора. – Напрасно. Чай хороший, а разговор будет долгий и не злой. Я не за тем вас звал, чтобы топить, лейтенант. Топить вас сейчас – расточительство, а я не мот. – Он сел, откинулся, сложил пальцы домиком. – Я звал сказать, что по эскадре и выше пошёл вопрос. Вы его уже слышали, в той или иной огласовке: откуда лейтенант Маринин знает то, чего знать не положено. Угадал банку. Угадал ночь в январе. Угадал брандеры. Слишком много угадал, Андрей Николаевич. Один раз – счастье. Два – способности. Три и четыре – это уже система, а у всякой системы ищут источник.

– Я не угадывал, – проговорил я, выкладывая ту единственную монету, которой расплачивался всегда. – Я считал. Минные банки ставят на путях эскадры – путей этих наперечёт; галсы японских судов снимаются с вахтенных журналов; брандер идёт туда, где мелко и узко. Это не пророчество, Аркадий Петрович. Это арифметика, которой никто не хотел заниматься, потому что она скучная.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю